Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Бродский умер 10 лет назад, в январе, в разгар зимы. Как всегда это бывает с большими поэтами, пережившие их норовят во всем увидеть перст провидения. В данном случае это не сложно. Для Бродского зима моральна. Она — инвариант природы, скелет года, те голые кости, которые в «Бесплодной земле» Элиота высушил зной, а у Бродского — мороз. «Север — честная вещь», — говорит Бродский в одном месте, — и зима, — продолжает он в другом, — «единственное подлинное время года». Мороз у Бродского — признак и призрак небытия, в виду которого зима подкупает отсутствием лицемерия. Скупость ее черно-белой гаммы честнее весенней палитры. «Здесь Родос! Здесь прыгай!» — говорит зима, предлагая нам испытывать жизнь у предела ее исчезновения. Зимой, когда оголенному морозом миру нечем прикрыться, появляются стихи не «на злобу дня, а на ужас дня». Так Бродский говорил о нравившихся ему поэтах. В первую очередь — о носившем зимнее имя Фросте, у которого злободневное — повседневно. Так и должно быть, — объясняет Бродский, — в подлинной поэзии, где ужасна норма, а не исключение. Неизбывность ужаса — как монохромность зимы, как монотонность времени, как постоянство старости — не изъян, а свойство мира, которому мы уподобляемся с годами.


В день смерти Бродского меня не было ни в Нью-Йорке, ни в Америке, и на первую, поспешную, панихиду я не успел. Зато попал на торжественные проводы поэта, которые состоялись в соборе святого Иоанна — в главном соборе Нью-Йорка и самом большом в мире. Дата поминального вечера была выбрана без умысла — просто до этого дня, 8 марта, собор был занят. Только потом подсчитали, что именно к этой пятнице прошло ровно сорок дней со дня смерти поэта. В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый — «разрушается все здание тела, кроме сердца», на сороковой — исчезает и оно. В эти дни усопшим полагалось устраивать пиры. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа?


Бродский был готов к этому вопросу. В своем «Памятнике», в стихотворении «Литовский ноктюрн», он писал: «только звук отделяться способен от тел». И действительно, в поминальный вечер собор заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой — любимые композиторы Бродского: Пёрселл, Гайдн, конечно, Моцарт, чаще — стихами: Оден, Ахматова, Фрост, Цветаева, и всегда — гулким эхом, из-за которого казалось, что в происходящем принимала участие сама готическая архитектура. Привыкший к сгущенной речи молитв, собор умело вторил псалму: «Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными». Высокому стилю псалмопевца не противоречили написанные «со вкусом к метафизике» стихи Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты. На высокую церковную кафедру взбирались, чтобы прочесть английские переводы Бродского Нобелевские лауреаты — Чеслав Милош, Дерек Уолкот, Шеймус Хини. По-русски Бродского читали старые друзья — Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Анатолий Найман, Томас Венцлова, Викор Голышев, Яков Гордин, Лев Лосев. Профессионалы, они не торопясь ощупывали губами каждый звук. Профессионалами они были еще и потому, что читали Бродского всю свою жизнь.


После стихов и музыки в соборе зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод. Вопреки календарю в Нью-Йорке было также холодно, как и за сорок дней до этого. В этом по-зимнему строгом воздухе раздался записанный на пленку голос Бродского:


Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
И стану просто одной звездой.

И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.


Со дня смерти Бродского в Нью-Йорке установилась традиция. В каждую годовщину друзья и почитатели поэта собираются в «Самоваре», в ресторане его старинного друга Романа Каплана. Пожалуй, этот необычный ресторан, среди завсегдатаев которого была Сюзанн Зонтаг, стал тем мемориальным музеем Бродского, которого так не хватает нашему городу. Во всяком случае, пока нью-йоркская квартира поэта не стала музеем, в «Самовар» приходят любители поэзии, чтобы своими глазами посмотреть на любимый угловой столик, где всегда стоит фотография Бродского.


Здесь все всех знают и любят. Да и говорят сегодня об одном — о Бродском. Мой первый собеседник — наш гостеприимный хозяин Роман Каплан рассказывает о своем любимом воспоминании о Бродском: «Это было во время дня рождения моей жены, когда он был совершенно раскрепощен, вышел к роялю и стал петь свои любимые песни. У него была любимая песня "На позицию девушка". А самая любимая, мне кажется, потому что он всегда про нее говорил и пел, была "Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?" Пел ее ужасно пронзительно, хотя петь он совершенно не умел. В ресторане у него были любимые вещи, которые он любил — пельмени и холодец обожал всегда. Если был гусь, то это было большое счастье. Поэтому он всегда просил меня на свой день рождения приготовить ему гуся. И мы всегда готовили ему на праздники гуся».


Журналист и переводчик, старожил русского Нью-Йорка Владимир Козловский говорит о своем самом интересном воспоминании о Бродском: «Когда он выступал в непривычной для себя и для меня роли последовательного переводчика на пресс-конференции артиста балета Александра Годунова, который тогда убежал в США. Другого переводчика не нашли и Бродского посадили вместе с ним переводить пресс-конференцию, что Бродский делал, в общем, не шатко и не валко. У меня где-то даже завалялась пленка, потому что я ее освещал для ВВС. Но это было сто лет назад. Обоих уже нет. Во-вторых, он мне несколько раз звонил, когда я повадился ездить в Советский Союз в конце 80-х годов, потому что он туда ни разу и не выбрался. Что-то его все время останавливало. Он мне звонил и вытягивал у меня какие-то данные и советы на эту тему. Что-то в нем трепетало — ехать или не ехать. Я говорил ему, что надо съездить, чтобы понять, откуда ты взялся и пошел, но он так и не сподобился. Бродский был весьма органичен в нью-йоркском пейзаже. Весьма. Он идеологически не очень вписался в интеллектуальную элиту. Он был правоват для левоватой местной интеллигенции, он Сюзанн Зонтаг усиленно подталкивал вправо. Но он был большая величина, и с ним считались, хотя идеологически он местную публику несколько отталкивал».


Балетный фотограф и критик — Нина Аловерт: «Я с Бродским познакомилась в России, но знакома была очень недолго. Мы вместе как-то были в одном театре, и нас с ним познакомили. И самое интересное, что здесь, в Америке, я встретила его тоже в театре. Мы с ним были на спектакле Барышникова. Я только приехала. Меня привели, посадили рядом с Иосифом, и я ему рассказала все, что мне велели ему передать из России. Во-первых, я ему рассказывала эту историю, как у Юрского был концерт, где он на бис, без объявления, стал читать Бродского. Зал зашелся. Конечно, после этого Юрского вызвали в КГБ, и были всякие неприятности. Бродский отреагировал на это так: "Я знаю. Но зачем он так рисковал!?"


Нина Аловерт как балетный критик высоко оценивает стихи Бродского о Барышникове: «Это абсолютно точное определение классического балета — то, что он написал. Эта, уже всем немножко приевшаяся фраза, на самом деле, бессмертна. Потому что бессмертно определение классического балета».


Художник Михаил Беломлинский (ему, кстати, принадлежит лучший шарж на Бродского, который очень нравился самому поэту) говорит о том, что однаджы ему пришлось иллюстрировать книжку Бродского:«Дело в том, что когда начался суд над ним, мне позвонили из Москвы наши общие друзья и сказали, чтобы я срочно сделал макет книжки того стихотворения "Кораблик", которое у нас печаталось в журнале "Костер". И я срочно cделал такой макет, который можно было предъявить, что вот у него в издательстве готовится книжка, за которую он должен получить деньги, что он не тунеядец, а вполне рабочий человек. Но это не помогло. Я замечательно отношусь к его рисункам. Он был очень хороший художник. Он и фотографировал, кстати, профессионально. А художник он был великолепный. У нас с другом была чудная мастерская на улице Репина, и он любил к нам туда приходить. Там сидел, болтался. У нас было полно альбомов, он рисовал. У нас осталось много его рисунков. У нас там телефон был в мастерской, можно было звонить. Эта улица рядом с Академией Художеств. И все наши натурщицы академические, когда у них был перерыв, накидывали на себя халатики и прибегали к нам в мастерскую. Ему это очень нравилось. И я ему подарил, помню тогда только появились, чешские цанговые карандаши с плоским грифелем. Он обожал рисовать. У Эры Коробовой много осталось его рисунков, какие-то у меня, какие-то где-то в Питере. Он очень остро рисовал, очень красиво, похоже на рисунки Пикассо к греческим вещам. У меня есть замечательный рисунок — поэт бренчит на лире».


Прозаик Виктория Беломлинская знала Бродского с самой ранней юности:«Тогда он был членом довольно большой компании, где были поэты, и я хочу сказать, что то, что он особенный — то, что он совершенно гениальный человек, это было признано нашим поколением, поколением моих друзей очень быстро, очень рано было отмечено. Его отметили. Он отличался стихами. Несмотря на то, что мы их воспринимали на слух. Почти не было текстов печатных, мало кому они доставались, а если доставались, то ими очень дорожили. Мне, например, однажды сказали: "Нет. Домой не дадим. Хочешь — читай здесь". У меня не было возможности провести достаточно времени где-то вне дома, но я даже не обиделась, настолько дорожили текстами. Я только теперь могу взять с полки книжку. Тогда, в общем, пронзали стихи. Стихи были особенные, конечно».


Виктория Беломлинская считает, что в том кругу людей, которые вообще интересуются литературой и любят стихи, посмертная судьба Бродского сложилась великолепно: «Единственные изъяны в этой судьбе, это количество подражателей. Как моя дочка их называет, «подахматовики и подосиновики». Это неизбежно. А вообще судьба сложилась, я думаю, великолепно, если меня тянет снять книгу с полки, лечь с ней на диван и читать его стихи, наслаждаясь тем, что я имею текст у себя перед глазами».


На официальной части вечера стихи и эссе Бродского читали на всех языках — не только по-русски и по-английский, но и по-испански, даже — на сербском. Среди знаменитостей выделялся маститый, а на мой взгляд — лучший англоязычный поэт Марк Стрэнд, прочитавший два своих перевода из Бродского, с которым он очень дружил.


Полный текст программы можно найти здесь.



XS
SM
MD
LG