Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Парижское приношение Рембо. Русский европеец Александр Блок. Москва 1925 года глазами хорватского писателя . Итальянский светописец Иван Бианки


[ Радио Свобода: Программы: Культура ]
[22-06-05]

Парижское приношение Рембо. Русский европеец Александр Блок. Москва 1925 года глазами хорватского писателя . Итальянский светописец Иван Бианки

Редактор и ведущийИван Толстой

Дмитрий Савицкий: На прошлой неделе в Париже дом Мольера (лучший и старейший театр страны, Комеди Франсез) провел необычайный спектакль-марафон: с двух по полудню и до десяти вечера актеры Комеди Франсез читали со сцены стихи Жана Артура Николя Рембо. Микрофоны Дома Радио транслировали спектакль-марафон по всей стране:

Неужто поэзия столь популярна нынче в стране? Скорее наоборот. Отсюда и идея, родившаяся в Пале-Руаяль, в Комеди Франсез: дать зазвучать стихам поэта, стопятидесятилетие со дня рождения которого праздновалось совсем недавно, зазвучать в полную силу и на всю страну.

Которая, увы, забывает своих поэтов.

Анна Андреевна Ахматова говорила, что французская живопись убила французскую поэзию. Но той живописи, того мощного движения импрессионистов давным-давно нет, а современная живопись скончалась сама по себе, превратившись в один сплошной подтёк. Так что воображение и талант, уходившие в цвет и образ, могли бы, наверное, вернуться назад - в словах:

Могли бы, не будь в каждой квартире - по телевизору:

Жан-Жак Лефрер: Мы услышим исполнение полного собрания сочинений, поэм, Рембо за один единственный день. О чем нужно помнить? О том, что произведения эти были написаны чрезвычайно молодым человеком и за очень короткий промежуток времени. С 15 до 20 лет. Здесь, соответственно, творческое развитие более чем стремительное.

Мы начнем с ранних стихов со стихов о "Сиротах", в которых ритм еще чувствуется со всей силой, и мы закончим - пять лет спустя - "Озарениями", которые считаются шедевром современной поэзии, поэзии в ее чистом виде. Так что услышать (выслушать) все стихи Рембо за один единственный день - это невероятный шанс и невероятный опыт".

Дмитрий Савицкий: Это третий новаторский поэтический эксперимент театра. Три года назад со сцены была прочитана "Легенда столетий" Виктора Гюго; в мае 2004 года - "Божественная комедия" Данте: Спектакль "Поэзия" Артура Рембо поставлена режиссером Брюно Раффаелли.

В пяти минутах от моего дома, на узкой средневековой рю Декарт, находится крошечное шумное кафе "Bateau Ivre", "Пьяный корабль": Посетители - школяры в возрасте первых стихов Рембо, чью фамилию французы все же произносят не через "е", а через "а" - Рамбо: В этом районе и квартировал молодой поэт, покинувший родной Шарлевиль. Его друг и любовник, Поль Верлен, работавший в городской мэрии, жил чуть ближе к реке, на набережной: Именно ему, мэтру Верлену, и послал свои стихи молодой Рембо:

Существует мнение, будто бы Рембо участвовал в 1871 году в восстании, был на баррикадах парижской Коммуны. Но факт этот никогда не был доказан. Школьный учитель поэта, Жорж Изамбар, утверждал, что Рембо в волнениях не принимал участия.

Артур Рембо приехал в Париж, чтобы стать журналистом. Но на самом деле он самым был небольшой революцией и - перманентным восстанием.

Диктор: Я родился в Реймсе в 1863 году. Реймс не то что бы город, а так себе - городок, знаменитый однако своим собором, в котором был коронован король Хлодвиг. Мои родители были не слишком богаты, но чрезвычайно честны...

Батюшка мой был офицером королевской армии. Он был высок ростом, худощав, черноволос, носил бороду: И не смотря на то, что когда я родился, ему было 48, а может и 50 лет, ему легко можно было дать все шестьдесят: Или 58: Характер у него был резкий, он легко заводился, часто злился и отказывался от всего, что ему не нравилось.

Матушка моя была совсем иных свойств. Характер мягкий, спокойный, мало что ее могло потрясти; но в то же самое время она держала дом в идеальном порядке. Спокойствие это выводило из себя моего отца, и он над ней подтрунивал, как над совсем молодой барышней. Я был любимчиком в семье. Но учиться я терпеть не мог! Читать там, писать! Считать! Однако, если дело касалось уборки дома, работы в саду или какого-нибудь поручения - это, это, честно вам скажу, мне было всегда по душе!

