Ссылки для упрощенного доступа

Незримый Лозинский: к 120-летию со дня рождения Григория Леонидовича.




Иван Толстой: В истории русской культуры, русской поэзии, в истории художественного перевода читатели знают, прежде всего, переводчика Михаила Лозинского, из-под пера которого вышли русские версии «Божественной комедии» Данте, мольеровского «Тартюфа», «Валенсианской вдовы» Лопе де Вега, «Школы злословия» Шеридана, «Жизни Бенвенуто Чедллини», шекспировского «Гамлета» и множества других книг. Но мало кто знает, что у Михаила Леонидовича был младший брат Григорий, и в свое время в Петрограде он был, пожалуй, даже более известен, чем Михаил. Но ему была уготована сложная судьба – вполне беспечная с полицейско-идеологической стороны, но гораздо более безжалостная со стороны профессиональной: он эмигрировал, точнее сказать, бежал за границу. И для читателей в России – внешне – перестал существовать. Но в чем-то судьба бывает милостива: Григорий Леонидович Лозинский продолжал – и продолжает – присутствовать в русской культуре незримо.
Но не будем забегать вперед.
Филолог, переводчик, литературный критик, историк литературы, библиофил, издатель Григорий Леонидович Лозинский родился в Петербурге 20 февраля 1889 года. Вот как писала о семейных корнях родная сестра Михаила и Григория Елизавета Леонидовна:

Елизавета Лозинская-Миллер: Наша семья происходит из Подолии. Об ее истории мы знали не много, никаких, насколько я знаю, необычных событий в ней не было, и ни к какому знатному роду мы не принадлежали. Было обычное скромное дворянское семейство. Когда Западная Русь отошла к Польше, то наш род был присоединен, как тогда было принято, к гербу знатного рода, но поляками Лозинские не стали и оставались всегда православными. Наш герб — подкова, увенчанная крестом. В Подолии было очень большое число Лозинских, что рассказано у Короленки в рассказе «Без языка». Чтобы их отличать, им давали разные прозвища, и наша фамилия, в сущности, двойная — Дижа-Лозинские. Дижа — большая бочка, вероятно, дана была какому-нибудь любителю выпить или за его объем.
В детстве нам рассказала тетя Юлия Яковлевна, что у нас был предок по боковой линии Феликс Лозинский, который был не то разбойник, не то сумасшедший. Он грабил помещиков своей губернии и отдавал награбленное мужикам — по принципу товарища Ленина. На нас это произвело большое впечатление, и мы очень этим гордились — подумайте, предок сумасшедший... . Потом забыли о нем совершенно. И вдруг, уже в 1915 году или в начале 1916 года, когда я лежала больной плевритом, муж мне принес приложение к «Новому времени», где были напечатаны воспоминания кого-то об этом самом Феликсе Лозинском. Автор говорит о своем детстве в деревне и о приезде Феликса Лозинского к ним в гости, как гувернер в волнении им сказал: «Дети, Лозинский приехал».
Дальше идет самое интересное — автор говорит, что Пушкин взял этого Феликса образцом для своего Дубровского, и действительно, то, что пишет автор, напоминает фабулу «Дубровского». Когда я прочитала книгу профессора Ледницкого «Польша и Запад», где он в главе о Блоке — нашем очень дальнем свойственнике — упоминает о нашей семье, считая нас за поляков, то я, между прочим, рассказала об этом Феликсе, и он мне ответил, что считал Дубровского помещиком Островским, о чем Нащокин говорил Пушкину. Воспоминания в «Новом времени» ясно указывают на Лозинского, но возможно, что в те времена такое явление бывало нередко, и оба могли заниматься тем же самым спортом.
Отец наш (Леонид Яковлевич) был юристом, окончил Санкт-Петербургский императорский университет, занялся адвокатурой и был очень известен как специалист. Он был очень культурный человек, хотя на иностранных языках говорил не очень хорошо, но знал всю литературу не только в переводах. Память его была поразительна, и он так и сыпал цитатами из классиков и современных писателей.


