Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его шведский биограф.




Иван Толстой: Несколько месяцев назад в московском издательстве “Колибри” вышла книга известного стокгольмского историка и исследователя русской культуры Бенгта Янгфельдта “Ставка – жизнь: Владимир Маяковский и его круг”. После шведского издания книга переведена на русский Асей Лаврушей и самим Янгфельдтом. Прежде, чем мы начнем разговор с автором книги, приведем фрагмент из самого начала его труда:

Диктор: “Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил - не стихами, а прозой - негромким, с тех пор незабываемым, голосом:

Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.

Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда”.

Владимир Маяковский писал стихи уже несколько лет, однако читкой “Облака в штанах”, состоявшейся у Лили и Осипа Брик в Петербурге в июле 15-го года, начинался новый этап его литературной и личной биографии. “Брики отнеслись к стихам восторженно”, а Маяковский “безвозвратно полюбил Лилю”, - вспоминает младшая сестра Лили Эльза, присутствовавшая при чтении.
Для Маяковского встреча с супругами Брик стала поворотной точкой его жизни - “радостнейшей датой”, как он ее назовет.
Летом 15-го года мировая война шла уже год и все понимали, что за ней последуют серьезные политические и социальные преобразования. В сфере эстетики, в литературе, живописи и музыке революция была свершившимся фактом, и Россия заняла в этом процессе передовую позицию. Композитор Игорь Стравинский и Русский балет Дягилева взяли Париж штурмом. В художественной сфере русские шли в первом эшелоне, представленные такими именами как Василий Кандинский, Михаил Ларионов, Владимир Татлин, Казимир Малевич… Каждый из них по-своему содействовал тому небывалому развитию, которое в эти годы переживала русская живопись.
Стартовый выстрел для “модернистского прорыва” дал итальянец Филиппо Томмазо Маринетти: в 1909 году он провозгласил появление нового эстетического течения – футуризма, охватившего литературу, живопись и музыку и призывавшего к разрыву с культурным наследием. И в России футуризм возымел колоссальное значение, особенно в литературе. Одним из лидеров этого движения стал, несмотря на свою молодость (на момент встречи с Лилей и Осипом ему было всего двадцать два) Владимир Маяковский.
По меткому определению Бориса Пастернака, он “с детства был избалован будущим, которое далось ему довольно рано и, видимо, без большого труда”. Когда, спустя два года, это будущее наступило, оно носило имя Русская Революция – наряду с двумя мировыми войнами наиболее эмблематичное политическое событие ХХ-го века. Революции, огромному социально политическому эксперименту, целью которого являлось построение бесклассового коммунистического общества, Маяковский отдал весь свой талант и все свои силы; ни один писатель не был столь неразрывно связан с ней, как Маяковский.
В этой борьбе он был не один – в ней принимало участие целое поколение единомышленников, воспитанных на всепоглощающей идее революции. К тому же поколению принадлежали Лили и Осип Брик, которые были так же неразрывно связаны с Маяковским, как тот с Революцией. Невозможно говорить о Маяковском, не говоря о них, и наоборот. В двадцатые годы союз Брики-Маяковский стал воплощением политического и эстетического авангарда - и новой авангардистской морали. Маяковский был первым поэтом Революции, Осип – одним из ведущих идеологов в культуре, а Лили с ее эмансипированными взглядами на любовь и секс - символом современной женщины, свободной от оков буржуазной морали. Начиная с ошеломляющего июльского вечера 15-го года, Маяковский, Лиля и Осип стали неразделимы. 15 лет существовал этот овеянный легендами любовный и дружеский союз - 15 лет, до момента, пока солнечным апрельским утром пистолетная пуля не разбила его вдребезги. И не только его - пуля, пронзившая в 30-м году сердце Маяковского, убила и мечту о коммунизме, предвестив наступление коммунистического кошмара 30-х годов.
Об этом водовороте политических, литературных и личных страстей рассказывает эта книга, посвященная Маяковскому и его ближайшему окружению”.

Иван Толстой: Бенгт, вы любите Маяковского?

Бенгт Янгфельдт: Как поэта или человека?

Иван Толстой: It’s up to you, я не знаю.