Какого черта, - говорил я себе, - учить греческий язык? Ла-тынь? Я их знаю, конечно: Но все это человеку не нужно! Что мне даст какой-нибудь конкурс, который я выдержу? Кому это нужно - успешно сданные экзамены? Никому!

Не так ли?"

Дмитрий Савицкий: Одна из самых ранних записей Артура Рембо, который все же родился не в 1863 году, а на девять лет раньше, и не в Реймсе, а в Шарлевиле: Вот она - ранняя тяга к фабуляции! Но папаша поэта и впрямь был офицером, мать же - из крестьянок арденского региона. Так как биографию себе поэт придумал отвлеченную, в ней ни слова нет о том, что отец вскоре оставил семью и пятерых детей - сначала воспользовавшись переводом в Гренобль, а потом, выйдя на пенсию, осел в Дижоне. Поэтому мать (мягкая и спокойная?) на самом деле была суровой и придирчивой: она боялась, что дурной пример отца передастся детям, и воспитывала их чрезвычайно строго. Да и учеником Рембо в колледже был блестящим и блистал особенно в науке риторики. Первые стихи (кому нужна латынь?) он написал именно на латыни.

К сожалению, на русском языке существует не так уж много биографий Артура Рембо. Одна из них, времен всех победившего изма, как и положено семью называет "мелкобуржуазной", а Артура-таки заставляет карабкаться на баррикады Коммуны. Вторая, вышедшая недавно, гораздо любопытнее. Это перевод биографии поэта с французского, автор - Пьер Птифис. Но это одна из тех красивых романизированных биографий, факты которой с натяжкой можно принимать за правду. Остается вышедшая в 1929 году книга "Жизнь и приключения Жана-Артура Рембо" Жана Мишеля Карре, переизданная 11 лет назад и - тут же разошедшаяся: все 15 тысяч экземпляров.

Но этот труд, конечно, не мог затронуть тему бывшую в ту эпоху табу - тему все же центральную, - гомосексуализма Артура Рембо. Впрочем, совсем еще недавно биографы поэта сводили все его творчество к "Пьяному кораблю" или к сонету "Гласные", а его жизнь к работе торговым агентом в Адене, отбрасывая такие факты, как служба в голландской армии и дезертирство:

Но вот напоследок еще немного самого Рембо из театрального зала Ришелье, Комеди Франсез:

Солнце и плоть

I
Источник нежности и жизни, Солнце властно
Льет жаркую любовь на грудь земли прекрасной;
И, лежа на лугу, вы чувствуете вновь,
Что расцвела земля и что бурлит в ней кровь,
Что дышит грудь ее, когда вы к ней прильнете;
Она, как женщина, сотворена из плоти,
Как бог, полна любви; и соками полна,
Таит кишение зародышей она.

Все зреет, все растет!
Венера! Юность мира!
Я сожаленья полн о временах Кибелы,
Что больше фавнов нет, похожих на зверей,
Богов, которые грызут кору ветвей
И белокурых нимф целуют среди лилий.
Я сожаленья полн, что минул век сатира,
Под взглядом радостного Пана соки всей
Вселенной - воды рек, кровь листьев и корней;
Когда дрожала под стопой его козлиной
Земля зеленая и лился над долиной
Из сладостной его цевницы гимн любви.
Прислушивался Пан и слышал, как вдали
Его призыву вся Природа отвечала,
И роща на ветвях поющих птиц качала,
Земля баюкала людей, и всем зверям
Любовь, всесильный бог, свой открывала храм.

О горе! Он теперь твердит: "Мне все известно".
А сам и слеп и глух. Исчезли повсеместно
Все боги. Нет богов. Стал Человек царем,
Стал богом. Но любовь уже угасла в нем.
О, если бы опять к твоим сосцам посмел он
Припасть, о мать богов и всех людей, Кибела!
О, если б не забыл Астарту навсегда,
Богиню, что могла в минувшие года
Из волн возникнуть вдруг, окутанная пеной,
Сверкая красотой, извечной и нетленной,
И черных глаз ее победоносный взор
Будил в душе любовь, а в роще - птичий хор.

II
Я верю лишь в тебя, морская Афродита,
Божественная мать! О, наша жизнь разбита
С тех пор, как бог другой нас к своему кресту
Смог привязать. Но я... я лишь Венеру чту.
Уродлив человек, и дни его печальны,
Одежду носит он, поскольку изначальной
Лишился чистоты. Себя он запятнал,
И рабству грязному одеть оковы дал
На гордое свое, божественное тело.
На тьму грядущую взирая оробело,
Он хочет одного: и после смерти жить...
А та, в которую всю чистоту вложить
Стремились мы, чтоб в ней плоть наша стала свята,
Та, что смогла наш дух, смятением объятый,
Любовью озарить, чтоб из земной тюрьмы
Однажды вознеслись к сиянью света мы, -
Отвыкла Женщина быть куртизанкой даже!
"Какой печальный фарс!" - с усмешкой горькой скажет
Мир, помнящий богинь святые имена...

III
О если бы вернуть былые времена!
Да! Кончен человек! Им сыграны все роли!
Но, идолов разбив при свете дня и воли,
Отвергнув всех богов, он оживет опять.
Сын неба, будет он секреты постигать
Небес и мудрости, проникнет в их глубины,
И бог, что в нем живет под слоем плотской глины,
Ввысь устремится, ввысь, пожаром озарен!
Когда увидишь ты, что иго сбросил он
И в небеса проник, и страха в нем - ни тени,
Даруешь ты ему святое Искупленье!
Великолепная, из глубины морей
Возникнешь ты, сверкнув улыбкою своей;
И бесконечную любовь даруя миру,
Ты трепетать его заставишь, словно лиру,
Когда твой поцелуй, дрожа, нарушит тишь.

Как жаждет мир любви! Ты жажду утолишь.

Иван Толстой: Русские европейцы. Сегодня Александр Блок. Его портрет в исполнении Бориса Парамонова.

Борис Парамонов: Побывав недавно в Москве, я с удивлением обнаружил, что ему там поставлен памятник - на Спиридоновке, недалеко от знаменитого особняка Рябушинского, в котором потом жил Горький. Памятник неинтересный, позднесоветского стиля - статуя в полный рост. Но дело не в качестве монумента, а в его, так сказать, уместности: Блок совершенно не вяжется с Москвой. Конечно, он бывал там, и впервые - в 1904 году как раз на Спиридоновке, в доме Марконета, который сохранился и на котором висит соответствующая памятная табличка. Подробно это пребывание описано в воспоминаниях Андрея Белого. Но кто будет спорить с тем, что Блок - не московский поэт, а петербургский? То есть, в выбранном нами контексте - "европейский".

Однако петербургский европеизм Блока весьма проблематичен. Прежде всего, какой Петербург возникает в его поэзии? Отнюдь не парадный, не "пушкинский". А если и пушкинский, то не с Петром Великим связанный, а скорее с Евгением из того же "Медного всадника": окраинный Петербург, фабричный, глухой, бедняцкий. Петербург, как всем известно, - город не русский, но из блоковского - в некотором смысле допетровского - Петербурга незатруднительно перебраться в Россию. И Блок поэт не петербургский, а самый что ни на есть русский. Национальный русский поэт, как первым назвал его Корней Чуковский. И он же писал в давней, 1921 года еще книге о Блоке:

"Покуда он не ощущал своей русской погибельности, он был в нашей литературе чуть-чуть иностранец, и "Стихи о Прекрасной даме" часто казались переводом с немецкого, несмотря на иконы, терема и царевен".

И немного дальше в той же книге:

"Его Русь - разбойная, Русь без удержу, хмельная, отчаянная: После девятьсот пятого года всё стало русским у Блока. С тех пор как он ощутил русский ветер, он стал поэтом плясок, неистовых троек, бешено летящих коней".

Последнее несколько преувеличено. Всё-таки главная нота у Блока - не хмельная удаль, а скорее похмельное уныние. Но другое слово тут очень правильно: погибельность. У Блока была воля к ниспадению, к упадку, к гибели. Собственно, та душевная интенция, которую трудно связать с волей - скорее уж с безволием.

В разговоре о Блоке невозможно обойти суждение Бердяева:

"Поэзия лишь в очень малой степени причастна Логосу, она причастна Космосу:ему (Блоку) чуждо начало Логоса, он пребывал исключительно в Космосе, в душе мира. Его собственная душа была совершенно беззащитной, ничем не забронированной, совершенно обезоруженной:. Душа Блока исключительно женственная космическая душа, в нем совершенно отсутствует мужественный дух. Он был романтиком в том смысле, что в нем дух был совершенно погружен в душевно-космическую стихию и пленен ею. Он не знал свободы:Душа России и русского народа была так же беззащитна, как душа Блока, Логос не овладел в этой душе Космосом".

Но вот эта глубинная идентичность, совпадение образа поэта с образом родины, их поистине архетипическое единство и делает из Блока национального поэта. Блок - самый русский. Можно сказать, что до этого полунемца в русской поэзии не было настоящего русского. Блок столь же неотделим от России, как Пушкин, и это явления равного масштаба. Но Пушкин - Россия на взлете, Блок - Россия в падении; скажем мягче - на излете. Оба они - ответ России на Петра: Пушкин - надежда, Блок - отчаяние. Блок - свидетельство краха петровского проекта в России. Утешением может служить то, что это - гениальное свидетельство.

Русь моя, жизнь моя, долго ль нам маяться,
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма.

Я не знаю в русской поэзии строчек гениальнее.

Культурный контекст Блока, конечно, славянофильский, а не западнический. Классики славянофильства еще в первой половине 19 века построили историософскую теорию, согласно которой своеобразие и даже превосходство России над Западом в том заключается, что Россия приняла христианство в чистом виде, не отягощенное древними, дохристианскими культурными влияниями. Это было у них основанием для высоких чаяний. И чаяния эти не сбылись, обернулись крахом. Фиксация этого краха в русской поэзии - "Двенадцать" Блока.

Эта поэма долго считалась наиболее загадочным произведением русской литературы. Непонятно было, откуда и зачем появляется Христос во главе отряда красногвардейцев. Этого не могли принять ни правые, ни левые, ни противники большевиков, ни сами большевики. Первым казалось это кощунством, вторые никоим образом не связывали своего дела с христианством, с самим именем Христа. Между тем эта загадка становится много понятнее, если вспомнить трактовку, данную христианству Василием Розановым. И это ведь он сказал, чуть ли не на следующей день после большевицкой революции, что Россия провалилась в яму, вырытую человечеству христианством. Христос в "Двенадцати" - розановский.

Поэзия Блока, сам Блок являют полное осуществление славянофильского проекта: Россия наедине с Христом. Получается, что Христос не спасает, а губит. Вспомним, что в стихах Блока задолго до "Двенадцати" появился "сжигающий Христос". Бердяев говорил, что Христос - это мужественный Логос, и тут русское спасение, русская защита. Но у Блока совсем не так: у него сам Христос беззащитен. Он беззащитен перед "скифами" - диким, степным началом. И русские у Блока - то обреченные пленники, то скифы. Но и скифы у него обречены. Христос не защитит Катьку - Россию: один из уроков "Двенадцати".

Сдается, что это именно русское восприятие Христа. Жертвенная гибель - вот что связывает русских с христианством, со Христом. Борис и Глеб - вот русское христианство.

Блок говорил о своем восприятии Христа: "Мне самому иногда ненавистен этот женственный призрак". Христос был для него не спасением и защитой, а соблазном, "прелестью" (то есть прельщением). Говоря по-старинному, Блок "соблазнился о Христе". Мужественный Христос, о котором говорит Бердяев, Христос - воин и рыцарь - это западное явление, инспирация "мужской" западной культуры, даже не греческой, а римской. Такой Христос был Блоку не только чужд, но просто не знаком. В этом смысле Блок - не западный человек, не европеец. Да и нужна ли России Европа с такими русскими?

Иван Толстой: Мирослав Крлежа. "Поездка в Россию. 1925". Эта книга вышла в московском издательстве Geleos. Путевые заметки о России крупнейшего хорватского писателя ждали полной публикации в России восемьдесят лет. В первозданном виде "Поездка в Россию" после первого выхода в свет на родине автора в 26-году не переиздавалась даже в Югославии Иосипа Броз Тито, хотя Крлежа считался столпом социалистической литературы южнославянских народов. Умный и зоркий публицист, прекрасно образованный, хорошо знающий русскую культуру и литературу, в советской России Мирослав Крлежа заметил то, о чем не решились или не захотели откровенно написать ни Герберт Уэллс, ни Леон Фейхтвангер, ни Андрэ Жид, ни Джон Рид. Поэтому для Москвы книга Крлежи стала абсолютным табу. Рассказывает Андрей Шарый.

Андрей Шарый: Мирослав Крлежа приехал в Москву в тридцать один год, уже сформировавшимся, заметным литератором и общественным деятелем, человеком левых, почти коммунистических убеждений, не скрывавшим своих политических взглядов в Загребе и Белграде, где компартия подвергалась суровым гонениям королевской власти. К советской России Крлежа относился с огромной симпатией, его восхищало и вдохновляло величие замысла переустройства жизни. Поэтому, собственно, Крлежа и стремился попасть в Москву. В столице России он пробыл весной 25-го года почти два месяца, участвовал в заседаниях Крестьянского интернационала, посетил образцовый леспрохмоз в окрестностях Вологды, его принял нарком просвещения Луначарский. Русская революция опьянила, но не ослепила Крлежу.

Диктор: "Мое первое появление в Москве оставило грустное впечатление. Ступив на московскую землю, буквально в ту же секунду, когда с перрона вокзала я махнул рукой извозчику, я вдохнул воздух печали. Пахло снегом, с золоченых луковок стоявшей неподалеку русской церкви каркали вороны, и, казалось, что где-то неподалеку жгут тряпки; воздух был насыщен влагой и резким запахом паленой шерсти: Это было сочетание неприятных запахов и мрачного цвета, тяжелое ощущение, лишенное какой бы то ни было материальной основы. Да, в такое вот туманное утро, при первом приезде в новый город, в душу пробирается паническое состояние нервного перенапряжения, дыхание останавливается, и тогда от тяжелых запахов и мрачных красок душа сжимается, как жабры у рыбы, попавшей в грязную воду".

Андрей Шарый: Говорит переводчик книги, московский литературовед Наталья Вагапова.

Наталья Вагапова: Журнал "Иностранная литература" к столетию Ленина искал материал для публикации. Казалось, что все уже исчерпано. Коллега моя предложила им материал, опубликованный в загребском журнале "Форум" под названием "Лениниана". Это были отрывки из разных произведений Крлежи, в том числе из "Поездки в Россию", но тщательно уже отпрепарированные хорватской стороной и содержавшие только безусловно положительные высказывания о Ленине, о России 1925-го года. И вот когда эта публикация состоялась, в журнале были очень довольны, и сказали мне, что в верхах очень довольны, но меня вдруг вызвали в Союз писателей и устроили мне разнос. Крлежу называли троцкистом, нас - людьми безответственными. Меня почему-то взяла жуткая злоба, и я ответила им так, как они того заслуживали. Правда, надо сказать, я уже знала тогда - естественно, все, что публиковалось в этом журнале, проходило, как говорят хорваты, sita i reseta, и прошло рентген в отделе культуры ЦК, в отделе Югославии, в международном отделе... Начиная с девяностых годов мы опубликовали разные фрагменты, конечно, это были неполные публикации, но тем не менее, так потихоньку-потихоньку, дело продвигалось.

Диктор: "Ленинизм сегодня смотрится на глобусе как расплывшееся пятно немыслимо огромного континента, простирающегося от Кавказа до Аляски. Москва - фабрика и литейный цех ленинизма: Ленин - не просто задание по истории из школьной хрестоматии, Ленина продают на углах в качестве запонок для манжет, булавок и брошек; он - и на красной партийной звездочке в петлице рабочего халата, и на дешевой зубной пасте, и на рекламе изделий металлургического треста, и в названии локомотива, и на новеньком, сияющем лаком электрическом трамвае: Вся динамика города, все движение масс несет на себе печать ирреального образа, который посмертно, символически является людям, как являлись им Христос и Мохаммед. Ленин - и маяк, и путеводная звезда, и предмет повседневного разговора, и статья в газете, и государственная власть".

Андрей Шарый: Сергей Романенко, историк-балканист, автор комментариев к книге путевых заметок Мирослава Крлежи.

Сергей Романенко: Он приехал как человек, сочувствовавший, по крайней мере, социалистической идее, и он принимал активное участие в коммунистической деятельности. Поэтому приехал он не просто так, он приехал посмотреть на этот самый новый мир. Далеко не все в этом новом мире его устроило. Он ведь все-таки был воспитан в Европе, хотя Загреб был, честно говоря, провинцией, но все-таки европейской. И многое показалось ему совершенно диким и неприемлемым.

Диктор: "Через Спасские ворота входила в Кремль с непокрытой головой вся русская история: Начиная с петровских времен и до Октябрьской революции, Кремль считался чем-то вроде отдаленной провинции, символическим образом из школьных сочинений и поводом для здравиц панславистов. Люди приезжали из ампирного Петербурга в эту азиатскую провинцию, чтобы взглянуть на Царь-пушку и Царь-колокол, и поспешно покидали пыльную Москву, где бродили коровы, позванивая колокольчиками: А сегодня Кремль стал центром Союзом Советских Социалистических Республик, и странная фраза о "Третьем и последнем Риме" вновь оказалась на повестке дня:"

Наталья Вагапова: Когда я с ним познакомилась в начале семидесятых годов - ну, это уже был, конечно, старый человек, на костылях, но обаяние было просто невероятное - и когда он понял, что я действительно интересуюсь страной, ее литературой, ее культурой и действительно знаю язык, его несколько настороженное отношение сменилось каким-то невероятным добрым отношением, и я никогда не забуду фразу, которую он сказал в присутствии Бэллы Крлежи: "Она такая хорошая, как матушка Россия, которую мы когда-то представляли себе". С одной стороны, вот эта идеальная картина России, которая жила не только в сознании Крлежи, но и в сознании многих поколений хорватской интеллигенции, и действительно вот этот вот ужас и некоторое замешательство, которое он испытал, я думаю, с ним остались на всю жизнь.

Диктор: "Перед Мавзолеем Ленина собрались группы восточных людей в плащах поверх пестрых персидских и бухарских халатов, через площадь по диагонали шагает отряд мальчишек с красными флагами и барабанами, беспокойные толпы прохожих, скрип тележных осей под грузом товара - все это шевелится и гудит, как на ярмарке в храмовый праздник. Проходит эскадрон конницы, грохочут автомобили, выгружаются бочки с соленой рыбой, продаются фрукты, овощи, керосин, старые вещи и книги, а рядом какой-то долговязый малокровный тип, подняв над головами любопытствующих бутылку, вопит во все горло: "Посмотрите на морского человека! Вот вам чудо двадцатого века!".

Рига и Авиньон, Торе Ротонда в Милане и Понте Скалигеро в Вероне - эти памятники стоят гордо, словно надгробные плиты, стерегущие древнюю славу панцирей и гербов. Но Кремль - единственный пример ренессансной крепости, на чьих укреплениях и сегодня вьются знамена и стоят оружия, и в фундаменте которой захоронены черепа пятисот революционеров, разбивших себе головы в битвах, которые продолжаются и по сей день".

Наталья Вагапова: Положение Крлежи вообще в хорватской культуре и в хорватской общественной жизни всегда было довольно сложным. Он был человек умный, достаточно желчный, совершенно не скрывавший своего мнения ни о литературе, ни о политике, о людях, которые это все осуществляли. И мне кажется, что он воспользовался этим жанром путевых заметок, чтобы высказать заветные свои мысли. Все эти заметки о хорватской политике - не знаю, когда и в каком жанре он бы еще мог высказать.

Андрей Шарый: Первоначальный замысел книги о Советской России претерпел изменения. Очерки о жизни в СССР писатель сопроводил размышлениями о проблемах современной ему Югославии, которую считал "тюрьмой народов". Конечно, патриархальность буржуазного Загреба не сравнить с размахом и удалью Москвы. Крлежу очаровал пафос рождения социалистического человека - творца и труженика. Однако не пугающая мешанина азиатчины с мифом о всенародном счастье и ритуалом поклонения покойному вождю кажется хорватскому писателю безоговорочным примером общественного устройства. Историк Сергей Романенко считает, что книга "Поездка в Россию" стала поворотным пунктом в писательской биографии Мирослава Крлежи.

Сергей Романенко: Одна из существенных сторон этой книги - полемика с югославскими социал-демократами, некоторые из которых были в России и даже участвовало в Октябрьской революции, но затем перешли на сторону королевской власти и стали проводниками политики, с одной стороны, подавления движения народов, которые вошли в Югославию, а во-вторых, они заняли резко антисоветские позиции. Сам Крлежа написал о своем отношении к Советской России в одном из очерков, где он приводит свой разговор с провокатором ГПУ. И вот что написал о нем в отчете этот провокатор, что к эмиграции я (то есть Крлежа) отношусь отрицательно, а о положении в России сужу критически, но в целом положительно.

Диктор: "Я размышлял о весне, сидя в парке Химического института. Никогда я еще не ждал весны с таким нетерпением, как в этом году, и никогда еще не ускользал от нее так последовательно, шаг за шагом. Все мы думаем, что где-то существует светлая страна, высадившись в которой, мы смоем с себя все, что нас тяготит. Как будто Индия, например, не такая же индустриальная каторжная тюрьма, как Европа. Или как будто на улицах Китая не проливается кровь, а азиатские денежные мешки не жуют свои сигары в палец толщиной. И все это происходит на крошечной пестрой планете. Пришло время людям взять в свои руки эту маленькую блестящую звезду и очистить ее от крови и смрада. И вот теперь здесь, после того как я высадился на "Шестом континенте. С.С.С.Р.", в стране волков и самоваров, меня вдруг охватила страстная и необузданная тоска по весне. Как это несерьезно, как своенравно!"

Наталья Вагапова: Я родилась в тридцатые годы, и меня воспитывали люди, еще помнившие старую Россию, и они, видимо, несли в себе какой-то дух. И я, читая то, что видел и ощутил Крлежа в России в двадцатые годы, вспоминала моих родных, знакомых. И, видимо, ту атмосферу, которая царствовала в России: с одной стороны, все эти ужасы ГПУ, а с другой - вот этот рынок, описание жизни, бьющей через край, и какие-то люди, которые этим торгуют, и наплевать им на советскую власть и на все на свете...

Иван Толстой: Итальянский светописец, пионер российской фотографии Иван Бианки. О полузабытой фигуре - рассказ Михаила Талалая.

Михаил Талалай: Можно подумать, что речь пойдет о каком-нибудь неизвестном, но, вероятно, интересном родственнике замечательного писателя-натуралиста Виталия Бианки. Но это не так, наш герой - швейцарец по паспорту, итальянец по культуре, родился и умер в италоязычном кантоне Тичино, он же Тессин, но предпочитал, чтобы его звали не Джованни, как был крещен, а Иван, так как его жизнь, его искусство, его успех - все это пришлось в России. Именно в России, в ее тогдашней столице Петербурге Бианки первым начал и блестяще абсолютно новое дело - фотографию.

Потом об Иване Бианки забыли. Так называемая благодарная память потомков существует, когда есть эти самые потомки, реальные или духовные. А у Бианки их не оказалось. Под конец жизни он уехал из Петербурга, не оставив тут никаких корней, увез и свои фотографии, хотя некоторые остались и тут.

Теперь имя Ивана Бианки возвращено истории искусства. Два года назад в Лугано, столице кантона Тичино, вышла отличная монография о нем. А в эти дни в Музее истории Санкт-Петербурга, в особняке Румянцева на Английской набережной развернулась первая его отечественная выставка, с внушительным каталогом. Названа выставка "Первый светописец Петербурга". Светописец - это дословный перевод с греческого слова "фотограф", вместе с тем этот титул Ивана Бианки напоминает нам о том, что он относился к фотографии, как к искусству, родственному живописи. И сам всегда называл себя художник Иван Бианки.

Новой славе Бианки предшествовало сенсационное открытие. Несколько лет тому назад два швейцарских исследователя, Марио Редаэлли и его супруга Пия, нашли в доме архитектора Камуцци, приятеля Бианки, пачку фотографий, которые оказались самыми первыми фотоизображениями Петербурга, середины XIX века. Любопытно, что дом Камуцци, где хранились фото Бианки - это место современного паломничества, здесь 12 лет жил Герман Гессе и здесь он написал свой культовый роман "Сиддхарта". Именно эти фото и стали основой уникального швейцарского альбома. К швейцарцам подключились русские исследователи и музейщики, назову в первую очередь архивиста Елену Анисимову, фотографа Александра Китаева, работника музея Юлии Демиденко, усилиями которых подготовлена и собрана нынешняя петербургская выставка.

О жизни Ивана Бианки существует интересное, и, пожалуй, единственное свидетельство Александра Николаевича Бенуа, художника, критика, мемуариста и сценографа, одного из основателей "Мира искусства":

"Только что я упомянул имя сеньора Бианки, оказавшегося среди близких людей при моем первом причастии и севшего с нами в коляску. Упоминал я о нем и раньше, но здесь необходимо сказать, кто это был, так как именно он был приглашен быть моим отцом-восприемником при конфирмации. Джованни Бианки как-то достался нашему дому в наследство от деда Кавоса. Это был художник-живописец, но в Петербург он прибыл еще при Николае Павловиче в качестве фотографа - чуть ли не первого в России. У нас в семье считалось, что именно Бианки познакомил русских людей с изобретением Ньепса и Дагерра. Специальностью его, однако, были не столько портреты, сколько пейзажи, памятники и особенно интерьеры. До последних в те дни усиленного строительства и "убранства" русские баре были особенно охочи. При этом Бианки не был простым профессиональным техником; на всех изданных им фотографиях он величает себя художником, и художником он действительно и был, что сказывалось как в выборе момента освещения, так и в точке зрения. В технику же фотографии он ушел с головой, уподобляясь в этом какому-либо средневековому алхимику. Ногти у него всегда были желтые от коллодиума, а весь он был пропитан какими-то "химическими" запахами, впрочем, не противными".

Поправим несколько блестящего мемуариста: в Россию Бианки прибыл еще раньше - до Николая Павловича, при Александре Благословенном, в 1821 году, в возрасте 10 лет, и учился в московском Дворцовом Архитектурном училище, специализировавшись по акварели. Затем он перебрался в Петербург, где его и застает известие об изобретении фотографии, и об ее прикладном значении для искусства. Однако в самой России возможности овладения новою техникой нет. И Бианки уезжает на семь лет заграницу, вероятно, во Францию. Затем, вернувшись в Россию, полностью отдал себя искусству, акварельной живописи и "новому художеству", фотографии.

Продолжим воспоминания Бенуа.

"Я узнал Бианки уже стариком, одевавшимся по моде 40-х годов, а на свадьбах и других торжествах он вызывал общие улыбки своим допотопным фраком с приподнятыми плечами. Волосы и бороду он оставлял в девственном состоянии, что в связи с его слезливыми глазами придавало ему вдохновенно-умиленный вид какого-либо мученика с картины Гвидо Рени. Обычным его состоянием было насупленное молчание, да и садился он всегда куда-нибудь в уголок, в тень. Но стоило беседе коснуться церковных или религиозных вопросов, как Бианки выходил из своей дремоты, настораживался и даже вступал в спор, причем быстро терял самообладание. Речь его тогда принимала характер грозно-пророческих выкриков. Евгений Лансере обладал даром выводить из себя бедного Бианки, и он не упускал случая его дразнить. Но бесили старика и вольнодумец-либерал дядя Миша Кавос, и консерватор дядя Костя, и скептик дядя Сезар. Зато к моим родителям Бианки чувствовал неограниченное почтение. Потому-то, когда экспромтом ему предложили, не согласится ли он быть моим крестным отцом на конфирмации, он (не теряя насупленного вида) принял это с восторгом, увидав в этом высокую честь. При этом Бианки не мог к участию в столь важном таинстве отнестись чисто формальным образом. Он вообразил, что ему поручают не более не менее, как самое спасение души моей, и Бог знает, во что бы это его пестование со временем могло превратиться, если бы в этом же году ему не выдалось какое-то наследство от брата на родине и если бы он не предпочел отправиться туда на покой".

Он уехал действительно на покой. Во второй половине XIX века фотографические эстампы с надписью Издание художника Ивана Бианки практически не имели конкуренции. Но затем пришли новые формы, новые мастера, темп жизни столицы стал его тяготить. И он вернулся в Швейцарию, на родину, где, однако, его жизнь была безрадостной. Он умер в безвестности.

Вот что пишет о последних годах Ивана Бианки Бенуа:

"Увы, покоя Бианки не обрел. Он слишком отвык от мелко-провинциальных нравов и обычаев своей деревушки. Он сразу со всеми стал ссориться, больше же всего со вдовой брата. Непреодолимо его поэтому тянуло обратно на берега Невы, где, однако, он перед отъездом все распродал, где у него не было ни кола, ни двора. Отчасти этим стремлением можно объяснить то, что когда моя сестра Катя в 1886 г. овдовела - семидесятипятилетний Бианки в письме по-французски на двадцати страницах сделал ей предложение.

Вероятно, и вообще старого аскета не оставляли уколы в ребро беса, ибо через два года он сочетался браком в Лугано с какой-то своей компатриоткой. Гораздо позже причуды судьбы привели нас в ту саму тессинскую Монтаньолу, в которой находился семейный дом Бианки, о чем я раньше не имел никакого понятия, так как всегда считал, что родина моего старого крестного - Италия. И опять-таки случайно в Монтаньоле я познакомился с родным племянником Бианки, рассказавшим мне о его последних днях. Оказалось, что он всех досаждал своей сварливостью и постоянно грозился, что уедет и лишит родных наследства. Особенно поразило меня, что Бианки внутри каменного дома племянника выстроил род деревянной избы, нарушившей весь план здания, но якобы спасавшей старика от сырости. В эти годы старческого рамолисмента к Бианки подобралась какая-то авантюристка, которая и женила его на себе. "Молодые" переселились в Лугано, и там эта женщина вскоре добилась перевода на ее имя всего капитала мужа, завладев коим, она самым бессовестным образом его покинула в обществе своего любовника. Несчастный разоренный Бианки, из гордости не желавший обратиться к родным за помощью, умер вскоре в больнице, в совершенной нищете и был похоронен в общей могиле. Печально и то, что все приведенные из России негативы, бесценные в документальном смысле, - были перед этим проданы его женой как простые стекла".

Петербургская выставка, на которой собраны фотографии Ивана Бианки из десятка музеев Петербурга и Москвы и частных русских и швейцарских собраний, продлится до середины июля, в особняке Румянцева.

XS
SM
MD
LG