Мальчики увлекались многим. Гриша вырезал фигурки из бумаги, они изображали греческих героев, играли в Троянскую войну, в грудку бумажных воинов врезались ножницы, комментарии были по-немецки.
Потом к ним присоединились Нибелунги. Мальчики придумали какой-то языческий культ, состоявший в поклонении деревянной лошади-качалке. Придумали «аэромобиль», нынешний телеферик, играли в город, где «конки ходят без лошадей» и который почему-то назывался СильнАвка. Увлекались Жюль Верном по-французски. По-немецки читали «Нибелунгов» и немецкий журнал для мальчиков «Дер гуте камарад». Я получала журнал по-французски.
Когда братья стали изучать латынь, то они придумали занятие: переводили русские стихи на латынь и печатали их на машинке с тем, чтобы строчки были в строку не только в начале, но и в конце стиха. Кажется, в этом была вся суть.
К весне 1897 года твой папа, тогда 8 лет, стал жаловаться на боль в правом бедре, стал появляться жар, ходить было мучительно, иногда падал. Созванный консилиум определил коксит — туберкулез тазобедренного сустава. Учебный год 1896-97 был последним счастливым годом детства Гриши, и началась тяжелая жизнь больного ребенка, которую он переносил с удивительным терпением и мужеством, безропотно. Кончились для него коньки, беготня, сражения с мальчиками, началось лежание, появились костыли, но он так быстро к ним привык, что они ему мало мешали те два или три года, которые он на них ходил, когда перешел к палке. Все его жалели и баловали чем могли. Но он этим не пользовался и лишь боялся стеснять других.
Тут надо рассказать о разнице характеров братьев. Миша был более сдержанным мальчиком, свои чувства не высказывал легко, относился ко многому формально, рано стал более взрослым, манеры у него всегда были отличные. Он знал, чего хотел, и добивался этого. Жизнь, особенно после революции, его изменила, и у него вышли наружу высокие духовные качества, помогшие ему перенести ужас и хамство большевизма стоически, давая пример другим.
Гриша в детстве отличался особой чувствительностью, совестливостью, отзывчивостью к чужому горю. У него было золотое сердце и солнечная натура. Болезнь, сознание, что он калека, хотя и не вызывали ропота, наложили на него свою печать, и он постепенно стал уходить в себя, делаться замкнутым и на вид холодным, сохраняя в душе все те же детские качества, которые и проявлялись когда нужно, особенно когда надо было кому-нибудь помочь и во время его смертельной болезни, когда проявилась во всей полноте высота его духа.
Они усердно собирали марки и по ним учили географию и политическую историю стран происхождения марок. И когда попадалась марка с каким-нибудь экзотическим президентом, то сейчас надо было знать его биографию и историю страны. В этом помогали папа и энциклопедический словарь, в сравнении с которым теперешний советский словарь просто неприличие.
Гриша рано начал интересоваться иностранными языками. Ему был прописан массаж ноги, и к нему ходил массажист швед. Гриша этим пользовался, чтобы учиться по-шведски. Когда папа в 1904 году купил дачу в Финляндии, Гриша брал уроки финского языка у почтовой барышни, большая заслуга, потому что этот язык редко дается взрослым и особенно не живущим постоянно в стране среди финнов.

Иван Толстой: Так писала в своих воспоминаниях сестра Михаила и Григория Лозинских Елизавета Леонидовна.
Как и его старший брат Михаил, Григорий Леонидович закончил юридический факультет петербургского университета, а следом — и филологический и, подобно старшему брату, увлекся переводами. В начале 20-х годов оба Лозинских тесно сотрудничали с издательством «Всемирная литература». Самым известным переводом Григория стала «Переписка Фрадика Мендеша» (1923) португальского писателя Эса де Кейроша.
Среди увлечений Григория Леонидовича была и арабистика. Он был дружен с один из самых впоследствии известных российских арабистов Игнатием Юлиановичем Крачковским. Дружбе Крачковского и Лозинского посвятила одну из своих работ петербургский филолог Анна Аркадьевна Долинина.

Анна Долинина: Еще до революции они познакомились в университете. Они ведь не сверстники - Крачковский немного старше, но люди одного поколения. И, наверное, у них появилась тогда же точка соприкосновения – это арабская средневековая Испания. Вполне естественно, что эта область и культура этой области входила в орбиту интересов обоих. Естественно, каждому серьезному испанисту и португалисту нужно быть знакомым с арабской культурой в Испании, а каждому арабисту, естественно, надо быть знакомым со средневековой культурой Европы. У них даже общий учитель был. Крачковский тоже учился испанскому языку, и профессор-испанист Дмитрий Константинович Петров был их учителем.
А по-настоящему, конечно, Лозинского и Крачковского сблизила в первые послереволюционные годы работа в издательстве «Всемирная литература». Два слова о «Всемирной литературе», наверное, нужно сказать. Это издательство было создано в 1918 году по инициативе Горького, и целью, как официально было объявлено, было ознакомление читателей с лучшими произведениями художественной литературы Европы, Америки и Востока в новых переводах, выполненных на научной основе. Там были две коллегии экспертов – Западная и Восточная. Причем, в работе издательства участвовали люди известные - литераторы и филологи, - в частности, Александр Александрович Блок, Федор Батюшков, Гумилев, Замятин, братья Лозинские, Чуковский, а в Восточной коллегии были китаист Алексеев, монголист Владимирцев, арабист Крачковский, Марр, Ольденбург. В общем, все солидные люди, тогда еще, может быть, достаточно молодые, но уже заявившие о себе своей научной работой. Они составляли программы изданий, отбирали переводы и, очевидно, судя по дневнику Крачковского, работали в тесном контакте. Многие вопросы обсуждались совместно, например, о принципах перевода, и они постоянно присутствовали друг у друга на заседаниях, выступали с рецензиями. И вот в дневнике Крачковского в 1919-20-х годах постоянно мелькает имя Григория Леонидовича, с которым они встречались на заседаниях. И в сентябре 1919 года Игнатий Юлианович начинает брать уроки португальского языка у Григория Леонидовича и, в свою очередь, постоянно помогает ему в толковании арабских имен и терминов, которые встречаются в испанских и португальских текстах. Причем, знаете, когда не специалисты пишут, я имею в виду авторов испанских и португальских, они иногда бог знает какую транскрипцию употребляют, и приходилось буквально разгадывать загадки. Одна у них была, между прочим, совместная работа над историческим романом аргентинского писателя 20-го века Энрике Ларрета. Роман назывался «Слава дон Рамиро», в русском переводе - «Подвиг дон Рамиро». Действие там происходит в 16-м веке. Общую вступительную статью к переводу написал Григорий Леонидович Лозинский, а Крачковский написал часть этого предисловия, которое называлось «Дон Рамиро и арабская старина». И обоим, конечно, пришлось много сделать по части комментирования этой работы.