Бенгт Янгфельдт: Понимаете, не о любви здесь идет речь, речь идет о том, что иногда кажется, что человек неправильно понят. Это ты чувствуешь, как ученый, что здесь что-то не то.
Как я начал заниматься Маяковским? Я начал заниматься Маяковским в начале 70-х годов, когда я познакомился с Лилей Юрьевной Брик. И в первый вечер нашего знакомства, это было в марте 72-го года, она стала мне рассказывать о том, как ее преследуют в Советском Союзе и как ее вынимают из биографии Маяковского, главным образом, потому, что она еврейка. Для меня это был большой шок, потому что я - западный человек, я не особенно знал, что такое евреи. То есть я знал, что есть такой народ, но если бы кто-нибудь сказал, что твой сосед - еврей, я бы… Мы об этом не думаем в нашей стране. И для меня это был полный шок. И я стал немножко заниматься Маяковским через знакомство с ней, потому что она мне, конечно, давала много материалов и, кроме того, это большая привилегия сидеть и разговаривать с человеком, который был знаком с Маяковским. Я помню, как она мне говорит: “Скажете, пожалуйста, а Стокгольм до сих пор красивый город?”. Я говорю: “Я не знаю. Наверное”. “Вы знаете, мы там в последний раз были в 1904 году, по пути в Бельгию со своими родителями”. Вы чувствуете, что эта история бьет довольно сильно по твоей щеке.
И, понятно, она защищала свои интересы в биографии Маяковского. Понятно, что когда есть выбор между Лилией Юрьевной Брик и советской армией, то, конечно, ты на стороне Лилии Юрьевны Брик. Это не значит, что она говорила всю правду. И я стал заниматься Маяковским, издал переписку Маяковского и довольно много сделал. Потом, в начале 90-х годов, мне все это надоело немножко и, кроме того, я думал, что сейчас откроются архивы и, может, лучше оставить это на некоторое время. У меня не было никогда такого желания писать биографию Маяковского. Я считал, что я делаю достаточно много. Потом, пять лет назад, я опять нахожусь в квартире Лилии Юрьевны Брик, где сейчас живет вдова Василия Васильевича Катаняна - та же квартира, те же картинки на стенах, и так далее. И мы стоим и разговариваем о том, что жалко, что эта новая свобода печати или, по крайней мере, что касается исторических тем, никак не повлияла положительно на Маяковского. То есть, нет ни одной интересной книги о Маяковском до сих пор. Много написано о Лили Брик, потому что это темы, о которых нельзя было писать. И я просто до сих пор помню эту мысль, которая проносится через мою голову: ну, если ты такой умница, тогда пиши эту книгу сам. И я приехал в Стокгольм и сказал своему издателю, что я хочу писать биографию Маяковского. Она была очень счастлива, потому что у меня были всякие успехи раньше с биографиями.
Так что здесь речь идет не о любви, а о том, чтобы попытаться понять Маковского, и для меня это было немножко трудно, не потому, что я мало знал, а потому, что я много знал. И я понял, что я знаю много отдельных фактов, но не до конца продумал смысл его жизни. И поэтому это занимало больше времени, чем я предполагал.

Иван Толстой: Вы упомянули, что у вас был успех с другими биографиями. Вы какие книги имеете в виду?

Бенгт Янгфельдт: Я имею в виду свою большую биографию города Петербурга “Шведские пути в Санкт-Петербург”, которая по-своему биография или монография. Это все-таки город, который родился и умер в 1918-м году, как столица. Потом я написал большую биографию такого знаменитого шведского врача и писателя Акселя Мунте, который в свою очередь написал знаменитую книгу о Сан Микеле, где он жил на Капри. Эта книга имела очень большой успех в Швеции. Это первая биография о нем на 700 страниц. Сейчас только что вышла по-английски. Так что у меня была большая слава. После этих двух книг я получил шведского Букера, также как «Маяковский», между прочим, а книга о Мунте получила премию как лучшая биография года Шведской Академии.
Так что, когда я заявил о том, что я хочу писать о Маяковском, они только зааплодировали. Потому что Маяковский, как поэт, существует в Швеции. Это довольно интересно. С середины 70-х годов есть хорошие переводы Маяковского. С начала 80-х есть мои переводы вместе с одним очень хорошим шведским поэтом. И они очень хорошо продаются. Понимаете, если поэт не переведен, его нет на самом деле. Его нет в англоязычном мире. Нет книги Маяковского в англоязычном мире. Он есть в больших коммунистических странах - во Франции, в Италии, в Испании, в Греции, в ГДР. Так что моя книга выходит на всех языках, кроме английского. Ну, есть какой-то русский поэт, а попытайтесь найти “Облако в штанах” в приличном английском переводе. Есть какие-то отдельные стихи в каких-то журналах, но книги переводов на английский нет. Маяковского нет по-английски. А в Швеции есть большой интерес. Переводы, которые я делал лет 25 назад, они выходят все время, публикуются, перепечатываются. И общий тираж сейчас – 50 000 экземпляров. Так что был интерес к биографии Маяковского.

Иван Толстой: Вы сказали, что вы не слишком мало, а слишком много знали о Маяковском. Когда изучают русский авангард, это все-таки очень многое говорит не только об авангарде, не только о его значении, но и о самом исследователе. Откуда у вас интерес к авангарду возник?

