Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

После поэзии


[ Радио Свобода: Программы: Культура: Русские Вопросы ] Автор и ведущийБорис Парамонов

После поэзии

Умерла Сусан Сонтаг, красивая женщина. Для русского она существовала в неразрывной ассоциации с Бродским. Они дружили, и каждому из них явно на пользу была эта дружба. Иммигранты в Нью-Йорке отнюдь не удивились тому, что шокировало американскую культурную элиту в начале 80-х годов, когда Сусан Сонтаг, разделявшая до этого все положенные левацкие предрассудки, заявила, что коммунизм - это фашизм с человеческим лицом. Мы-то сразу опознали в этом работу Бродского.

Прочитав в достаточно уже давние времена ее сборник "Против интерпретации", я был, помнится, поражен сходством заглавной статьи с молодым Шкловским, говорившим, что цель искусства - дать обновленное переживание вещей, вывести их из автоматизма восприятия. Самая знаменитая статья этого сборника, однако, другая - "О кэмпе". Этим именем Сусан Сонтаг назвала явление, введенное ею в эстетический оборот. Трудно объяснить словами, что это такое, и сама Сонтаг подчеркивала, что феномен неопределим в привычных понятийных терминах. Вот для русского, подходящая, кажется, наводка: так называемые "ковры", продававшиеся в сталинское время на барахолках: персидские красавицы и лебеди, - вот кэмп. Английские толковые словари определяют кэмп как аффектированно уродливые или комически старомодные предметы, воспринятые в позитивно-веселящем, развлекающем качестве. Термин появился около 1910 года, так что не Сусан Сонтаг его придумала. Но она построила вокруг этого сюжета далеко идущую эстетическую теорию, доходящую, в общем, до того, чтобы стереть грань между высоким и низким в эстетическом восприятии, отказаться от понятий высокая и массовая культура. Что и произошло. Мне-то, человеку старомодному, кажется, что в этом неразличении современность зашла слишком далеко, и меня до сих пор коробит, когда в разделе искусства "Нью-Йорк Таймс" на одной странице появляется рецензия на выступление пианиста, игравшего Шопена, - и фотография какого-нибудь волосатого и татуированного рэппера. Я, однако, стараюсь не забывать предостережение Сусан Сонтаг: слишком тонкий вкус вредит пищеварению.

Давайте найдем что-нибудь русское в память Сусан Сонтаг. Такая тема есть, причем в опосредовании именно Бродского. Это - Пригов.

Когда умер Бродский, Пригов сказал о нем очень значительные слова: это было явление великого поэта в эпоху исчезновения поэзии. Слова поэтически многосмысленные; по крайней мере, двусмысленные: значит ли это, что явление Бродского было случайным, что он появился вопреки эпохе? Или по-другому это понять можно: явление Бродского опровергает представление о конце поэзии, что конца ей нет и не будет? Хотелось бы второе толкование принять - еще и потому, что это сильно говорит в пользу самого Пригова: он как бы загадку задает этими своими словами, оставляет свободным поле интепретаций: понимайте, мол, как знаете. И о самом себе вопрос очень провокативно ставит: мол, меня поэтом не считайте.

В самом деле, можно ли назвать всё сочиненное Дмитрием Александровичем Приговым (так он велит по всей форме себя величать) - или, по крайней мере, сочиненное с 1975 по 1989 год - поэзией? Или это некая пародия на поэзию? Поэзия в моменте ее исчезновения, некий ее дифференциал?

Вернемся к Бродскому. Еще при его жизни доброхоты начинали сравнивать его с Пушкиным. Была, помнится, такая статья из России, помещенная в парижском "Вестнике РХД". Многие возмущались: чином не вышел! Подобные возмущения не в счет потому, что таким людям и на Пушкина-то наплевать. Если кто-то кричит: Пушкина трогать не смейте! - значит, точно бескультурный шовинист, а то и просто погромщик. Тема "Пушкин и Бродский" потому не подлежит обсуждению, что тут тавтология. Не в смысле тождества: А равно А, но потому, что это явления в одном ряду находящееся: настоящего сравнения не получается. Оба они поэты, само собой разумеется, не советские, но не просто русские, а петербургские, петербургского периода русской истории. А русская история из этого периода давно и скандально вышла. Бродский из Петербурга если и уехал, то, так сказать, недалеко: в Рим. Его дело - петь о конце империи, всё равно какой: о падении высокой культуры, о варварах у ворот - и о победе варварства. Овидием Бродского нужно считать не высланного из СССР, а рожденного в Ленинграде вместо Петербурга. Пушкин - начало, Бродский - конец, но речь идет об одной ("прекрасной") эпохе.

Давно было сказано, что Бродский советской власти попросту не замечал, что и выводило из себя начальников. Неинтересна ему была советская жизнь и, можно сказать, никак в нем не отразилась. В трагической элегичности Бродского нет ничего советского, так точно мог петь о развалинах Рима, скажем, Иоахим Дю Белле. Вечность Рима у Бродского иронична: это всего лишь место, где он ставит Микелину в позу. Интересуют же его в стихах не живые Микелины, а римские, имперские развалины. Он и сам себя видит такой развалиной, а если торжественней - памятником, но и памятником уже рассыпающимся, да и неизвестно кому поставленным. Просто памятник, мрамор. Важно - что мрамор. Бродский глядит на Рим и видит в нем пресловутую волчицу вверх сосцами: "И в логове ее я дома! Мой рот оскален От радости: Ему знакома Судьба развалин". Или еще: "Я, прячущий во рту Развалины почище Парфенона..." Америка же для Бродского не Империя ("Я сменил империю"), а страна зубных врачей: надо же чинить эти развалины. К Форуму это не относится, он не реставрируем.

Получается, вроде бы, что поэзия в переживаемые времена существовать не может, что как бы и констатируется. Что за поэзия в зубоврачебном деле? В воспоминаниях каких-то хиппарей-шестидесятников (они уже начали писать мемуары) кто-то говорит другому, недостаточно хиповому: "Ты будешь зубным врачом!"

Но вот, так сказать, запятая: Рима ведь нет - ни Первого, ни Третьего, и Бродский, явившись, умер; строго говоря, и Петербурга нет, хоть его и подвергли обратному переименованию, - но Россия есть и была даже в состоянии Советского Союза. И даже полуживая она рождает поэзию. Пригов и есть такая полуживая поэзия. Это не значит - полудрагоценная, неполноценная. Мусорное тление советской жизни - и содержание, и прием приговской поэзии. Маяковский сказал в 1914 году: надо писать не войну, а войною. Так и Пригов пишет: советской властью застойного периода. Советские люди у него живые на вид.

И если кого-нибудь из календарно-советских поэтов стоит сравнивать с Пушкиным, так именно Пригова: вот тема. Расцвет и упадок Петербургской империи не так значительны, как жизнь, вообще выпавшая не просто из имперских, но из культурных рамок. Вот задание: писать стихи после Пушкина. После поэзии. И Пригов написал.

Строго говоря, Пригов не столь уж и нов. Читая его, нельзя не вспомнить Зощенко. Это Зощенко, так сказать, в стихах. Но и не просто "так сказать": очень даже в стихах. Стих Пригова идет, несомненно, от обэриутов, главным образом, от раннего Заболоцкого. Заметно также влияние Олейникова, его гениального "Таракана", который у Пригова размножился и ведет активную жизнь. Доказывать это - значит переписывать половину приговских строчек. Открываю книгу наудачу: "И птица с женской головою Печально надо мной летала" - чистой воды Заболоцкий эпохи "Столбцов". Приговский цикл "Отношения с животными и частями тела" прямо ориентирован на звериный цикл Заболоцкого - "Безумный волк" и прилегающие поэмы. "Благодаря моей душевной силе Я из растенья воспитал собачку Она теперь как матушка поет" - кто это, Заболоцкий или Пригов? Или: "Лев возлежал на берегу реки Меланхолическим движением руки Он на песке как на сыпучей книге Начертывал живое слово нигиль". Но если так, то не следует ли называть Пригова запоздалым имитатором?

Нет, не следует. У него остро ощущается нечто новое по сравнению с Заболоцким и Зощенко. Он идет дальше - видит дальше, вернее, больше; и не потому, что он зорче, прозорливее, пророчественнее - а потому, что больше времени прошло, из зощенковских, так сказать, цветочков выросли, извините за выражение, ягодки. Эффект Зощенко в том, что у него ощущается культурный фон, на котором происходит крушение этой самой культуры. "Я свет. Я тем и знаменит, Что сам бросаю тень": Зощенко и тень, и свет одновременно. У Пригова культурного фона уже нет, Фета и трелей соловья нет. Но у Зощенко Фет был, и повесть свою он называет "О чем пел соловей" - помнит еще об этой птице. "Жрать хочет, оттого и поет", - говорит о соловье зощенковский Вася. Вот это и есть Зощенко: непременное сочетание соловья и жратвы, или, хуже того, жрачки, как отвратно сейчас говорят. А у Пригова не только Фета не осталось, но и жратвы. А если иногда и случается, то он ее стесняется есть (знаменитое "Вот я курицу зажарю"). Впрочем, соловей имеется и у Пригова:

Кто это полуголый
Стоит среди ветвей
И мощно распевает
Как зимний соловей
Да вы не обращайте
У нас тут есть один
То Александр Пушкин
Российский андрогин.

Вот Пригов, его, что ли, универсум:

Если, скажем, есть продукты
То чего-то нет другого
Если, скажем, есть другое
То тогда продуктов нет.
Если ж нету ничего
Ни продуктов, ни другого
Всё равно чего-то есть -
Ведь живем же, рассуждаем.

Чего-то есть - итог русской истории и культуры, подведенный Приговым. "Чего автор хотел сказать этим художественным произведением?" (Зощенко).

Что касается обэриутской традиции у Пригова, то он и здесь идет дальше. Обэриуты, как известно, с гордостью вели себя от капитана Лебядкина. Это графомания, сделанная поэтикой. И в то же время у них графоманство не особенно и чувствуется - а чувствуется как раз мастерство. Графомански испорченный стих у Заболоцкого - всего лишь нарочитый контраст, и встречается отнюдь не часто. Пригов же делает графоманию эксклюзивным приемом. "А ты не дело, волк, задумал, Что шею вывернуть придумал" - такое у Заболоцкого исключение, а не правило, и намеренный эпатаж. У Пригова же так написано всё, он эпатирует абсолютно, целостно, так что уже не эпатажем, а нормой становится его косноязычие. Иногда хочется назвать его писанину затянувшейся шуткой. Но он заставляет понять, что это советская власть - затянувшаяся шутка, и шутка как раз потому, что затянулась, - уже не страшно, а смешно. Что и значило: конец близок. Советской власти, разумеется, конец, а не русской поэзии. (Кстати, уходя от советской темы, впадая в чистый абсурд, Пригов становится страшен, трагичен.)

Давайте еще раз Бродского вспомним, одно из самых мрачных его стихотворений "Остановка в пустыне", давшее название всей книге - да что книге, целой эпохе:

Когда-нибудь, когда не станет нас,
Точнее - после нас, на нашем месте
Возникнет также что-нибудь такое,
Чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.

Пригов - это и есть что-нибудь такое. Оказалось, что это "такое" вовсе не страшно, а смешно. Пригов говорит не "что-нибудь такое", а "чего-то есть". И еще - он понуждает лишний раз вдуматься в значение русского слова "ничего". "Ничего" - не всегда значит ничто, ничего нет - а весьма часто, если даже не преимущественно, - "обойдется", "как-нибудь вывернемся", "Америка прокормит". Однажды Розанов целую статью написал о слове "ничего" (называется статья, между прочим, "Вокруг русской идеи").

Ну а теперь, сопоставив Пригова с Бродским, сопоставим его и с Пушкиным, как было обещано.

Интересно, что сам Пригов очень остро ощущает Пушкина, всё время видит его неким фоном. Он, страшное дело, видит себя продолжателем Пушкина или даже его тотальной заменой: был, мол, Пушкин, а теперь Пригов. Парадокс в том, что так оно и есть.

Вот текст Пригова, не менее знаменитый, чем про курицу, которую стыдно есть:

Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец.
Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил -
Ведь образ они принижают его.

А вот уже непревзойденный шедевр (отрывками):

Когда я размышляю о поэзии, как ей дальше быть,

То понимаю, что мои современники должны меня больше, чем Пушкина любить (...)

А если они всё-таки любят Пушкина больше, чем меня, так это потому, что я добрый и честный: не поношу его, не посягаю на его стихи, его славу, его честь.

Да и как же я могу поносить всё это, когда я тот самый Пушкин и есть.

Твердо, статуей командора вошедший в русскую поэзию приговский Милицанер - это ведь Пушкин и есть, певец если не свободы, то Империи: стальной щетиною сверкая. Но он уже не завоеватель, а охранитель, дядя Степа в роли Медного Всадника. Вообще большевики у Пригова уже "мирнЫе", как говорили о замиренных черкесах в эпоху опять же Пушкина. И Ленин у Пригова делает то, что и нужно: лежит в мавзолее, и поэт ходит к нему в гости, вежливо сдерживая хозяина: ничего, лежи, лежи.

Чего-то есть. Махроть всея Руси. Веселое имя Пригов.

XS
SM
MD
LG