Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Почему нет русских бестселлеров





Александр Генис: Кризис ужесточает политику, портит нравы и меняет моды, в том числе и литературные. Авторам, как говорит история, трудное время идет на пользу: оно провоцирует талант. Во всяком случае, нечто подобное я вычитал в «Новой газете», которая напечатала манифест Д. Быкова и А. Гарроса. Они обещает отечественному читателю долгожданный конец гламурного периода русской словесности и начало эпохи тотального «глума», то есть сердитой литературы «мрака и недовольства». Вопрос в том, смогут ли новые книги добиться того, чего не сумели старые, а именно - выйти на международную арену, получив статус интернационального бестселлера? Этот несколько неожиданный вопрос поставил передо мной недавно гостивший в Нью-Йорке профессор Эморийского университета и старый друг нашей передачи Михаил Эпштейн.
Мне показалось, что наша беседа небезразлична для слушателей «Американского часа».


Михаил, прежде всего, я думаю, мы должны определить, что значит мировой бестселлер?

Михаил Эпштейн: Бестселлер буквально значит «то, что хорошо продается». Но я вкладываю в это выражение другой смысл. Это всемирное слово, дискурс или такой язык, который делается моментально понятным людям в разных частях света и становится их общим языком, то есть таким языком, на котором они начинают понимать друг друга. Когда вышел «Старик и море», когда вышел «Гарри Поттер», «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, «Имя розы» Умберто Эко.

Александр Генис: Мне Маканин рассказал, что он каким-то образом оказался летом в Дании на пляже, и он увидел, как весь пляж читает одну книгу – «Имя розы». Но, наверное, из последних таких мировых бестселлеров – «Код да Винчи».

Михаил Эпштейн: Был такой бестселлер «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». Книги разных уровней, разных разрядов, но то, что их объединяет – это мгновенная узнаваемость их языка. Они то ли создают это настроение, то ли отражают настроение, сложившееся в обществе. И печально, что на протяжении многих десятилетий мы не наблюдаем ни одного такого всемирного слова, приходящего из России. Я бы сказал, что последнее пришло и ушло вместе с Солженицыным.

Александр Генис: Вы знаете, я думаю, что среди русских книг их вообще очень немного, но, наверное, главным бестселлером был даже не Солженицын, а «Доктор Живаго» Пастернака. Наш коллега Иван Толстой только что напечатал книгу, рассказывающую историю публикации этого романа, и в приложениях к этой книге есть изумительно интересные рецензии на первое издание «Доктора Живаго» со всего мира – из Индии, из Мексики, из Бразилии, из Бирмы и Гонконга. То есть это было по-настоящему мировое явление. Я думаю, что Солженицын, конечно, перевернул политическое сознание мира. Но, как литературная бомба, последняя книга такая была «Доктор Живаго».

Михаил Эпштейн: Если литературная, а не литературно-политическая. Потому что, на мой взгляд, «Один день Ивана Денисовича», который стал международным бестселлером еще раньше, чем «Архипелаг ГУЛАГ», все-таки, на мой взгляд, более литературно значительное произведение, чем «Доктор Живаго».

Александр Генис: Когда мы говорим о бестселлерах, мы выносим за скобки литературное качество вообще, потому что не так-то просто определить «Код да Винчи», «Имя розы» Хемингуэя – трудно найти что-то общее в литературных достоинствах этих книг, правда?

Михаил Эпштейн: Конечно, и вкусы человечества тоже имеют свойство деградировать, скажем так. Но показательно, что Россия второй половины 19-го века действительно создавала вот эти мировые бестселлеры – «Отцы и дети», «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы», романы Толстого. И еще в начале 20-го века – Чехов, Горький молодой.


Александр Генис: Горький был очень популярен в Америке. Когда он приезжал сюда еще до революции, его встречали толпы рабочих в Нью-Йорке.

Михаил Эпштейн: А как переводили, скажем, Леонида Андреева в Бразилии и в Аргентине. И потом это кончилось. Ну, может быть, какие-то политические ударные новинки 20-х годов типа «Цемента» или рассказов Бабеля.

Александр Генис: Ильф и Петров в Америке были известны.

Михаил Эпштейн: Но это уже какие-то локальные мировые шедевры, такие полумировые, четвертьмировые. И возникает вопрос: почему так зачахла российская литературная нива? Мы можем чем-то восхищаться, чему-то радоваться, но мир остается бестрепетным и равнодушным к нашим местным радостям. Поляки создают какие-то мировые бестселлеры. Скажем, Вишневского «Одиночество в сети». Мне кажется, наибольшие шансы на то, чтобы стать мировым бестселлером, имела книга Владимира Сорокина «День опричника».

Александр Генис: Совершенно с вами согласен. Во-первых, это еще может произойти, просто нужно хорошо перевести, и у него есть замечательные переводчики. Джейми Гамбрелл – замечательная переводчица, она уже перевела его книгу «Лёд». Мне кажется, «День опричника» заслуживает того, чтобы познакомить международную общественность как раз с тем, что происходит в сегодняшней России – ярко, остро и очень остроумно.


Михаил Эпштейн: И, я бы сказал, компактно. Мне кажется, всем мировым бестселлерам присуща та черта, которая с трудом дается русской литературе. А именно – оформленность, компактность.

Александр Генис: «Имя розы» трудно назвать компактным романом, но я понимаю то, что вы хотите сказать: несмотря на то, что это толстая книга, она, как чемодан хорошо уложенный – все упаковано.

Михаил Эпштейн: Да. И все очень упруго. Это удивительное свойство всех мировых бестселлеров. Возьмем мы Хемингуэя или «Чайку по имени Джонатан Ливингстон». Это абсолютно такая упругая композиция, которая саморазвертывается и являет собой чудо компактности. Это свойство, мне кажется, есть у Сорокина в большей степени в этом романе, чем в других.

Александр Генис: Интересное соображение про компактность. Мне не приходило в голову это. Но ведь, в сущности, все успешные русские книги на Западе, кроме «Войны и мира», может быть, несмотря на безумно сложный для иностранца язык, вот эта вот компактность повествования, которая четко структурирована, она подкупает читателя, который может погрузиться в эту книгу и найти начало и конец.

Михаил Эпштейн: Безусловно, и, заметьте, структура – один день.

Александр Генис: Единство места и времени.

Михаил Эпштейн: Да. Это вот у Венечки Ерофеева в «Москве-Петушках», это у Солженицына в «Одном дне Ивана Денисовича». То есть, выбрана очень удачная форма, которая позволяет идти по частям суток и завершить ночь там же, где начинается день. То есть, есть некая в этом проформа, архетип, продиктованный цикличностью самой природы. И все-таки, я думаю, что есть в этой книге, как и вообще в современной русской действительности, в современной русской литературе то, что отказывается воспринять всемирный разум. Вот эта смесь такого византийства и разгильдяйства, подлости и коррупции. Понимаете, коррупция, авторитарность и криминал. Таким мы видим это и в «Дне опричника». И мне представляется, что вот это та смесь, которую мы находим и у Салтыкова-Щедрина, которая очень глубоко врастает в нашу почву, но труднее всего воспринимается в мире.

Александр Генис: Поэтому Гоголь не стал таким же мировым писателем, как Диккенс, например, хотя он того же типа талант, того же гротескного характера.

Михаил Эпштейн: Вообще, в русских книгах, в тех, которые получают премии, которые читаются, которые обсуждаются, в них недостает, как ни странно, общечеловечности. Вот нет компактно выстроенной книги о любви, например. Как книга Вишневского «Одиночество в сети». Сорокин еще потому, мне кажется, все-таки, не станет автором международного бестселлера, во всяком случае, в качестве концептуалиста, каковым он является, несомненно, в «Дне опричника», потому что концептуализм – это все-таки некая заморозка эмоций, это дистанция, которая трудно доходит до всемирной аудитории. Она уж очень выношена советским опытом, советским соцартом, пародированием дистанций по отношению к официальному языку. Вот эти линзы - одна линза, через другую линзу, многократное преломление, такие вещи не имеют, как мне кажется, шанса на то, чтобы стать всемирным, немедленно воспринимаемым словом.

Александр Генис: Вы знаете, конечно, это звучит правдоподобно, но я приведу обратный пример. Книги Пелевина. Когда они появились на английском языке, первые переводы Пелевина произвели довольно сильное впечатление на американскую молодежь. Я видел молодых ребят, которые читали Пелевина, даже не зная, что он русский. Им было интересно, это была фантастика. Пелевин для них был человек, который живет в интернете, как и они живут, и это был, на мой, 30-летний уже опыт, первый раз, когда русский писатель вошел в американскую литературу не через славистские круги, а просто как обыкновенный писатель. И ему было достаточно понятно, что происходит в такой странной книге как «Чапаев и пустота», которая вся построена на советских реалиях. Она очень хорошо продавалась и во Франции, и в Японии. Я спросил однажды у Пелевина об этом, не боится ли он называть книгу «Чапаев и пустота», когда никто не знает, кто такой Чапаев. Он говорит: «Все будут думать, что я его придумал». То есть, сам по себе вопрос с дефицитом реалий мне не кажется роковым.

Михаил Эпштейн: Нет, я совершенно с вами согласен. Дело не в обилии местного колорита. Я имею в виду концептуализм – то, что нам больше всего нравится у Сорокина. А на мир на самом деле воздействуют и мгновенной классикой становятся, в общем-то, страстные вещи, в которых изображается некая человеческая натура, которая хочет, стремится – «Сто лет одиночества», «Старик и море», «Над пропастью во ржи» - тоскует, глумится, такие первичные эмоции. Поэтому мне представляется, что не избыток местного, а избыток как раз отстраненно концептуального мог бы помешать Сорокину стать такой мгновенной классикой.

Александр Генис: Михаил, а кто может написать такой мировой бестселлер в России, и возможно ли это вообще?

Михаил Эпштейн: Не знаю. Казалось бы, кандидатов очень много: и Пелевин, и Сорокин, и Владимир Шаров, мне кажется, мог бы претендовать, может быть, и Дмитрий Быков мог бы, Улицкая… Но это – чудо, а чудо непредсказуемо. Может быть, возникнет некий Смирнов или Сидоров через год или два. Я не знаю, кто это будет, но я точно знаю, какими свойствами этот бестселлер будет обладать. Это будет скорее короткая, чем длинная книга, она будет, скорее всего, однотемная, вот как, например, «Один день Ивана Денисовича», как «Москва-Петушки» – подробнейшее и мерное, ступенями композиционными идущее вникание в некую ситуацию человеческого бытия, всем понятную, всеми узнаваемую. Кстати, «Черным по белому» Рубена Гальего во многом имело эти свойства. Оно не стало мировым бестселлером, но отозвалось. И мне кажется, что для русской литературы, стоящей перед этим главным вопросом, решающим вопросом, можем ли мы создать некое всемирное слово, то есть классика, которая становится мгновенно классикой, вот еще не высохли типографские листы, а ее уже читают, перечитывают, рассказывают и так далее. Мне кажется, это испытание такой аморфности русского художественного гения. Потому что у нас есть такое представление о гениях, что вот я – гений, я сотворю, а там меня будут понимать, дочитывать и углубляться. Никто не будет, ты сам должен все за себя делать.

Александр Генис: Роберт Фрост очень хорошо сказал по этому поводу. Он сказал, что любое литературное произведение должно действовать как льдинка на печи – она сама движется, потому что она тает и от этого приобретает движение. Вот так должно двигаться литературное произведение. Не должно ничего лишнего быть, никаких комментариев, никаких подробностей, все должно быть внутри.

Михаил Эпштейн: Совершенно верно. Я бы еще сказал, что вот там, где русский писатель ставит многоточие, они думают, что многоточие – это пять точек, десять точек, миллион точек, то есть догадывайся, вникай, проникай. Многоточие – это три точки, в нем должно быть три точки. То есть, я хочу сказать, что даже темнота, вечность некая замысла, его непроницаемость и боговдохновенность тоже имеют некие формальные признаки краткости, отчетливости, и никто за нас не сделает то, к чему мы обязаны сами. А художник – это удивительное сочетание двух совершенно противоположных свойств, гения и вкуса. Вот когда это чудо совершится, гений вполне воссоединится со вкусом, тогда и состоится другое чудо – рождение русского мирового бестселлера.

XS
SM
MD
LG