Бенгт Янгфельдт: Это, наверное, было связано с тем, что я через Маяковского вошел в этот круг интересов. На самом деле я собирался писать диссертацию о другом – о пролетарских писателях первых времен революции. Это была запретная тема, как ни странно, в Советском Союзе. Я стал заниматься Маяковским не только из-за знакомства с Лилей Брик, но и из-за того, что я понял, что в его собрании сочинений не все опубликовано. Я помню, что Роман Якобсон говорил: “Собрание сочинений Маяковского - это замечательный пример того, как можно фальсифицировать поэта, не фальсифицируя при этом ни одного слова”. То есть, там нет никаких референций, никаких ссылок, вот сравните с этим и с этим. Чего там нет, это анархического манифеста 18-го года. Я написал в своей диссертации, которая вышла в 1976 году, что Маяковский на самом деле не принимал Октябрьской революции. Целый год так маялся. На самом деле он был анархистом, меньшевиком на стороне Горького. Это такие данные, которые до сих пор не вошли в сознание маяковедов в России. Но об этом я пишу, как вы знаете, в моей биографии.

Иван Толстой: Тогда давайте еще на шаг назад отступим в ваше прошлое. Я хочу докопаться до неких ваших корней и понять, откуда ручеек начинается. Вы – славист, вы обучались славистике, русистике?

Бенгт Янгфельдт:
Да.

Иван Толстой: Где и когда?

Бенгт Янгфельдт: В Стокгольмском университете. Я понимаю, что вы хотите знать, был ли у меня русский язык, и так далее. У меня никаких таких корней нет, то есть, родственников русских у меня нет. Когда меня спрашивают, почему русский язык, я отвечаю, что мне языки давались очень легко в школе, а все точные предметы – математика, физика – с трудом. И тогда была в гимназии возможность избавиться от этих предметов одним махом. Нужно было выбрать такую линию в гимназии, которая называлась латинская – там 8 часов в неделю ты изучал латынь. Но была одна школа в Швеции, это было уже после войны, когда Россия выиграла войну, мы считали здесь, что русский очень важный, и была одна школа, где вместо латыни был русский язык 8 часов в неделю. Туда надо было подать заявление. Я туда попал. Нас было двое мальчиков и тридцать девочек. Потому что настоящие мальчики изучают не языки, а математику. После трех лет русского языка с учителем, который за все эти годы не произнес ни одного шведского слова, я знал достаточно хорошо русский язык. И когда я поступал потом в университет, все другие начали с нуля, а я с большим знанием русского поступал и сдал экзамен по русскому языку в августе, еще до того, как я поступил в университет. Вот такие знания были в гимназии.

Иван Толстой: А кто вас толкнул в эту гимназию, родители?

Бенгт Янгфельдт: Нет. Я сам. Я первый, кто кончил гимназию в нашей родне. Я просто очень увлекался языками. Русский был мой пятый язык.

Иван Толстой: Какие другие четыре?

Бенгт Янгфельдт: Английский, немецкий, французский, шведский.

Иван Толстой: В университете на чем вы специализировались, какое было направление у вас в русистике?

Бенгт Янгфельдт: Литература. Не филология, а литература.

Иван Толстой: А в ней - что?

Бенгт Янгфельдт: Понимаете, мы не так делали. У нас была общая русская литература, и потом мы специализировались на диссертацию. И я потом мог выбрать, что я хотел. У меня был довольно знаменитый, единственный профессор русской литературы в Швеции. В других университетах была не литература, а только язык. Была только одна кафедра русской литературы - в Стокгольме. Это такой Нильсон. У него была совершенно четкая политика: мы не будем писать о том, о чем могут писать в Советском Союзе, – о Пушкине, Лермонтове, Тургеневе. Мы будем сосредотачиваться на тех писателях, о которых никогда не будут писать в Советском Союзе. Вот Пастернак (он сам занимался Пастернаком очень сильно), Цветаева. Это было, по-моему, резонно. Так что он мне дал полную волю заниматься тем, чем я хотел заниматься.

Иван Толстой: Вы прожили всю свою жизнь на Западе в ситуации свободы выбора, свободы говорения и свободы слушания. Кого вы из западных людей выбрали себе учителями, с кем вы общались? Учителями не формальными, а учителями в вашей специальности. Насколько вам помогло житье на Западе, кого вы смогли увидеть из тех, кто объяснил вам славистский мир и, скажем, просто русскую литературу?

Бенгт Янгфельдт: Я думаю, что для меня огромную роль сыграл Роман Якобсон, с которым я работал довольно много, когда я записывал его воспоминаниями.

Иван Толстой: Вы ездили к нему или вы его где-то в Европе ловили?

Бенгт Янгфельдт: Я ездил к нему, я жил у него шесть недель. Потом, понимаете, была возможность здесь встретиться с людьми по-другому. Например, Татьяна Яковлева, любовь Маяковского, с которой я виделся в Нью-Йорке несколько раз. Она уже была старая, конечно, но, тем не менее. Но самый влиятельный человек был для меня Якобсон, он был для меня иконой, конечно. Я обожал, как он мыслит и как он пишет. Я очень любил, как он пишет по-английски, совершено замечательный слог у него, и вообще это был человек с совершенно потрясающей памятью, совершенно исключительной. Когда я его интервьюировал, я всегда знал, что могу полагаться на его память. Он говорил такие вещи, что, например, я помню, что я видел Маринетти в субботу, потому что в четверг я был в Петрограде. Вот такие вещи о 13-14-м годах.
Или, если вам интересно, я могу вам рассказать интересный эпизод с ним. Я живу в Бостоне, езжу к нему и записываю его воспоминания о футуризме и футуристах. А он почти каждый день ходит в библиотеку, потому что он пишет свое как бы лингвистическое завещание, книгу, которая называется “The Sound Shape of Language”, которую он писал вместе с одной своей ученицей. Он говорит: “А я в библиотеке - проверяю цитату. Но можете себя представить, что я всю жизнь цитировал одну фразу по латыни. Дело в том, что в 29-м году, когда я жил в Чехословакии, на один день поехал к князю Трубецкому в Вену, так что между трамваями я зашел в библиотеку и смотрел там одну латинскую рукопись. И с тех пор я цитирую это предложение по памяти. И вы можете себе представить - я сделал одну ошибку”. Это как на старых аппаратах - ты ловишь какую-то станцию, нажимаешь кнопку, и вдруг начинают говорить на каком-то языке. Вот он был таким.

Иван Толстой: Когда вы строили, выстраивали архитектуру вашей книги о Маяковском, какие основные этажи, какие стропила, балки вы выдвигали в первую очередь, чему придавали наибольшее значение? Ведь вы сказали о некоторой полемичности самого замысла, вы увидели, что в стране, где вроде бы объявлена гуманитарная свобода, в постперестроечной России, тем ее менее, книги о Маяковском полноценной не появилось. Значит, какая-то полемичность была в вашей позиции.

Бенгт Янгфельдт: Да, но я ставил себе такую цель, что я в этой книге не буду полемизировать, я не буду затрагивать идеи других исследователей. Я пишу своего Маяковского, я не пишу, что я считаю так, а тот считает так-то. Я считаю, что слишком часто клеят ярлыки. В Советском Союзе и в России все время идет какая-то полемика. Тем более, что Маяковский такая фигура эмблематичная. В конце концов, у каждого исследователя свое личное отношение к этому поэту. У меня была такая мысль. Хорошо, я знал почти всех людей вокруг Маяковского, кроме Осипа Брика, который умер в 1945 году, и Эльзы Триоле. Я хорошо знал Лилю Брик, Якобсона, Татьяну Яковлеву, несколько раз я беседовал с Вероникой Полонской и я думаю, что у меня такое общее понимание эпохи, в конце концов. Я подумал: ну, хорошо, через 20 лет кто-то возьмется за Маяковского, человек, который вообще не понимает жизнь Советского Союза. Я тоже видел Советский Союз под конец, но тем не менее. Я понял, что если я буду писать о Толстом или о Тургеневе, то для меня это будет книга без запахов. Я думал, что я сейчас напишу это, потому что от этих людей я получил не только понимание эпохи, но они мне рассказывали что-то не для печати. Какое-то их понимание, поведение. Я помню, когда я подарил Веронике Полонской свое издание переписки Маяковского с Лилей Брик, она мне сказала одну фразу, которой меня очень поощрила: “Хочу вас поздравить, вы очень корректно об этом пишете, трудно писать о каких-то личных отношениях. Именно так все и было”. И потом она сказала, что “когда вы пишете, что любовь Маяковского ко мне была другого калибра, это не так - он меня очень любил”. Ну, это понятно.


Иван Толстой: Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его шведский биограф. Мой собеседник стокгольмский славист Бенгт Янгфельдт, автор недавно вышедшей в московском издательстве Колибри книге о поэте и его окружении.

Бенгт Янгфельдт: Я решил начать с нуля. У меня была только одна идея, что человек, такой чувствительный, как Маяковский, который покончил с собой в год первой пятилетки, и который кончал с собой несколько раз, он же должен был понять, что происходит довольно рано. Даже если он это поглотил или не хотел видеть, он должен был это понять. Но были моменты такие, где он должен был понять, но мы не знаем, понял он или нет. Ну, например, человек, который всю жизнь боролся с влиянием академии, истеблишмента, против цензуры до революции, он после революции принимает как должное, что коммунистическая партия имеет право на такую цензуру. Что он ставит свое перо на службу этой революции. В октябре 22-го года он находится в Берлине именно в тот момент, когда высылают философов и писателей. Он не комментирует это. Пастернак там тоже находится, и тоже не комментирует это. Когда приезжают 50 или 60 человек, об этом только и говорили в Берлине, но у Пастернака и Маяковского этого нет. Это говорит о том, что общество принимает довольно страшные формы. В конце концов, то, что мы называем сталинизмом, это начинается значительно раньше. И когда я писал эту книгу, понимаете, нарастает такое чувство жуткой трагедии человека. Может быть, вы не согласны и многие не согласны, но я думаю, что Маяковский был искренним человеком, он во все верил. Там было очень много оппортунистов, но он не был оппортунистом, он верил, что можно создать новое общество.

Иван Толстой: До какого года верил?

Бенгт Янгфельдт: Я думаю, что года до 29-го.


Иван Толстой: Из книги Бенгта Янгфельдта “Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг”.

Диктор: Только после годичного выжидания, осенью 18-го года, Маяковский окончательно принял сторону большевиков. К первой годовщине Октябрьской революции Театр музыкальной драмы в Петербурге поставил его пьесу “Мистерия-буфф”. Режиссером был Всеволод Мейерхольд, декорации и костюмы сделал Казимир Малевич. Пьеса была написана по образцу средневековой мистерии с элементами фарса, буффонады. Сюжет прост. После Всемирного потопа в ковчеге остаются семь пар “чистых” и семь пар “нечистых”. “Чистые” - всякого рода “буржуи”, в их числе английский премьер-министр Ллойд Джордж и русский спекулянт, “нечистые” – пролетарии различных профессий. “Чистые” обманывают “нечистых”, и те бросают их за борт ковчега. В конце пролетарии оказываются на земле обетованной, где “обвитые радугами стоят поезда, трамваи и автомобили, а посередине сад звезд и лун, увенчанный сияющей кроной солнца”. Маяковский сыграл роль “самого обыкновенного человека”: “Я в воде не тону,/ не горю в огне, - /бунта вечного дух непреклонный”. Он проповедует о “настоящих земных небесах”, где “сладкий труд не мозолит руки” и где “шесть раз в году росли б ананасы”. Как часть творчества Маяковского “Мистерия-буфф” представляет определенный интерес, но не является крупным произведением. Ее концепция близка к наивным представлениям пролетарских поэтов, ведь для них не существовало лучшей метафоры Коммуны будущего, чем старый библейский рай. Примером авангардной эстетики, пылким приверженцем которой был Маяковский, это произведение назвать нельзя.
Во время постановки Маяковский столкнулся с активным противодействием со стороны как артистов, так и администрации театра, и пьеса прошла всего три раза. Каким бы традиционным действие не было, критики утверждали, что оно непонятно ни им, ни “массам”. Таким образом, попытка сблизиться с революцией, внеся свой вклад в празднование ее первой годовщины, Маяковскому не удалась, следствием чего стала та борьба за эстетические идеалы футуризма, которую он и его коллеги вели в газете “Искусство коммуны”. По мере того как на протяжении 1919-го года слабели позиции авангарда, Маяковский осознавал тщетность этой борьбы. Победили противники Революции Духа. По мнению Андрея Белого, надеявшегося, что свержение царского режима приведет к духовному возрождению, именно 1919-й год принес “явное разочарование в близости Революции Духа”. Для Маяковского 1919-й тоже стал годом разочарований: как он убедился, Революция Духа не просто далека, но и неугодна. Что Маяковский мог сделать? Осенью 1919-го года он начал работать в телеграфном агентстве РОСТА. Сочинял тексты и делал рисунки для агитационных плакатов, которые вывешивались в окнах агентства в центре Москвы. Некоторые из них тиражировались. Большинство плакатов служило идеологическим оружием в Гражданской войне, которая шла полным ходом. На два с лишним года плакаты стали основным делом Маяковского. В их создании активное участие принимала и Лили: он рисовал контуры, а она раскрашивала.
Служба в этом государственном учреждении обеспечивала их деньгами и пропитанием. Работа, несомненно, имела идеологическую мотивировку, однако в голодной Москве материальные преимущества тоже играли существенную роль. Еще одной важной причиной, побудившей Маяковского сотрудничать с РОСТА, наверняка было осознание бесплодности борьбы за новое искусство в той форме, в какой она велась на страницах “Искусства коммуны”. Поэтому он решил заняться практической работой. То, что его “заела РОСТА”, однако, не означало, что Маяковский отказался от своих идей. Футуризм был для него не просто поэтической школой, а отношением к жизни и искусству. Футуристы всегда боролись с консерватизмом и косностью. Борьба за новое против старого была составной частью жизни и творчества Маяковского. В одном из последних номеров “Искусства коммуны” Николай Пунин писал, что футуристы были близки с революцией, “именно с революцией, - подчеркивал он, - а не с существующим советским бытом”. Эти слова могли бы быть написаны Маяковским.
Маяковский колебался целый год, прежде чем решил безоговорочно поддержать большевистский режим. Однако энтузиазм не был взаимным: свои произведения он издавал с трудом, а сопротивление со стороны чиновников от культуры повергало его в отчаяние. Якобсон вспоминал, как Маяковский в перерыве между плакатами РОСТА нарисовал карикатуру: Красной армии удается взять крепость, защищенную тремя рядами солдат, в то время как Маяковский тщетно пытается проникнуть к Луначарскому, которого охраняют три ряда секретарш.
В истории советской культуры 1921-й год был поворотным. В это время Большевистская партия показала, что стремится к полному контролю над культурной жизнью страны и не намерена допускать отступлений от реалистических норм. И именно в 1921-м году Маяковскому стало ясно, что высшее партийное руководство относится к нему не просто отрицательно, а враждебно. Понимание этого во многом определило его дальнейшее поведение. Одновременно с работой в РОСТА Маяковский писал поэму “150 000 000”, которая была опубликована без указания имени автора и начиналась словами: “150 000 000 мастера этой поэмы имя”. Иными словами, автором эпоса выступало 150- миллионное население России; имя Маяковского не упоминалось нигде. Разумеется, это был риторический трюк - никто не сомневался в авторстве Маяковского, тем более, что он часто читал поэму на публике.
Первый раз Маяковский читал ее дома у Лили и Осипа в Полуэктовом переулке. Присутствовали около 20 человек, в том числе Луначарский, которого пригласили в надежде, что он поможет с публикацией. Выразив радость по поводу того, что Маяковский воспевает революцию, нарком тем не менее заявил, что не уверен, искренне ли это или только риторика. Маяковский подчеркивал, что революцию нельзя описать натуралистическими средствами, тут годится только эпос, и Осип возражал, что подобное разграничение в искусстве невозможно. По воспоминаниям Луначарского, “Брик думал, что это равно - спросить, из настоящего камня колонна, которая изображена на декорации, или нарисована масляными красками? Или искренен ли поэт, когда пишет, или же притворяется?”. Трудно найти более наглядную иллюстрацию разницы между эстетикой реализма и формалистическим подходом к произведению искусства как артефакту.
Неоднозначная реакция Луначарского повиляла на издательскую судьбу поэмы. В апреле 1920 года Маяковский передал рукопись в ЛИТО, литературный отдел Наркомпроса, цензурный орган, через который проходила вся литература, публиковавшаяся в недавно учрежденном Госиздате. Из Лито рукопись послали в издательство с пометкой: печатать “в самом срочном порядке”, поскольку поэма имеет “исключительное агитационное значение”, однако сделали это лишь 31 августа, то есть с четырехмесячной задержкой. Далее дело снова замерло, и 20 октября Маяковский отправил в Госиздат письмо с жалобой на противодействие со стороны чиновников и просьбой вернуть рукопись, если ее не будут издавать. Рукопись не возвращали и не печатали, и Маяковскому пришлось еще раз письменно обращаться в издательство. Наконец 22 ноября ее сдали в набор, потом снова наступает затишье, и в апреле 1921 года, через год после сдачи рукописи, Маковский направляет в Отдел печати ЦК партии длинное письмо, в котором еще раз жалуется на сопротивление со стороны руководства издательства. Когда в конце этого же месяца книга все же вышла, тираж составил всего 5 тысяч экземпляров - несмотря на то, что по рекомендации ЛИТО печатать следовало максимальным тиражом (то есть не менее 25 тысяч экземпляров). Случай с постановкой “Мистерии-буфф” оказался еще более сложным. В конце 1920 года Маяковский закончил новую редакцию пьесы, которая была поставлена Мейерхольдом 1 мая 21 года. Госиздат не хотел публиковать пьесу, но Маяковскому удалось поместить ее в двойном номере журнала “Вестник театра”. Журнал издавался Госиздатом, и там отказались выплачивать Маяковскому гонорар, в связи с чем автор обратился в суд. В августе суд обязал ответчика выплатить деньги, но издательство упорствовало - и гонорар Маяковский получил только после двух судов.
В день, когда суд вынес окончательное решение, на первой станице “Правды” опубликована статья под заголовком “Довольно “маяковщины”!”. Ее автором был видный партийный работник Лев Сосновский (член президиума партии, заведующий “Агитпропом”). Статья заканчивалась словами: “Надеемся, что скоро на скамье подсудимых будет сидеть “маяковщина”. Этим призывом партия открыто высказалась против конкретного эстетического направления. Однако процесс развивался уже давно. Как мы знаем, критика футуризма началась в период, когда Гражданская война близилась к концу, и политическое руководство смогло посвятить больше времени и внимания культурной политике. Самым ярким выражением отрицательного отношения к футуризму была реакция Ленина на “150 000 000 ”. Как только поэма вышла из печати, Маяковский послал ее вождю “с комфутским приветом”. Помимо Маяковского посвящение подписали Лили, Осип и еще несколько футуристов. Ленин пришел в ярость, направив ее на Луначарского:

“Как не стыдно голосовать за издание “150 000 000” Маяковского в 5 тысяч экземпляров. Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность. По-моему, печатать такие вещи лишь одну из десяти и не более полутора тысяч экземпляров для библиотек и чудаков. А Луначарского сечь за футуризм”.

Ответ Луначарского отражал противоречивость его позиции: “Мне эта вещь не очень-то нравится, но при чтении самим автором вещь имела явный успех, притом и у рабочих”. Ленина это не удовлетворило и, чтобы удостовериться, что ошибка не повторится, он написал заведующему Госиздатом, что “это надо пресечь”. “Условимся, что не больше двух раз в год печатать этих футуристов и не более полутора тысяч экземпляров. Нельзя ли найти надежных анти-футуристов”. Высказывание Ленина было обнародовано лишь в 1957-м году, но для современников оно не было тайной. Во время судебного разбирательства по поводу “Мистерии-буфф” один из свидетелей обвинения настаивал на том, что именно отзыв Ленина о поэме “150 000 000” стал причиной отказа печатать пьесу; отрицательное отношение Ленина, так же как и статья о “маяковщине” упоминались и в берлинской русской газете осенью 1921 года. К этому времени мнение Ленина стало уже мнением партии. “Партия, как таковая, коммунистическая партия, - писал Луначарский, - относится враждебно не только к прежним произведениям Маяковского, но и к тем, в которых он выступает трубачом коммунизма”. Последняя фраза отразила устную реакцию Ленина на “150 000 000”: “Это очень интересная литература, это особый вид коммунизма. Это хулиганский коммунизм”.


Иван Толстой: Как вы интерпретируете его последний самый знаменитый поступок – самоубийство?

Бенгт Янгфельдт: Вы читали мою книгу, и я думаю, что если она имеет какую-нибудь ценность, то ценность моей книги в том, что я сопоставляю Маяковского не только с другими людьми, но и с тем, что происходит в обществе. Там есть разное - поэзия, личная жизнь, политическая жизнь, большая политика, чего не было в советских книгах о Маяковском, потому что было слишком много имен, о которых нельзя было упоминать. И спрашивается, почему человек покончил с собой. Когда видишь, что происходило вокруг него, это совершенно естественно для такого человека как Маяковский, который кончал с собой несколько раз в 16-м или 17-м году. Там много разных фактов. Я указываю, например, на один очень важный фактор, как мне кажется, это, конечно, арест и казнь Владимира Силлова в январе 30-го года. Это его коллега по ЛЕФу, это человек, который составил его биографию. И его арестовывают, скорее всего, из-за его троцкизма, что ли. Это не совсем понятно, и его казнят за несколько месяцев до самоубийства Маяковского. Я сейчас не буду говорить о других более знаменитых факторах, как его личная жизнь, его выставка. У вас есть рабочее место. Вы приходите туда на следующий, и одного человека нет. Вы не спрашиваете, куда он исчез, потому что такие вопросы не надо задавать. Это то, что происходит с Силловым в январе 30-го года - он исчезает. И единственная ссылка на него - в письмах Пастернака тогда же. И он всплывает только через 40 лет, когда Мишель Окутюрье расшифровывает инициалы О.С. в охранной грамоте Пастернака. Это Ольга Силлова - его жена. Для Маяковского, то, что происходит в конце 29-го года, когда арестовывают и убивают Блюмкина, его старого знакомого, которому он надписывал свои книги, сгущаются тучи довольно сильно за полгода до его смерти. Важный фактор, как мне кажется, это могло быть иначе, это, конечно, то, что его дочь растет в Америке. Он говорил об этом немного, он говорил об этом Асееву, он говорил об эти Лиле Брик и еще одному или двум людям, и он в отчаянии от того, что у него растет дочь, которая родилась в 16-м году, которой он не может помочь, он не может посылать деньги, и он ее никогда больше не увидит. Я думаю, что это достаточно для человека, чтобы понять, что жизнь кончается. Я говорил о том, что я начале 90-х годов немножко ушел от этой темы, потому что немножко надоело и, кроме того, я думал, что сейчас откроются архивы. Что касается Маяковского, ничего существенного не выходило, кроме одной книги. Это книга с документами вокруг его самоубийства, которая вышла в 2005 году. Это досье ЧК. Что там совершенно поразительно? Это отчеты агентов, которые стали сразу после самоубийства Маяковского немножко нащупывать настроение у писателей в Ленинграде и Москве. Поразительно, что не было ни одного писателя, который бы сказал, что Маяковский покончил с собой по личным мотивам. Все до единого говорили, что это политическое самоубийство, что это протест против того, что мы не можем писать то, что мы хотим, мы должны писать то, что мы не хотим, нас душит цензура, и так далее. И что пишут газеты, что это любовная история - вот Лиля Брик, Полонская, Яковлева - это хитрая комедия для Запада. Это было для меня поразительно. Кроме того, кто-то говорил, что пролетарские писатели недавно хотели покончить с собой коллективно, чтобы показать, насколько ситуация страшна и говорят, что следующий на очереди Булгаков. Я прочитал, что это Булгаков и посмотрел на дату. Этот рапорт попал к Сталину 18 апреля - это тот день, когда он позвонил Булгакову. Это поразительно. Он не хотел в течение одной недели двух таких громких самоубийств.

Иван Толстой: Посмертную судьбу Маяковского вы называете в своей книге второй смертью Маяковского. Что вы вкладываете в это понятие?

Бенгт Янгфельдт: Это, как вы знаете, выражение Пастернака, что его ввели по принуждению, как картофель при Екатерине Второй. У нас в школе тоже были такие поэты, которых надо было изучать, и которых мы ненавидели потому, что это был не наш выбор.

Иван Толстой: Когда же наступила вторая смерть Маяковского, со сталинской фразы?

Бенгт Янгфельдт: Думаю, что да. Может быть, чуть позже, в конце концов.

Иван Толстой: Из книги Бенгта Янгфельда.

Диктор: Под второй смертью Маяковского Пастернак имел в виду, что положение первого поэта Советского Союза повлекло за собой обязательное очищение его биографии в соответствии с нормами социалистического реализма. Он перестал быть живым поэтом, стал памятником, именем которого называли города, улицы и площади.
Канонизация произошла в эпоху, когда большевики вовсю занимались созданием народных кумиров. В каждой области выбирался один образец, который должен был служить примером. Рабочий номер один - Стаханов, трактористка с тем же порядковым номером – Ангелина, хлопкороб – Мамлакат, клоун – Карандаш, диктор – Левитан, режиссер – Станиславский, летчик - Чкалов, пограничная собака - Ингус, и так далее. Точно так же у советской литературы было два рабочих ударника – поэт номер один - Владимир Маяковский и прозаик номер один - Максим Горький. Канонизация привела к тому, что Маяковского стали печатать массовыми тиражами, но, за исключением академических изданий, выбор был весьма тенденциозным. Главное внимание уделялось политически корректным произведениям, тогда как ранние футуристические стихи практически не издавались. Его политический профиль тоже пригладили. А «Баню», например, поставили опять только после смерти Сталина. По тем же причинам затушевывалась, а к концу 70-х стала совсем замалчиваться его связь с Бриками. Советский поэт не должен был иметь такую сложную семейную жизнь, в особенности, с евреями. Логичным результатом этой политики стало закрытие в 1972 году музея Маяковского в Гендриковом переулке, созданного благодаря письму Лили Сталину. Для того, чтобы полностью вытравить Лили из биографии Маяковского были предприняты серьезные попытки найти ей замену в качестве главной любви его жизни. Выбор пал на Татьяну Яковлеву. Учитывая ее биографию, выбор не идеальный, но тот факт, что она была эмигранткой, компенсировался тем, что в ее жилах не имелось ни капли еврейской крови. Сложившаяся ко времени падения советской власти ситуация была абсурдной, все мало-мальски знакомые с биографией Маяковского знали, что большую часть жизни он прожил вместе с Лилей, которой посвятил не только отдельные стихотворения, но и свое собрание сочинений. Тем не менее, официально она не существовала.
Таким же ложным было представление о Маяковском как поэте. Когда пал Советский Союз, пал и Маяковский. Тяжело, как во времена революций падают памятники. Несмотря на то, что во многом он сам был жертвой, большинство людей видели в нем представителя ненавистной системы, официозного поэта, чьи стихи заставляли учить наизусть. О том, что он писал не только дифирамбы Ленину и революции, но и замечательные любовные стихи, знали немногие. Когда после распада СССР была перекроена литературная иерархия, Маяковский исчез из учебных планов и книжных магазинов. Это стало его третьей смертью, и в ней он был неповинен».

Иван Толстой: Что такое третья смерть Маяковского?

Бенгт Янгфельдт: Это конец Советского Союза, когда он упал, как все такие большие памятники, очень тяжело, и его не стали больше преподавать, и его книги исчезли, в конце концов, он исчез из учебников тоже. И сейчас интересно, что сейчас я вижу, что интерес к Маяковскому возвращается и происходит другой процесс, когда издаются антологии с поэзией Маяковского, где печатают все, кроме политических вещей. Все-таки есть хорошие вещи у него политические. “150 миллионов” - это потрясающая поэма. Можно не согласиться с его романтическим большевизмом, это другое дело, а сейчас печатается то, чего не печатали раньше, плюс его любовные стихи замечательные. Но он возвращается. Это интересно. Я сейчас был в Новгороде весной и говорил о Маяковском перед молодежью. И один парень, который работает на местном телевидении, он говорил, что самый популярный поэт среди молодежи Новгорода это Маяковский. И потом другой парень подходит и говорит: “Спасибо большое, так было интересно слушать о Маяковском и об этой стране, о которой мы ничего не знаем – о Советском Союзе”. Этим ребятам – 19-20 лет.

Материалы по теме

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG