Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Ефим Эткинд.




Иван Толстой : Героем сегодняшнего разговора мы выбрали Ефима Григорьевича Эткинда. Слово герой к нему относится самым заслуженным образом. Профессор Педагогического института в Ленинграде, Нантеррского университета под Парижем, почетный доктор, руководитель ученых программ, семинаров, летних школ, лидер всевозможных творческих коллективов, составитель, переводчик, комментатор, устроитель, - ну, а помимо всего этого, автор множества заметных книг, некоторые из которых составили в своей области эпоху. Колоссальная фигура. Просветитель. Человек высочайшей репутации. Человек, ставший мифом. Несколько дней назад Европейский университет в Петербурге в первый раз вручил Эткиндовские премии.


Но, с другой стороны, при чем тут - «герой»? Делал профессор своё дело, много писал, много успел. Как всякий профессионал…


Нет, героем Ефим Григорьевич Эткинд был потому, что судьба переломила его жизнь в расцвете сил, ударила топором так, что мало кто другой оправился бы, - а он, изгнанный из страны, полностью восстановился профессионально (правда, переключив направление культурного движения) и за 25 лет эмиграции достиг тех же высот, с которых был безжалостно скинут.


Впрочем, обратимся к конкретным фактам его биографии.



Ефим Григорьевич родился в Петрограде 26 февраля 1918 года в семье коммерсанта, с детства считался вундеркиндом, закончил немецкую школу в Ленинграде, затем романо-германское отделение университета, ушел на фронт добровольцем (хотя имел белый билет), служил в отделе пропаганды Карельского и Украинского фронтов: лежа в снегу, обращался в трубу к противнику через линию фронта, писал и разбрасывал с самолета листовки с призывами. После войны защитил кандидатскую диссертацию, вынужден был уехать из Ленинграда от идеологических преследований, вернулся, стал доцентом и профессором Педагогического института имени Герцена, защитил докторскую по французской стилистике.


Параллельно с преподавательской и академической деятельностью, Ефим Эткинд вел семинары по художественному переводу при Союзе писателей. Они назывались «Впервые на русском языке» и собирали десятки, сотни начинающих и опытных переводчиков, для которых впоследствии перевод стал делом жизни. Именно в таком семинаре выступил однажды и Иосиф Бродский, читавший свои переводы из польского поэта Галчиньского.


Процесс над Бродским стал для Эткинда важной вехой общественной биографии. Ефим Григорьевич сделал все мыслимое, чтобы привлечь к спасению поэта общественность и крупнейших писателей.


В 74-м году власти уже считали Эткинда неким руководителем подпольного объединения писателей, и 25 апреля он был в один день выгнан из Герценовского института (где преподавал больше 20-ти лет), лишен профессорского звания и исключен из Союза писателей. Его книги были изъяты из библиотек, его имя было запрещено к упоминанию.


В октябре 74-го Эткинд был вынужден эмигрировать.



Перед своей эмиграцией Иосиф Бродский написал на день рождения своему старшему другу шуточное стихотворение. 26-е февраля 72-го года.



Февраль, довольно скверный месяц,


Жестокость у него в лице,


Но тем приятнее заметить:


Вы родились в его конце.


За это на февраль мы, в общем,


Ефим Григорьевич, не ропщем.



Чем хуже, знаете, погода,


Тем лучше времени дары.


Увы, другие части года


Теплей, но менее щедры.


Вот август – он великолепен,


Но в нем и родился Шелепин.



Вернемся к Вам. Язык цифири


Всегда казался мне чужим.


Итак, Вам – пятьдесят четыре,


Вы чуть моложе, чем режим.


Но Вы с режимом так же схожи,


Как «черт возьми» с «великий Боже».



Я попросил ученика Эткинда петербургского поэта и переводчика Михаила Яснова поделиться воспоминаниями об учителе. Что больше всего поражало в Ефиме Григорьевиче?



Михаил Яснов: Ефим Григорьевич меня поражал в разные промежутки жизни разными своими качествами. Когда мы с ними познакомились, я еще был мальчишкой. И в ту пору привлек он меня тем, что необыкновенно вовлек меня, тут же, с ходу, с колес, в совершенно поразительные для меня сферы взрослой жизни, взрослой научной и поэтической жизни. Потом это, в разных аспектах, повторялось уже в течение наших дальнейших общений. Мне запомнился один замечательный эпизод из жизни. Это было в августе 68-го года в Ялте. Ефим Григорьевич работал тогда в Доме творчества, а мы, по молодости, просто развлекались на ялтинском пляже. И однажды я был просто вырван из этого своего время провождения тем, что Ефим Григорьевич, с которым мы тогда уже были хорошо знакомы, протянул мне свою машинопись (это была машинопись «Разговора о стихах») и сказал: «Прочти и скажи, что ты по этому поводу думаешь». И всякий отдых для меня закончился, а началось совершенно увлекательное, фантастическое чтение этой книги - «Разговора о стихах», - которую совсем недавно мы издали в том, первозданном виде, в котором она вышла в 69-м году. Вот это умение Ефима Григорьевича затягивать тебя в сферу своей жизни, и делать своим, в какой-то степени, даже соратником, я это испытывал на протяжении всех, достаточно долгих лет нашего общения.



Иван Толстой: А каков был Эткинд в деле?



Михаил Яснов: Мы крутились вокруг перевода и вокруг стихов. Все свои стишата, которые я, по молодости, кропал, приносил, прежде всего, ему. Собственно, у меня было три учителя в поэтическом переводе и в стихосложении: Ефим Григорьевич Эткинд, Эльга Львовна Линецкая и Глеб Сергеевич Семенов. Между этими тремя замечательными людьми я и делил свои приношения, подсовывая стихи и переводы то одному, то другому, то третьему. Ефим Григорьевич чрезвычайно много внимания, надо сказать, уделял тому, что я делал. Думаю, не только мне: он такое же внимание уделял всем другим молодым ребятам, которые оказывались в кругу его зрения. Но учение, если можно говорить об учении, проходило двумя путями. Один путь - это работа с карандашом. Вообще, Ефим Григорьевич меня, пожалуй, здорово научил работать с карандашом. Мы садились рядом друг с другом, брали текст, брали оригинал и учились читать, прежде всего, оригинал. А во вторую очередь, шел разговор о том, что любое произведение, переведенное на русский язык, должно немедленно становиться частью современной литературной культуры. Если вдруг такое происходило или о таком мечталось, то это уже было здорово. Другая работа - это, скажем так, лекции профессора Эткинда. Я их слушал в разных видах – в университете, в Герценовском институте, в Союзе писателей, на семинарах, которые вел Ефим Григорьевич, или просто дома. Ну, дома - вряд ли можно назвать лекциями. Это были замечательные, умные, веселые, остроумные беседы о литературе, о переводах, о переводчиках, что было очень важно - ведь Ефим Григорьевич всю жизнь занимался тем, что он, буквально из небытия, доставал какие-то совершенно поразительные переводы, которые когда-то были сделаны, и раскапывал какие-то истории о переводчиках. Потом это, так или иначе, вошло в его знаменитый двухтомник «Мастера поэтического перевода», который, еще в конце 60-х годов, готовился к изданию в нашем «Советском писателе». Он был издан, потом началась та знаменитая история, которую сам Ефим Григорьевич назвал «делом о фразе», когда этот двухтомник пошел под нож из-за одной-единственной фразы Эткинда, сказанной им в предисловии, о том, что русские поэты уходили в перевод, потому что не могли в сталинское время реализоваться как подлинные лирики. Потом, уже в 90-е годы, Ефим Григорьевич меня привлек к работе над вторым томом «Мастеров поэтического перевода», который тоже вышел в «Библиотеке поэта», и вот тут мы, действительно, поработали бок о бок и подготовили большой том «Мастера поэтического перевода ХХ века». Вот эти две части, абсолютно связанные части – работа с карандашом и выслушивание тех замечательных вещей, о которых говорил Ефим Григорьевич, – конечно, это все вместе, я надеюсь, сформировало то, чем я сейчас стал, и то, чем я сейчас занимаюсь.



Иван Толстой: Изменился ли Ефим Григорьевич после своего возвращения из эмиграции?



Михаил Яснов: Нет. Изменился настолько, насколько человек меняется с годами - просто становится старше. Я даже не могу сказать про Ефима Григорьевича, что он становился старее. Нет, конечно. Он как был абсолютно жизнерадостным молодым человеком, до его отъезда в 74-м году, таким я его и застал во Франции, когда впервые приехал туда в 88-м году. Таким он, фактически, первый раз приехал сюда, еще в Ленинград, в 89-м году, и таким же оставался уже все другие годы, когда приезжал сюда и довольно подолгу старался здесь пожить.


Не могу сказать, что он изменился. Единственное, что появилась определенного рода горечь. Горечь была связана с тем, что у Ефима Григорьевича были в жизни два пристрастия. Одно пристрастие - это изучение литературы, изучение поэзии, работа практикующего переводчика. А другая страсть - это друзья. Ефим Григорьевич необыкновенный вес придавал своим отношениям с людьми. И то, что годы эмиграции, действительно, повлияли на отношение многих к профессору Эткинду, не потому, что профессор стал дурным, а потому, что он был вынужден эмигрировать (а как это все отзывалось в советские годы, мы все хорошо помним), вот этот уход определенного рода людей и предательство определенного рода людей, конечно, воспринимались им достаточно болезненно. Потом, уже в 90-е годы, это все постепенно стерлось и, казалось, все вернулось в свое русло, но, тем не менее, как мне представляется, горечь осталась. Я могу об этом судить еще вот по чему. Мы совсем недавно подготовили большой том переписки Ефима Григорьевича, охватывающий 30 лет его жизни. Большую часть этого тома он сам успел сложить, а какую-то часть мы дополнили. И из этой переписки очень хорошо видно, как Ефим Григорьевич относился к разным людям и как к нему относились разные люди, и как из этих отношений вырастали отношения уже более широкие, более глобальные отношения к литературе, культуре, цивилизации.



Иван Толстой: Вы можете припомнить какой-нибудь характерный жест Ефима Григорьевича, любимую присказку?



Михаил Яснов: Когда я вспоминаю Ефима Григорьевича, я вспоминаю его паузы. Он был великий мастер паузы, интонационной паузы. Многие его разговоры и лекции, о которых я вспоминал, были построены на этих паузах. В паузах было сказано иногда гораздо больше, чем произносилось словами, если можно так сказать. И, вообще, интонирование речи Ефима Григорьевича было совершенно особое. Все те, кто вспоминают об Эткинде, прежде всего, вспоминают его голос, его интонации. Конечно, у него были какие-то свои любимые словечки, но, видимо, не настолько, чтобы они вот так вот врезались в память и остались. Скорее - интонация, голос.



Иван Толстой: С первого же дня эмиграции Эткинд включился в привычную для себя активную жизнь. Словно перенес ленинградское дело в Париж, но с противоположным направлением. Отныне аудиторию и читателей надо было знакомить не с западной литературой, а с русской. Первый, к кому обратился Ефим Григорьевич, был Пушкин. Общеизвестно и объяснимо слабое знание пушкинской поэзии в других культурах. Предстояло перевести стихи Пушкина на французский. Включаем архивную запись. Парижская студия Свободы, март 82-го. У микрофона - Ефим Эткинд.



Ефим Эткинд: Издатель, который находится в Лозанне, Владимир Дмитриевич (его издательство называется « L ’ age d ’ homme », что в переводе значит «зрелый возраст» или «возраст зрелого мужчины»), издал несколько лет назад, лет 8 назад, первый том собраний сочинений Пушкина, который подготовил покойный Андрэ Менье. Хорошо известный русским читателям, потому что его статьи иногда печатались в России и потому, что была, в свое время, очень хорошая статья о нем Павла Григорьевича Антокольского, который рецензировал его издания Пушкина. Так вот, появилась первая книга этого собрания сочинений, в которой была проза Пушкина. Потом вышла еще и третья книга, в которой были письма и документы. А вот то, что должно было быть вторым томом, то есть, поэтические произведения Пушкина - как стихи, так и поэмы, включая «Онегина», и стихотворные трагедии - все это так и не могло выйти. Андрэ Менье умер, кое-что он подготовил, но все это было только в самом начале. Когда я приехал, в конце 74-го года, и встретился, благодаря моему другу Жоржу Нива, профессору Женевского университета, с Дмитриевичем, зашла речь о том, что нужно обаятельно что-то сделать, чтобы это издание стало полным. И тогда я взялся за это дело. Еще Дмитрия Васильевича Сеземана, к сожалению, тогда не было, он приехал позднее, и его приезд был для меня большой радостью и огромным облегчением в этой работе, потому что иметь, в качестве сотрудника замечательного знатока Пушкина и прекрасного знатока французского языка и французского стиха, каким является Дмитрий Васильевич, было для меня просто очень большой и, даже, неоценимой помощью. И вот тогда я начал формировать группу поэтов-переводчиков. За короткий срок удалось создать группу в 7-8 человек, потом она выросла до 12-ти, иногда бывало и 15 человек. Работа происходила так, что каждый переводил свое. Это люди очень разные. Некоторые из них способны переводить одно, другие - другое. Вкусы и способности определились довольно быстро. Мы собирались примерно раз в месяц и коллективно редактировали работу каждого из участников этой группы. Примерно через три с половиной - четыре года это было закончено и, слава богу, недавно оба тома, или, скажем так, обе части второго тома собрания сочинений Пушкина легли перед нами на столе. Мы отмечали это событие необыкновенно радостно.



Иван Толстой: После первых десяти лет эмиграции, полностью создав новый круг своих профессиональных интересов и выйдя на пенсию, Ефим Эткинд стал больше времени отдавать преподаванию за океаном. Он был самой популярной фигурой русских летних школ в американском штате Вермонт. Рассказывает профессор Светлана Ельницкая.



Светлана Ельницкая: В Вермонте, действительно, были две самые старинные Русские летние школы. И расположены они буквально на расстоянии часа друг от друга. Первой, более старой, была Норвичская школа. Есть такой военный Норвичский университет. Летом они сдавали территорию Русской школе, которая была организована сразу после второй мировой войны еще первой волной русской эмиграции, то есть людьми, которые хотели сохранить культуру, сами очень активно способствовали просвещению и обучению. А потом, через несколько лет, аналогичная школа возникла в Мидлберри. Это очень элитный колледж. Они были немножко разные, соперничали друг с другом, иногда переманивали преподавателей. Но я хочу сказать, что Ефим Григорьевич сначала начал преподавать в Норвиче. Во-первых, его пригласили как знатока, человека с широчайшими научными интересами, известного и публикациями, и своей общественной деятельностью. Он был очень известной фигурой на Западе. Там были занятия от нуля (русский язык и русская культура) до аспирантских курсов. Началось это в 80-х годах - я познакомилась с Ефимом Григорьевичем в 86-м, а до этого он уже приезжал и в Норвич каждый год и в Мидлберри. Ефим Григорьевич вел аспирантские курсы. Это были курсы по-русски людям, которые имели, все-таки, достаточную подготовку, могли воспринять и которым было интересно преподавать. На занятия Ефима Григорьевича, помимо аспирантов (я это знаю по мидлберрийской школе, где я преподавала летом в течение 11 лет), приходили все - не только аспиранты, но и студенты более младших курсов, преподаватели. Люди приезжали из самых разных мест, особенно, на его лекции и семинарские занятия. Это была не маленькая группка, это был всегда расширенный состав. Ефиму Григорьевичу это было, конечно, интересно. Обе школы (особенно - Мидлберри) могли себе позволить приглашать самых известных преподавателей, писателей, особенно, когда началась в России перестройка. Приезжали Окуджава, Искандер, Битов, Ахмадулина… Так что вся атмосфера была для Ефима Григорьевича… Он же, в общем, такой учитель, просветитель - не кабинетный ученый, а очень живой человек. Ему это нужно было, и это было, конечно, очень приятно. Кроме того, чем его еще привлекал Норвич, это ежегодными симпозиумами по русской культуре. Самые разные тематические симпозиумы. В основном, это он придумывал, предлагал, организовывал и соорганизовывал. Потом выпускались сборники этих симпозиумов.



Иван Толстой: Несколько дней назад Европейским университетом в Петербурге вручены первые Эткиндовские премии. В номинации за лучшую книгу западного исследователя о русской литературе и культуре премию получили профессор Джозеф Франк за многотомную биографию Достоевского и профессор Ричард Уортман за двухтомник «Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии». Лучшей книгой российского исследователя о западной литературе и культуре названы исследования Бориса Дубина «На полях письма. Заметки о стратегиях мысли и слова в ХХ веке» и Ларисы Степановой «Из истории первых итальянских грамматик: Неизданные заметки современника на полях трактата Пьетро Бембо».


Борис Дубин у нашего микрофона.



Борис Дубин: Премия за книжку «На полях письма» - это мои статьи и заметки, примерно за 15-17 лет, так или иначе относящиеся к зарубежной словесности. Они сопровождали переводы, или были рецензиями на чьи-то чужие переводы, или предисловиями к книжкам зарубежных авторов, переведенным на русский. Так что, в общем, это книга о зарубежной словесности ХХ века.



Иван Толстой: Каков, с вашей точки зрения, смысл Эткиндовской премии?



Борис Дубин: Мне кажется очень важным, что создана премия его имени именно потому, что это, среди прочего, возможность напомнить об Эткинде, о его фигуре, о его работе по установлению связи между культурами, которой была посвящена вся его жизнь. Дело в том, что, конечно, после своего отъезда, он здесь был персоной не упоминаемой, что отрицательно сказалось на том, что он отчасти выпал из памяти молодых, которые не знали его до отъезда или его книг до отъезда. Ситуация 90-х годов вернула его в жизнь России, в том числе, он был членом попечительского совета Европейского университета в Петербурге, который и вручает теперь премию имени Эткинда. Но вот эта частичная возвращенность в российскую жизнь, тем не менее, на фоне переоценок 90-х годов и всего, что с ними связано сейчас в России, тоже играет на стирание памяти о таких фигурах, как Эткинд. Между тем, в 60-е годы и в начале 70-х, до своего отъезда в 74-м году, он, конечно, был одной из трех-четырех крупнейших фигур, воплощавших собой идею культурного многообразия, связи культур. В частности, он был среди людей, олицетворявших Францию в России, отчасти - лицом России для французской публики. Но это, особенно, конечно, уже после своего отъезда. В 69-м году вышла составленная им «Антология французской поэзии в переводах русских поэтов», Для меня, лично, очень значимая, да и для других переводчиков, которые в то время начинали или еще только подступались к тому, как переводить, что переводить. В этом смысле, эта книга – серьезная веха. Ее второй том задержался с выходом и вышел буквально год или два назад, уже после смерти Ефима Григорьевича. Тем не менее, этот двухтомник и составленный им двухтомник русского стихотворного перевода в большой серии «Библиотеки поэта», целый ряд его трудов о переводе, о французской стилистике и других – значимая вещь и значимый вклад во взаимодействие культур 20-го и 21-го века.



Иван Толстой: Вы сказали, что 90-е годы и наше время способствуют стиранию памяти о таких фигурах, как Эткинд. Что вы имеете в виду, и чем вы объясняете этот процесс?



Борис Дубин: Вообще говоря, сейчас идет отчасти поддержанная политическими изменениями и, собственно, сложившимся политическим порядком резкая негативная переоценка всего, что происходило с Россией в 90-е годы. В частности, так называемые “«демократы»” (я двойные кавычки ставлю: поскольку это слово употребляется в кавычках, я на эти кавычки ставлю свои кавычки), так называемая “«свобода»”, так называемое “«отношение к Западу»”, перспектива войти в большой мир. Все то, что поднялось на волне перестройки, в конце 80-х – начале 90-х, довольно резко переоценивается и массовой публикой, и образованной частью населения. И фигуры людей, которые, на конец 80-х – начало 90-х, были значимы и обозначали именно связь между Россией и миром или пытались найти формы такой связи, они сегодня переоценены и отодвигаются в тень независимо от желания самих этих людей, независимо от их реальной работы. Это характеризует нынешнюю ситуацию, а не Эткинда или кого-то из других людей такого масштаба и такого направления работы.



Иван Толстой: Какой главный процесс должен начать осуществляться, чтобы интерес к фигуре Ефима Григорьевича и ему подобным, по функции, фигурам начал возвращаться?



Борис Дубин: Возвращение или пробуждение к идее культурного многообразия, культурной динамики, взаимодействия культур. Не чуланная мифология какого-то особого пути, какого-то особого национального характера, а идея взаимодействия, диалога, сложных, симфонических отношений между культурами. По мере того, как эта идея будет пробивать себе путь – в умах, на страницах газет и журналов, в книгоиздании, на телеэкранах – значение таких людей, как Ефим Эткинд и память о них, и переиздание их трудов будет, я думаю, шириться и укрепляться.



Иван Толстой: Эткиндовская премия за лучший перевод вручена Ричарду Пиверу и Ларисе Волохонской, переложившим на английский язык роман «Идиот».



Лариса Волохонская: Для нас с Ричардом большая честь получить премию имени Эткинда. Потому что он больше, чем кто бы то ни было сделал для признания перевода, как искусства (особенно - на Западе) и установления очень высоких критериев для перевода. Он сам был замечательным переводчиком, он был педагогом и наставником, и многие из его учеников сейчас числятся среди лучших переводчиков на русский язык. Я у него никогда не училась, и, к сожалению, мало его знала.



Иван Толстой: Специально эмигрантской литературой Эткинд не занимался, но в этом вопросе он был вдумчив и оригинален. Из архива Радо Свобода - Ефим Григорьевич по телефону из Барселоны. Май 93-го.



Ефим Эткинд: Эмигрантская литература. Можно себе представить, что такая вещь есть, но для этого нужно, чтобы эмиграция была долгая и превратилась постепенно в то, что можно назвать другой нацией. Внутри одной нации двух литератур вообще быть не может. А другая нация родиться, конечно, может. Это происходило не раз. Скажем, есть несколько и даже довольно много испанских литератур – аргентинская и другие латиноамериканские литературы. Это возникло в тот момент, когда испанская нация расщепилась на несколько. Это, так сказать, эмигрантские литературы, которые образовались на базе метрополии. В России этого не произошло. Поэтому все то, что было на Западе в 20-е годы и гораздо позже, до конца 80-х – начала 90-х годов, это отдельные писатели, которые рождались в другой обстановке, за пределами страны.


Но сумма писателей или книг не создает литературу. Литературный процесс все равно протекает дома, в стране, где литература эта рождается, а ответвления этого процесса могут быть где угодно. Было ответвление французское у русской литературы, американское, немецкое и даже датское (в Дании живет очень хороший писатель Назаров), но это вовсе не датско-русская литература, это русская литература.


Но есть некое ответвление русской литературы, создававшееся за пределами России, у которой, за десятилетия, образовались некоторые общие черты. Это довольно трудно определить, этим надо заниматься серьезно. Я могу попытаться одну такую черту выделить. На протяжении многих десятилетий в советской России происходило сглаживание литературы и образование некоего среднего стиля. Именно этого требовало начальство, требовала цензура, к этому вела политика социалистического реализма. В эмиграции, наверное, в виде реакции на это, происходило противоположное. Обострялись, доводились до экстремизма стилистические черты каждого отдельного писателя или жанра. Это можно проследить буквально по каждому автору, как он стремился довести до крайнего предела или языковое новаторство, или принцип внутреннего монолога, с беспрерывным синтаксисом, как у Саши Соколова. Когда я говорю «языковое новаторство», я, в частности, имею в виду опыт Солженицына и стремление к тому, чтобы нарушить всякие табу - и моральные, и политические. Одним словом, почти в каждом случае каждый писатель доводил некие свои собственные тенденции до крайнего предела. Я думаю, что на Западе создано очень много такого, без чего русская литература сегодня не существует. Нужно просто иметь в виду, что здесь, в эмиграции, повернулись или даже перевернулись представления об иерархии жанров. В России преобладал роман, а в той литературе, которая создавалась на Западе, стали преобладать другие жанры. Прежде всего, я думаю, что необыкновенно важным жанром стали мемуары. Я как-то сосчитал, что за одно десятилетие – с 75-го по 85-й год – вышло не меньше 20-ти мемуарных книг. Очень важно, что создавалось большое количество мемуарных книг, в целом давших довольно полную и, даже, очень полную картину эпохи. Я назову книгу Владимира Буковского, Вадима Делоне, Льва Копелева, Раисы Орловой, Льва Друскина, Раисы Берг, Александра Некрича, Дины Каминской, Бориса Шрагина. Это все относится, с одной стороны, конечно, к истории, а, с другой стороны, безусловно, к литературе. Без этих книг, я думаю, не будет литературы ХХ века. Это огромный массив литературы.



Иван Толстой: Портрет профессора вне кафедры рисует коллега Ефима Григорьевича по летним вермонтским школам Светлана Ельницкая.



Светлана Ельницкая: Я нашла некоторые письма о том, как он начал, в начале 90-х годов, составлять «Антологию русской поэзии». Началось это очень лично. Я как-то его спросила, какие его любимые стихи. Он сказал, что трудно сказать, потому, что их великое множество. Задумался и сказал: «Фет, может быть, мой самый любимый русский поэт». И когда я его попросила сделать хотя бы список этих стихотворений, он заразился этой идеей, стал составлять и присылать мне. Потому скопилось больше 300 страниц вот этой антологии «Живые голоса русской поэзии». Это отобранные им любимые стихи русских поэтов, которые, в общем, так или иначе, были как-то важны ему особенно. Успел он сделать только 18-й и 19-й век. И подборку самих текстов он делал, печатал сам. Он не пользовался ксерокопией для этого дела, а печатал сам, на машинке, и объяснял, что ему еще надо прожить – вот так он проживал каждое стихотворение.


Потом, например, стал собирать стихотворения о Державине - он любил Державина. Стал интересоваться как бы поэтической рецепцией Державина, собирал тексты. Говорил, что оказалось, что о нем писали многие, самые неожиданные люди. Из присланного я нашла у себя стихотворение Филимонова, Владимира Корнилова, Якова Гордина, Семена Липкина и других. Интересно, что в связи с этой антологией «Живые голоса русской лирической поэзии», когда я его спросила (это к вопросу о широте и памяти феноменальной), что из этого он помнит наизусть, он сказал, что не знает, думает, что очень многое – «иногда - частично, а чаще – целиком». И тут тоже мне вспоминается, как я задала ему такой, конечно, дурацкий вопрос (но всегда любопытно услышать ответ), какую бы одну книгу он взял на необитаемый остров. А он, кстати, очень серьезно отреагировал, задумался и сказал, очень озадачив меня: «Войну и мир». Я думала, что это будут стихи, какой-нибудь большой сборник мировой поэзии, а на это он сказал: «Ну, стихов у меня (он постучал по лбу) здесь, наверное, если читать вслух, часов на 8-9, а с прозой, конечно, гораздо сложнее. Кроме того, в «Войне и мире» есть все».



Иван Толстой: Ефим Григорьевич Эткинд скончался 22 ноября 1999 года в Потсдаме. Радио Свобода посвятила его памяти передачу, которую составил Илья Дадашидзе. Мы воспользуемся двумя фрагментами из той программы. Слово Борису Парамонову.



Борис Парамонов: Ему удалась даже смерть. Умереть в 81 год, внезапно, ничем не страдав, не обременив ни себя, ни окружающих старческими болезнями, этому можно только позавидовать. Можно, даже, сказать, что Ефим Григорьевич умер в расцвете сил. Но вот это уже удачей не назовешь. А силы, действительно, были в нем немереные. Все, кто встречал Ефима Эткинда, не могли не замечать его выгодного несоответствия привычно-стандартному образу ученого книжника. Он производил впечатление человека, прежде всего, физически крепкого – высокий, подтянутый, без грамма лишнего веса, прямо-таки, спортивная фигура. При этом, он отнюдь не был аскетом, даже курил. Этот человек явным образом был создан для радости. И, мне кажется, эту свою программу отменно реализовал. В Европе Эткинд, по образованию и основной специальности германист, чувствовал себя, как дома. Это, надо полагать, сильно скрашивало горесть от неудач, настигших-таки его в Советском Союзе. Все помнят историю его увольнения из ленинградского Института имени Герцена и последующей эмиграции. А вину его усмотрели в том, что он написал в предисловии к двухтомнику классических русских переводов иностранной поэзии: именно, что в советские годы первоклассные поэты не могли себя реализовать в собственном творчестве, отчего сильно выиграла отечественная школа поэтического перевода.


Ефим Григорьевич и сам был превосходным переводчиком. Много перевел из Гете. Я помню пьесу Брехта «Карьера Артура Уи» в его переводе, одну блестящую фразу: «Насилье - это слабость силачей». Но эти силачи не смогли испортить жизнь Ефиму Эткинду, который сам был силач и нашел себя в старой Европе, во Франции и в той же Германии. И самая его смерть в Потсдаме - городе королей - поставила удивительно уместную точку в этой красивой судьбе.



Иван Толстой: И второй участник той мемориальной программы 99-го года - поэт Лев Лосев.



Лев Лосев: Я мало с кем пил на брудершафт, а с Ефимом Григорьевичем пил и, вопреки всем правилам, не один раз. Во время наших застолий в Вермонтской летней школе он, порой, начинал настаивать: «Ну, что за формальности, мы так давно знаем друг друга, перейдем на ты». Мы пили, целовались, но на следующее утро я никак не мог заставить себя обратиться к нему запросто: «Фима». Ведь дело было не только в том, что он был старше на 19 лет, а в том, что это немного напоминало ситуацию из чаплинского фильма «Огни большого города», где миллионер, навеселе, становится лучшим другом бродяги, а на следующее, трезвое утро осознает классовую разницу. Только наоборот - классовую, вернее, профессиональную разницу на следующее утро осознавал я.


По сравнению со мной, да и по сравнению с большинством из нас, Ефим Григорьевич был филологический миллионер. С несметными богатствам его знаний, его производительностью, мало кто мог сравниться. Лет 15 назад я читал курс русской поэзии пушкинской поры и, на очередном занятии, наметил разобрать со студентами «Вакхическую песню». Я задумался о графике стихотворения – почему оно печатается сцентрованно, как бы имея ось симметрии, как бы напоминая очертаниями кубок. И, вдруг, мне открылась сквозная контрастная симметричность текста, вплоть до спрятанного в 10-й строке, в золотом сечении, палиндрома – муза-разум. После этого, бесконечные симметрии высвечивались передо мной в пушкинских текстах. Я подумал: не заняться ли мне изучением этого дела всерьез, посвятив, для начала, год-другой интенсивному чтению пушкинистики? Я тогда, весной-летом 84-го года, жил в Кельне, часто наезжал оттуда в Париж и, однажды, в Париже, в гостях у Эткинда, начал рассказывать ему о своих озарениях. Ефим Григорьевич заулыбался, закивал головой и вытащил толстенную рукопись - у него уже была закончена книга на эту тему: «Симметрические композиции у Пушкина». Она была издана Париже в 1988 году. В своем труде Эткинд разобрал композиции 20-ти стихотворений Пушкина, сопроводив их диаграммами, иногда, довольно сложными, но всегда наглядно симметричными. Там были ссылки даже на труды по кристаллографии. Выходит, что магический кристалл в «Онегине», это более чем метафора планирующего воображения. Конечно, Ефим Григорьевич рассказал мне, невежде, о статье Дьяконова, известного семантолога, посвященной дантовской склонности Пушкина к числовой симметрии. Начал же свою книгу Эткинд цитатой из Пушкина: «Соразмерность, симметрия, соответственность - свойственны уму человеческому». В окончательном тексте отрывка «О поэзии классической и романтической» у Пушкина сказано так: «Любить размеренность, соответственность - свойственно уму человеческому». Но Эткинд процитировал черновой вариант, чтобы показать, что соразмерность, размеренность, соответственность были для Пушкина кальками латинского «симметрия».


Думаю, что не один я, из филологов-русистов, открывал Америки, уже прежде не только открытые, но и плодотворно освоенные Эткиндом.


Этого могучего человека стоило занести в Красную книгу русской культуры. Таких редких носителей знаний оставалось совсем немного. Почти не остается. И какой же это позор для страны, что его, редчайшего учителя, прогнали с кафедры, выгнали с родины, подвергли шельмованию! В глазах тупых идеологических держиморд он был опасным, безродным космополитом. И космополитом он был, но не безродным, а родовитым космополитом, несшим свет русской словесности по всему миру. Профессор-вагант, он воспитывал учеников в Париже, в германских университетах, в Вермонте и в Аризоне, в Канаде и в Иерусалиме, в Барселоне и бог знает где еще. Я не переставал дивиться, получая от него письма с марками далеких стран. Последнее письмо пришло около месяца назад. Ефим Григорьевич просил прислать что-то из шутливых стихотворных посланий друзьям, некогда сочиненных. Он готовил книгу таких эпистол ХХ века, вслед за изданной им несколько лет назад книгой литературных эпиграмм нашего времени. Припомнить и отправить ему требуемое я не успел. И теперь, так и не осмеливаясь перейти на ты, я посылаю ему слова прощания: спасибо вам за веселую, щедрую дружбу, Ефим Григорьевич.



Материалы по теме

XS
SM
MD
LG