Иван Толстой: О дружбе арабиста Крачковского и Григория Лозинского рассказывала Анна Долинина. Страстный библиофил (весь в отца и брата), Григорий Леонидович с увлечением отнесся к идее создания собственного издательства. И в 1918 году оно было открыто. Имя «Петрополис» оставило заметное место в истории русской культуры. Патриарх издательского дела Абрам Саулович Каган в рассказе о поэтессе Раисе Блох вспоминал:

Абрам Каган: Дело было в следующем: ее брат Яков Ноевич и Григорий Леонидович Лозинский, профессор университета, образовали книжную артель, которая скупала антикварные книги, и решили приступить к изданию книг. Артель называлась «PetrОpolis». И вот она пришла от имени брата и Лозинского пригласить меня в кооператив, ибо у них нет издательского опыта, а у меня и опыт, и возможности: я стоял во главе лучшей типографии в России – (Голике и Вильборг). Я встретился с Блохом и Лозинским, и они мне очень пришлись по душе. Мы образовали правление «Petropolis»а, которое состояло из Блоха, Лозинского и меня. Лозинский был несменным председателем».

Иван Толстой: Издательство «Петрополис» работало в Петрограде до 1922 года, затем с 1922 по 1933 год в Берлине. Свой 15-летний юбилей оно отметило в день поджога Рейхстага. С 1933 года «Петрополис» был перемещен в Брюссель, и после его оккупации в 1940 году прекратило свое существование. Фактическим руководителем издательства в годы эмиграции, с 1922 по1940-й, был Яков Блох, а Григорий Леонидович из Парижа принимал, что называется, деятельное участие.
Среди книг, выпущенных «Петрополисом» (а это более тысячи названий), монография «Марк Шагал» (1923), «Современная еврейская графика» (1924), «Еврейская графика Натана Альтмана» (1923), «Графика М.В. Добужинского» (1924), проза и поэзия А. Ахматовой, Н. Гумилева, О. Мандельштама, Ф. Сологуба, М. Кузмина, а под конец издательской деятельности – мемуары Владислава Ходасевича «Некрополь».
Связь с русской культурой и соотечественниками Григорий Лозинский поддерживал не только как издатель, но и как ученый. Анна Долинина продолжает рассказ о его дружбе с арабистом Игнатием Крачковским.

Анна Долинина: Когда Григорий Леонидович эмигрировал, во «Всемирной литературе» остались подготовленные им к печати переводы сочинений португальского писателя Эсе де Кейроша. Крачковский, еще пока Григорий Леонидович здесь был, дал на заседании Западной коллегии положительный отзыв на переводы, а уже после отъезда выступал на коллегии еще раз. Это я беру материал уже даже не по дневнику, а по черновикам отзывов. Вот он в ноябре 1921 года дает еще один отзыв специально о романе Эсе де Кейроша «Переписка Фрадика Мендеша» и очень высоко отзывается о переводе. Процитирую по черновику: «Это лучшая работа Лозинского, перевод читается как самостоятельное литературное произведение». Переводы Эсе де Кейроша печатались издательством «Всемирная литература» уже, естественно, после отъезда Григория Леонидовича. Это там идет 1922-23 год, и Крачковский следил все время за их прохождением, все это проходило под его наблюдением. А он вообще славился своей обязательностью, и на него можно было положиться.
И вот с 1922 года начинается их переписка. В архиве Крачковского сохранилось 34 письма и 46 открыток от Григория Леонидовича. Написаны они были между 1922 и 1931 годами. Письма шли первоначально через Академию наук, но в начале 30-х годов в СССР был ужесточен контроль над перепиской, вообще, над всякими делами академическими, тут же пошло это знаменитое «Академическое дело» с многочисленными арестами, новые выборы в Академию и, в общем, уже через Академию обмениваться заграничной корреспонденцией стало невозможно, и после 30-х годов мы можем проследить только несколько писем, которые как-то сохранились.
Переписка 20-х годов касается первоначально дел «Всемирной литературы». Григорий Леонидович пишет так: «Я очень ее люблю и, если могу, находясь здесь, быть ей полезным какими-нибудь справками, то я буду рад это делать». Крачковский дает ему подробные отчеты по поводу того, что происходит во «Всемирной литературе», просит каких-то справок, Лозинский ему отвечает, пишет рецензии на те или иные издания, в частности, на журнал «Восток», который очень интересовал европейских ученых и, в свою очередь, Григорий Леонидович рассказывает о собственных делах и занятиях, и почти сразу начинается интенсивный обмен книгами. Лозинский шлет Крачковскому все арабистические новинки, недоступные в Советском Союзе, а тот шлет Лозинскому и его коллегам, по его просьбе, русские научные издания.
Конечно, возникают сложности с расчетами. Например, в 1924 году Крачковский пишет: «Дорогой Григорий Леонидович, на последней неделе, выражаясь арабским языком, я совершенно утонул в море вашего внимания. Количество понесенных вами затрат, благодаря мне, начинает принимать настолько угрожающий характер, что я решил сдать в ваш депозит некий взнос Михаилу Леонидовичу, на случай отправки вам книжек. Авось хоть тогда моя задолженность, по крайней мере, материальная, несколько ликвидируется».
И вот по письмам этим, по интересу Григория Леонидовича к тому, что происходит в Петербурге, видно, что он не оторвался от России, что его интересуют дела и университетские, и Неофилологического общества. Или, например, вот такой пример. Он познакомился в Париже с известным пушкинистом-любителем Александром Федоровичем Онегиным, чья коллекция сейчас находится в Пушкинском доме. И вот эта коллекция, тогда она находилась в таком, ну не подержанном состоянии, просто Онегин был очень стар и болен, и боялся, что его коллекция пропадет, а с Пушкинским домом были какие-то сложности, и вот пишет Григорий Леонидович, очень горячо просит Игнатия Юлиановича связаться с Пушкинским домом и помочь защите интересов Онегина, и пишет, что это «совершенно необходимо, так как он своей деятельностью заслужил самого безусловного и безграничного внимания, а музей его - ценности неисчислимой».
И даже когда в 30-х годах переписка становится нерегулярной и, может быть, даже для Крачковского несколько опасной, Григорий Леонидович все-таки не упускает из виду интересов друга. Вот тут я хочу процитировать еще маленькую открыточку Крачковского, которая очень характеризует отношение Григория Леонидовича к нему. «Дорогой Григорий Леонидович, очень приятной неожиданностью была для меня присылка книжки о стихах Корана. Я только несколько дней тому назад думал, что надо будет мне достать ее для работы, и вы угадали мою мысль».


Иван Толстой:
Как оценивает испаниста Григория Лозинского современная испанистика? Я обратился к известному переводчику и писателю, директору Пушкинского Дома Всеволоду Багно.

Всеволод Багно: Это один из первых блестящих представителей испанистики в России, фактически почти состоявшийся и, в то же время, как бы несостоявшийся, потому что его полет как испаниста был прерван. Покинув родину, он, уже во Франции, занимался популяризацией русской культуры. Естественно, переход, такой перелом, был, в общем, во благо русской культуры в мире, но при этом для него самого, который мог стать совершенно блестящим, уникальным и одним из первых испанистов России… Он только заявил о себе, а потом уехал.
С другой стороны, ответ мой был бы совсем коротким. Это - петербургская школа, это яркий представитель петербургской школы перевода.


Иван Толстой: Сменить область занятий, испанистику на то, что Всеволод Багно называет «популяризацией русской культуры»… Для профессионала это, по существу, фиаско. Но так ли обстояло дело в действительности? Не миф ли это? Чуть позже мы постараемся ответить на этот болезненный вопрос. А пока что – осень 21-го года. Григорий Лозинский бежит в Финляндию. Некий проводник, про которого никогда нельзя сказать, выдаст он властям и каким властям, или не выдаст, перевозит его в лодке вдоль берега Финского залива. Сторожевой катер проезжаем мимо, освежая фонарем прибрежные камыши, но лодку с беглецами не замечает. Вскоре Григорий Леонидович уже в Париже. Его брат Михаил остается в Петрограде. Представления о том, где каждый из них должен быть, у них разные, но дружба и верность – неизменны.
В 24-м году, чудом получив разрешение выехать на дачу в Финляндию, Михаил Леонидович пишет брату в Париж свободное, неподцензурное письмо:
«Конечно, жить в России очень тяжело, во многих отношениях. Особенно сейчас, когда все увеличивается систематическое удушение мысли. Но не ibi patria, ubi bene (там родина, где хорошо. — Ив. Т.), и служение ей — всегда жертва. И пока хватает сил, дезертировать нельзя. В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может казаться очень скромным и не оправдывающим приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, видишь, какой огромный и невосполнимый он этим приносит ей ущерб; каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры; а ее надо сберечь во что бы то ни стало. Если все разойдутся, в России наступит тьма, и культуру ей придется вновь принимать из рук иноземцев. <...> Надо оставаться на своем посту. Это наша историческая миссия...».
Михаила Лозинского и самого зовут в Европу, предлагают профессорское место в университете Страсбурга, но предложение отклоняет. Сам он в шуточных стихах говорит об этом, что не променял «воблу кислую на страсбургский паштет».
Григорий Леонидович обосновывается во Франции, в очень русском 15-м районе Парижа. Он - профессор старофранцузского языка в Сорбонне, редактор газеты (позднее — журнала) «Звено», Товарищ председателя парижского Общества друзей русской книги и редактором «Временника» этого общества — четырех изящнейших томов со множеством иллюстраций на изысканной костяной бумаге.

Существует миф о том, что русская эмиграция, жившая во Франции, французского языка, в общем-то, не знала или знала из рук вон плохо. Что Иван Алексеевич Бунин мог купить в лавке морковку, но не более того, вести литературную беседу с французами он уже был не в состоянии. И, тем не менее, в Париже жили те из русских эмигрантов, которые и знали французский, и вообще чувствовали себя в европейской культуре как дома. Насколько таких было много? К какой категории относился Григорий Лозинский? Сколько правды вот в этом мифе? На эти вопросы отвечает специалист по русско-французским литературным связям, профессор университета в Торонто Леонид Ливак.

Леонид Ливак: Сегодня уже сложно говорить о мифе, потому что его развенчивают и развенчивают, и довольно скоро совсем он уже развенчается. Все зависит от того, что иметь в виду под знанием французского языка. Если говорить о способности того же Бунина общаться с французами, то это, конечно, неправда - он спокойно мог по-французски с ними общаться. Более того, ясно, что Бунин не только имел достаточно французского языка, чтобы поддерживать разговор со своим французскими коллегами-писателями, у него было достаточно французского, чтобы редактировать переводы своих произведений на французский язык. Это ясно из его общения с переводчиками. Конечно, он, как большинство старших писателей-эмигрантов, пользовался переводчиками при переводе своих произведений на французский, но у него все переводы были авторизованы. То есть, у него было достаточное чувство стиля французского языка, чтобы говорить переводчику, что это ему нравится, а это - не нравится. И это касается практически всех писателей поколения Бунина.
Что касается ученых и, естественно, Лозинский входит в их число, то здесь ситуация несколько иная, потому что эти люди, действительно, прибыли во Францию или в Западную и Центральную Европу с более прочным знанием французского языка, которое к ним приходило из их научных трудов, вернее, из всей подготовки, которую они прошли еще в России. Скажем, такие люди, как Грабарь, Ростовцев, Васильев, если говорить о византинистах, или Башмаков, Елисеев, Голубев, Никитин, Щукин, то есть ученые-этнографы и антропологи, специализирующиеся на изучении Востока, а затем тот же Евгений Аничков, Мирра Лот-Бородина, Лозинский, Мирон Жирмунский, специализирующиеся в романской филологии, это все люди, которые, прибыв из России, из университетов, уже достаточно хорошо функционировали на французском языке, чтобы свободно вписаться во франкоязычную научную среду. И именно это и произошло во второй половине 20-х годов, когда не только Лозинский, но и большинство ученых, оказавшихся на Западе, ученых-эмигрантов, включая тех, что осели в Праге, начали регулярно появляться во франкоязычных научных журналах.
Что же касается самого Лозинского, то его франкоязычная карьера довольно типична в этом отношении. Как и большинство российских коллег, он начинает печататься в специализированных французских журналах, где-то с 24-го года он регулярно печатается, с 25-го практически каждый месяц у него выходят по 2-3 статьи. И, наконец, к 30-му году, к началу того периода, который считается расцветом собственно русскоязычной эмигрантской культуры и литературы, он не только печатается в специализированных французских журналах, но и в журналах общего интереса. Например, в журнале «Le mois» - «Месяц», - который выходит с 31-го, где Лозинский работает на нескольких ролях. Он не только заведует Отделом перевода, но и занимается обзором политической жизни Европы и Америки, благодаря своему знанию языков, не только французского, но и вообще иностранных языков.
Вообще, в «Le mois» очень большое количество эмигрантов привлекается к работе, в том числе, и Глеб Струве, потому что они знают иностранные языки, включая французский, и могут переводить с иностранных языков на французский, а затем комментировать различные тесты – политические, культурные, экономические, и так далее.
В лучшем случае, у прозаиков старшего поколения, разделение было такое: они могли свободно писать статьи по-французски, давать интервью по-французски, но для перевода своих художественных произведений им нужны были переводчики. В этом отношении Бунин ничем не отличается от Мережковского и, скажем, от Ремизова или от того же Алданова. В принципе, видно по их французским библиографиям, что им не составляло никаких особенных проблем давать интервью или откликаться на злободневные политические или культурные темы по-французски без помощи переводчиков, но как только подходило время печатать переводы их художественных произведений, они постоянно использовали переводчиков, хотя бы на первом этапе. Тот же Мережковский использовал переводчиков на всех этапах перевода текста с русского на французский. Бунин тоже. Это свидетельствует не только из того, что практически все, что у него было переведено, дается там имя переводчика, но и из его переписки с редакторами французских журналов, где постоянно упоминаются переводчики.
Но если же мы с вами говорим о поколении писателей, которые формировались уже непосредственно в Западной Европе, то ситуация немного другая. Дело в том, что эти писатели, за исключением Набокова, не пользовались большим спросом у французов. Поэтому говорить об их способности писать по-французски я мог бы только опираясь на их не литературные публикации, потому что, в большинстве случаев, в отличие от Набокова и еще пары-тройки человек, они печатались по-французски только как литературные и культурные критики и как политические комментаторы.

Иван Толстой: Если оказывается, что знание французского языка и некая погруженность во французскую жизнь - естественно, 20 лет предвоенных в Париже - были все-таки достаточно углубленными, как мы сейчас поняли из вашего объяснения, по каким причинам не сложилось никакой группы, никакой когорты русских писателей-эмигрантов, которые могли бы стать французскими писателями русского происхождения?

Леонид Ливак: Это сложный вопрос. Понимаете, сам факт того, что подавляющее большинство писавших по-русски активно переводились, не свидетельствует о том, что эти же люди хотели стать французскими писателями. Ведь существовало очень сильное, во всяком случае, в Первой волне русской эмиграции, в межвоенный период, табу на этот счет. Вспомните комментарии, которые получали первые французские романы Анри Труайа. Ведь в русских эмигрантских журналах его третировали, называли практически предателем за то, что он ушел из русской культуры во французскую. Несмотря на то, что тот же Мережковский, тот же Бунин, тот же Алданов активно печатались по-французски и очень много напечатали по-французски (под «очень много» я имею в виду практически столько же, сколько и по-русски) в то же время, они никогда не пытались поставить себя как французских писателей. Я думаю, это мое личное мнение, именно потому, что миф о культурной миссии русской эмиграции как той силы, которая должна сберечь русскую культуру на Западе, которая должна показать Западу живую русскую культуру, в отличие от умирающей русской культуры в Советском Союзе, именно этот очень важный культурный миф и не позволил создать какую-то группу писателей, которые бы перешли с русского языка на иностранный, как перешел, скажем, одиночка Набоков.


Иван Толстой:
Незримый Лозинский: к 120-летию со дня рождения филолога, переводчика, издателя и библиофила Григория Леонидовича. В чем же его незримость? Это связано с одной забавной историей. В самом конце 20-х годов знаменитое издательство “Academia” решило выпустить в новом переводе сервантесовского «Дон Кихота». Стали выбирать переводчика. Группе друзей было понятно, кто был бы лучшей кандидатурой. Но эта кандидатура жила в недоступном Париже. И тогда был разработан хитрый план. Рассказывает переводчик-испанист Всеволод Багно.

Всеволод Багно: Это действительно авантюрная история, потому что все то, что я знаю хорошо и со студенческих лет знал как шедевр переводческой петербургской школы, перевод «Дон Кихота», изданный в «Academia» в 1929-32 годах, я был абсолютно убежден долгие десятилетия, что автором его является именно он. Оказалось, что это соавторство, авантюра еще более любопытная, чем можно себе представить. Какие именно главы принадлежат ему, я до сих пор не знаю, я думаю, что никто этого сейчас точно не сказал бы. Это действительно такой любопытней аспект переводоведения, потому что то, что мы узнали совсем недавно, это такой курьез и, в то же время, в высшей степени закономерный курьез для эпохи 20-х годов. То есть, с одной стороны, петербургская школа, с другой стороны, это эпоха, которая давала такие эксперименты, когда шедевр абсолютно не возбранялось переводить творческому коллективу. Представить это сейчас или в пушкинскую эпоху, или представить себе возможность постановки такого вопроса в Серебряный век русской культуры или где-нибудь за рубежом примерно в эти же эпохи - совершенно немыслимо. Это было возможно в 20-е годы, это было возможно в России, это было возможно в Петербурге. Явно это было отчасти вынуждено, потому что нужно было перевести для издательства и возникла эта идея перевода «Дон Кихота», видимо, в сжатые сроки, и тогда крупные литературоведы и переводчики в области испанистики, работавшие в это время в Петербурге, Александр Александрович Смирнов и Борис Аполлонович Кржевский обратились через Смирнова к Лозинскому и Мочульскому в Париж, предложив сначала одни главы, потом другие, потом, по-видимому, был еще переговорный процесс. Предполагалась еще известная нам всем как Черубина де Габриак Дмитриева-Васильева, и, насколько я понимаю, как пятый соавтор она, в конечном счете, не участвовала. Видимо, все-таки было три или четыре соавтора этого перевода, который мы знаем, классического перевода, который потом переиздавался до тех пор, пока не появился блестящий перевод ярчайшего представителя московской школы Любимова. После этого он уже не переиздавался. После этого он был переиздан только в «Литературных памятниках».
Вот соавторство числом три или четыре. Поскольку я - филолог и переводчик, я шел по этому следу, как выяснилось, тогда, когда несколько десятилетий тому назад, по просьбе редколлегии «Литературных памятников», чуть-чуть отредактировал вместе со своей ученицей Анастасией Юрьевной Миролюбовой этот перевод для издания «Литературных памятников». Я тогда был поражен и обсуждал это с ней, насколько отличается рука переводчика в разных главах. Я был уверен, что переводчик один. Я видел совершенно различный подход в разных главах. Предположим, мы кое-где восстанавливали игру слов. Я вижу, что в одной главе она присутствует. То есть, присутствует в передаче на русском языке, восстанавливается, делается некий аналог на русском языке того, что было у Сервантеса. В другой главе принцип абсолютно другой. Я не мог понять, как один человек, переводя разные главы, почему-то подходят к переводу по-разному. И потом, спустя десятилетия, стало ясно, что я нащупал то, чему не мог в то время дать объяснение. Результат блестящий, то есть даже, если учитывать, что, как любой перевод, он не может быть совершенным, особенно в тех условиях, в которые были поставлены переводчики, которые работали в разных местах, которые не имели возможность согласовывать свои позиции. Я на самом деле почувствовал, что здесь работали, хотя и единомышленники, но разные художники в разных главах не без труда, а только когда я стал погружаться и следил по тексту, по оригиналу, фраза за фразой. Я почувствовал, что что-то неладно. Но это не бросается в глаза даже профессионалу, когда ты читаешь этот перевод, а уж тем более - читателю. Так что вот такой курьез, феномен культуры.


Иван Толстой: Хитрость удалась. «Дон Кихот» в тайном эмигрантском переводе благополучно вышел, затем было второе издание и целый ряд допечаток. Григорий Лозинский незримо зажил в книгах у себя на родине. И никто ни о чем не догадался, а кара могла быть очень серьезная.
Между прочим, похожая, только еще более удивительная история произошла с его переводом Эсы де Кейроша. Книгу 23-го года стали перепечатывать в различных сборниках, невзирая на черным по белому написанное имя переводчика. Тут срабатывала то ли некоторая путаница (Г.Лозинский – М.Лозинский), то ли попросту некому было донести. И в Библиотеке всемирной литературы брежневских времен перевод Григория Леонидовича преспокойно выпущен в очередной раз – в томе под номером 127.
Он с юности поклонялся Пушкину. «Пушкин входил в его кровь», — говорил Набоков о герое своего романа «Дар». У Григория Лозинского Пушкин всегда был в крови. В эмиграции он писал о следах «Евгения Онегина» в «Мертвых душах», о Пушкине в мировой литературе, о пушкинском взгляде на авторское право, комментировал «Евгения Онегина» юбилейного издания.
Не случайно в 1935 году Григория Леонидовича без колебаний выбрали письмоводителем (официально — генеральным секретарем) Пушкинского юбилейного комитета. И язвительный Владислав Ходасевич делился своими саркастическими чувствами по поводу новоявленных парижских пушкинистов именно с Григорием Лозинским.
Его помнят и как строгого, но заботливого преподавателя русской гимназии (перу Лозинского принадлежат «Программы по русскому языку для внешкольного обучения»), и как ревнителя русской памяти среди жителей Аляски, и как корреспондента десятков профессоров русской литературы и истории со всего мира. А дочка – Марина Григорьевна - вспоминает, что всю русскую литературу она в детстве услышала из уст отца, в его ежедневном чтении.
По свидетельству Владимира Вейдле - "филолог (Григорий Лозинский) был знаний на редкость широких и на редкость точных, обладал огромной трудоспособностью и памятью, но и остро-критическим умом. Был у себя дома во всех романских и во всех германских языках, под конец жизни и за угро-финские принялся, написал по-фински работу, напечатанную в ученых записках Гельсинфорского университета... В первые свои парижские годы он преподавал старофранцузский язык на недолго просуществовавшем русском отделении Парижского университета. Так хорошо преподавал, что французские студенты, занимавшиеся этим языком, один за другим прокидали своего профессора: к Лозинскому перебегали».
Мы продолжаем беседу с историком литературы Леонидом Ливаком.
Скажите, пожалуйста, связано ли с этим самым мифом, с этим осознанием своей духовной роли, с этим своим сознаваемым посланием, то, что целый ряд культурных людей в России был профессиональным, что это были люди, которые занимались тем, что им было вроде бы уготовано судьбой и даром, в изгнании же, в эмиграции, многие из них, в данном случае, я говорю конкретно, скажем, о Григории Лозинском, стали постепенно превращаться в дилетантов, пусть и культурных дилетантов, других областей знаний и других областей культуры. И вот это осознание своей миссии, своей роли, вот это несение этого мифа о сохранении русской культуры и привело и к вот этой жизненной драме, к тому, что они стали превращаться в культурных дилетантов. Или вы не согласны с этим?


Леонид Ливак:
Я бы не употреблял такой терминологии. Они не стали дилетантами, они стали интеллектуалами во французском значении этого слова. То есть, они стали профессионалами, которые позволили себе высказываться на непрофессиональные темы. Будучи профессионалами, они накопили определенный культурный капитал, который им позволял высказываться авторитетно на темы, в которых они профессионально не были квалифицированы. Но это, естественно, феномен общефранцузский и даже общеевропейский. Сам термин «интеллектуал», который появляется во французской культуре в конце 19-го века, именно это и значит. «Intellectuel», в отличие от русского интеллигента, это человек-профессионал, это может быть химик, писатель, ученый в любой области, который высказывается на злободневные темы, используя свой культурный и социальный капитал. Именно это и делают практически все печатающиеся по-французски русские писатели. Ведь, в конце концов, то, чем они занимаются во французской прессе, кроме, естественно переводов своих произведений на французский язык, если мы говорим о писателях - культурные комментарии, политические комментарии, даже экономические комментарии, - это именно функция интеллектуала в западном смысле этого слова. Назвать это дилетантом, это придать этому феномену оценочную, аксиологическую категорию, которая ему просто не присуща. Об этом даже не думают. Когда Андре Жид высказывается на политические темы, когда Андре Моруа или Андре Мальро делают то же самое, о них не думают как о дилетантах политики, о них думают как об интеллектуалах, так их воспринимают. Собственно говоря, русские эмигранты идут тем же путем.

Иван Толстой: При этом, отказавшись от непосредственно своей профессиональной деятельности.

Леонид Ливак: Почему же? Они продолжают писать литературные произведения.

Иван Толстой: Я имел в виду Григория Леонидовича, который отошел от перевода.

Леонид Ливак: Дело в том, что Григорий Леонидович не отходит от романской филологии.

Иван Толстой:
Филологии - да, но от перевода. Ему была обещана, вроде бы, судьбою, прекрасная карьера испаниста.

Леонид Ливак: Передо мной стоит составленная мной его франкоязычная библиография. В этой библиографии две книги научных трудов по романской филологии и один совместный труд с Гофманом и Мочульским по истории русской литературы. 1933-й, 34-й и 38-й годы. До конца периода он продолжает печатать книги. Дальше, что касается его статей. Он печатается в специализированных журналах в одно и то же время с журналами неспециализированными, беспрерывно до 1940-го года. Он печатает на какие темы? В «Le mois» он печатает на общие темы - политические, экономические, культурные, и в то же время, в специализированных французских журналах, таких как «Журнал сравнительной литературы», журнал «Романия», журнал «Славянский мир», «Журнал славянских штудий», он беспрерывно печатает рецензии на книги, статьи по истории французской литературы, статьи по истории литератур романских, особенно средневековых. Здесь нельзя сказать, что он отходит от своей непосредственной профессиональной деятельности, в лучшем случае, можно сказать, что профессиональная деятельность отходит на второй план из-за необходимости зарабатывать на жизнь.

Иван Толстой:
Давайте попробуем подвести некоторый итог. Я хотел бы услышать от вас такую характеристику: место Григория Леонидовича в зарубежной России.

Леонид Ливак: По-моему, сейчас уже, когда становится понятной его роль франкоязычная, мне кажется, что это один из тех людей, который служит мостиком между зарубежной Россией и культурой стран, особенно Франции, в которых зарубежная Россия и обретается. Таких мостиков было много, теперь это уже понятно, но он был мостиком в научную среду и среду интеллектуальную, поскольку журналы, в которых он печатался, все-таки были не популярными, а это были журналы общего интереса для французской интеллигенции. Поэтому, можно сказать, что функция Григория Леонидовича была та же, что у Андрея Левинсона или у Бориса Шлецера. Это были люди, которые несли французскому читателю, во-первых, глубокое знание и понимание русской культуры, а, во-вторых, это были люди, которые были способны показать французскому читателю западное лицо русской культуры. Это были не идеологические западники, а именно культурные западники. Это были полиглоты, это были поликультурные люди, которые могли функционировать в нескольких культурах одновременно. Это то, чем именно и восхищались их французские коллеги в этот период. Если почитать письма французов друг к другу, где упоминаются те же Лозинский, Шлецер Левинсон, становится понятно, что, в первую очередь, их ценят как людей, которые способны пересекать не только лингвистические барьеры культур, но и собственно, культурные барьеры, людей, которые чувствуют себя как рыба в воде и в русской культуре, и во французской и, вообще, в западноевропейской. И в этом, по-моему, и состоит главное значение Лозинского для русской эмиграции. Это один из удавшихся примеров того, как миссия русской эмиграции действительно воплощается в то, о чем писала еще Гиппиус в статье «Мы на Западе», то есть о необходимости превратить русскую культуру за рубежом в общекультурный феномен с российским зерном внутри.

Иван Толстой:
Окончил свои дни Григорий Лозинский в оккупированном Париже. Его друг и соредактор Яков Полонский, находившийся в свободной зоне Франции, в Ницце, сообщал друзьям в письмах о новостях, доходивших из столицы.
«Из Парижа, - писал он в январе 41-го - получаю регулярные известия от Лозинского. Ему тоже тяжеловато в материальном отношении, так как исчез основной источник его дохода - журнал «Le mois». Но он утешает себя тем, что пока не платит квартирной платы. Конечно, не отапливается. Пристроил буржуйку».
В апреле 41-го: «С Лозинскими переписка как-то сократилась, прекратилась. Трудно вести ее долго на казенного образца открытках».
И, наконец, в мае 42-го Полонский писал: «Он скончался 11 мая в госпитале при Институте Кюри от редкой и малоизвестной болезни mycosis fungaedes – разновидность саркомы. Мы очень тяжело переживали его кончину. 20 лет почти мы работали вместе, встречались по нескольку раз в неделю, было столько общих интересов. Так мало теперь порядочных и принципиальных людей. А он был именно таким».

О смерти Григория Леонидовича сообщить в Россию во время войны возможности не было никакой. Прошло несколько лет, и когда после победы одна из французских слависток отправилась в Ленинград в поисках каких-то архивных документов, она попросила вызвать ей в качестве консультанта Михаила Леонидовича. Разбирая вместе бумаги, она улeчила момент и прошептала ему о смерти брата. Похоронен Григорий Леонидович вместе со своей матерью Анной Ивановной в одной могиле на кладбище Сен-Женевьев де Буа под Парижем. Но для русского читателя он по-прежнему здесь, в русских переводах.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG