Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Василий Аксенов у микрофона Свободы: памяти писателя, скончавшегося в Москве 6 июля


Василий Аксенов: "Я и сам типичный советский писатель"

Василий Аксенов: "Я и сам типичный советский писатель"

Иван Толстой: Василий Павлович выступал по нашему радио с первых же дней появления на Западе. Свободовский архив насчитывает 143 записи – интервью, чтения собственных книг, участие в круглых столах, радиоэссеистика. Были времена, когда Аксенов не любил Свободу, были времена взаимопонимания и активного участия. Природа притяжения и отталкивания лежала в бурных политических событиях последних 20 лет.
А, кроме того, живя в Вашингтоне, Василий Аксенов был всегда желанным гостем на Голосе Америки. Как бы то ни было, микрофон он любил и ценил возможность обращаться к аудитории своим мягким, очень домашним, приятельским голосом.
Как любит говорить мой коллега Игорь Померанцев, однажды вырвавшись в эфир, голос обретает бессмертие во Вселенной. Вот кусочек этого бессмертия. Первое выступление Василия Аксенова на Западе, сразу после того, как он покинул Москву. Разговор о современной литературе со студентами и преподавателями Института Восточных языков в Париже, 31 июля 1980 года.

Василий Аксенов: Если говорить об авангарде, существует ли сейчас авангард, литературный авангард в нашей литературе? Ведь на Западе порой можно слышать, но это больше в адрес наших художников, что они идут по задам европейского авангарда, что они отстали от времени лет на сорок. Я даже и с этим категорически не согласен, я так не считаю. Я считаю, что наши художники, несмотря на страшно морозные времена, тем не менее, могли как-то работать и, когда получили эту возможность, развивались очень бурно, очень интересно и очень самобытно.
Традиций же русского авангарда не может отрицать никто. Россия была, как известно, одним из центров нарождающегося авангардного искусства ХХ века. В литературе эта традиция была прервана административным грубейшим образом во время сталинских чисток, еще до образования Союза писателей, в 1934-м году. Собственно говоря, это положило конец каким-то отдельным, эстетически независимым группам. Уже очень много было сделано, и вот когда входило наше поколение в литературу, то мы очень быстро как-то попытались восстановить эту прерванную связь. Но, тем не менее, в общем, если говорить о преобладающей тенденции, то эта связь восстановилась, но она не стала преобладающей, эта линия. Ну, вот в середине 60-х годов авангардными писателями, я думаю, можно было… Гладилин и я писали в этом ключе, скажем, в поэзии - Вознесенский. Вознесенский вообще отчетливый авангардист до сих пор, и это его огромная заслуга. Он чувствует слово, он понимает слово, он работает в пластике русского языка, и для него, может быть, важнее само течение речи его поэтической реки, чем проплывающие по этой реке баржи.
Но если говорить о том, какую картину представляет из себя нынешняя русская литература, а я в данном случае не отрываю зарубежную русскую литературу от внутренней и пытаюсь смотреть на нее, как на единую литературу, хотя это становится уже порой довольно трудно (я знаю по собственному опыту, как быстро человек отрывается не то, что от родины, он никогда не отрывается от родины, но от каких-то очень трудноуловимых явлений современной русской жизни), но, тем не менее, следует смотреть на русскую литературу как на единую литературу, следует сказать, что в настоящее время преобладает все-таки не авангардное течение в русской литературе, в той литературе, которая достойна этого слова. Я не говорю об официальной литературе, о том потоке серых книг, которые пытаются подменить это понятие, а о том, что отмечено талантом, совестью, умом, поисками творческими. Я бы сказал, что преобладающая тенденция - это следование реалистическим традициям русской классики. Но, тем не менее, существует и некое авангардное течение и, может быть, оно сейчас начинает набирать силу в том поколении молодых писателей, которое я упоминал уже. И там мы можем видеть все больше и больше каких-то поисков этого характера. То есть, прерванная связь между русским авангардом и современной литературой как-то робко еще, но, в общем, укрепляется.
Скажем, если взять для примера тот же альманах («Метрополь» - Ив.Т.), взять рассказы Попова или Виктора Ерофеева, то мы уже видим, что это люди, которые ищут свой голос, которые следуют традициям европейской культуры и русского авангарда начала века, несмотря на то, что в их вещах совершенно реалистически отражается современная советская действительность. Я думаю, что способ такого гиперболистического, гротескного, иронического, сатирического изображения действительности может только способствовать лучшему прояснению современных явлений и духовных, психологических сдвигов в душе человека. Я думаю, что это очень плодотворная традиция и что она будет развиваться.
Но, говоря об этом, я совершенно не отрицаю достоинств другой школы. Не толерантность такая существует в русской литературе всегда, что если мы пишем так, а другие пишут иначе, то это какой-то уже считается криминал. Я помню, как я однажды ехал из издательства “Современник” и какой-то работник попросил меня подбросить его до метро. Я ехал с ним, мы проехали мимо какого-то магазина, я сказал ему: “Вот видите, Пепси-Колу начинают в Москве выпускать”. И вдруг он с совершенно неадекватной яростью начал кричать, что не нужна нам Пепси-кола. Оказалось, что это славянофила я вез. “Не нужна нам Пепси-кола, у нас свой квас есть. Мы квасом своим обойдемся”. И я, кивнув ему, сказал, что совершенно не отрицаю квас, но почему бы не стоять квасу рядом с Пепси-Колой, чтобы был какой-то выбор? Он был так потрясен моим предложением, что даже замолчал и погрузился в глубочайшее раздумье. Он не мог себе представить возможности этого не очень сложного выбора, возможности сосуществования Пепси-колы и кваса рядом, понимаете.
Вот, к сожалению, у нас существует такая вещь. Еще Мандельштам сказал, что “русская литература под звездой скандала родилась”, и она и живет под звездой скандала. И порой мы слышим и от очень умных, и от очень достойных людей, что единственная настоящая русская литература - это так называемая деревенская проза, а все остальное - от лукавого, от моды, что это подражание Западу, что это модные штучки, выдрючивания, что надо писать корявую, сермяжную российскую прозу, и что именно это показывает страдание народа, мучение его, и так далее.
Тут получается престраннейший эффект. Лица, которых называют среди этой страдающей русской деревенской прозы, почти все уже увенчаны государственными премиями Советского Союза, в то время как те, кто пытается проявить себя авангардистами, им практически нет хода. Им говорят, что так нельзя писать, потому что это соответствует энциклопедии авангарда, это модернизм, так нельзя писать, потому что Белинский когда-то сказал, что так нельзя писать, или какую-то другую чушь. Но почему, казалось бы, какая выгода властям увенчивать наградами так называемых деревенщиков? Ведь они действительно пишут о страданиях людей и описывают не очень-то красивую и изящную жизнь. Я об этом думал и мне кажется, что ведь чиновники всегда ищут выгоду, лежащую на поверхности, они никогда не смотрят очень далеко вперед. Они не могут отсчитать достаточное число вариантов. Как плохой шахматист, они считают только два или три варианта. А десять вариантов он уже не может отсчитать. И мне кажется, что единственная выгода в поддержке этой так называемой деревенской прозы в том, что она очень локальна, очень провинциальна, она оторвана от мировой культуры, от европейской культуры. Вот, может быть, это единственная выгода для литературных политиканов оторвать русскую литературу от ее родной почвы, то есть европейской почвы. А мы, наша литература, -это часть европейской литературы, вся русская культура - это европейская культура, она имеет истоками своими Элладу, она имеет истоками своими библейские святые места. Мы - христианская литература, и мы литература европейская, и в этом нет никакого сомнения.


Иван Толстой: Следующее выступление посвящено альманаху “Метрополь”, в создании которого Аксенов сыграл решающую роль.
Эфир Свободы 1 августа 80-го года.


Василий Аксенов: Я сам, в общем-то, грешен, я и сам типичный советский писатель. Мне приходилось в течение многих лет, так или иначе, работая, я думал уже, что это будет выброшено, это придется исправлять, это было неизбежно. И мы, очень многие, работали по этому знаменитому “принципу белой собачки”. Вы знаете, наверное, что такое “белая собачка”? Когда художник пишет картину, а потом в углу рисует маленькую белую собачку, и потом, когда картина утверждается художественным советом, он готов отдать все, кроме маленькой белой собачки. В конце концов, он соглашается отдать и маленькую белую собачку, которая ему совершенно не нужна, а картина остается целой. В общем, так нам приходилось хитрить. Но тут дело уже было не в том.
Дело в том, что в течение определенного количества лет наше поколение ощущало за своей спиной пустоту. Нам казалось, что за нами уже нет пишущих людей в России, есть только приспособленцы, которые ездят по ежегодным семинарам молодых писателей и которых исчисляют десятками или, даже, сотнями, просто даже количественным образом. Но это оказалось не так, и альманах “Метрополь” это сразу выявил. Альманах “Метрополь” вызвал вдруг неожиданный, невероятный сдвиг. Вдруг мы увидели, что за нашими плечами новое поколение писателей, мы увидели талантливейших людей, таких как Евгений Попов, Виктор Ерофеев, таких как поэт Кублановский, таких как совсем молодой писатель, самый молодой из нас, Петр Кожевников. И потом выяснилось, что еще есть просто десятки писателей, которые были очень огорчены, что они не знали про “Метрополь”, не знали, что “Метрополь” организовывается, и не смогли принять участие в нем.
Потом нам уже приходилось делать отбор какой-то и, в общем, это вдруг стало обрастать, катиться как снежный ком, и стало приобретать, как ни странно, какие-то скульптурные формы, формы какой-то стройной коллекции. Любопытно, что такой возрастной диапазон между самым младшим и самым старшим, Семеном Липкиным, разница в 42 года. Семен Липкин - известнейший поэт-переводчик в советской литературе, вдруг выявился как самобытнейший, оригинальный поэт именно на страницах альманаха “Метрополь”. И даже мы, так называемые поэты и писатели истеблишмента, то есть мы, бывшие знаменитости 60-х годов, обнаружили в своих сундуках массу новых вещей, обнаружили в совершенно новом качестве.
Самое любопытное еще вот что. Когда власти спохватились и когда был устроен вокруг альманаха грязный скандал, а это было устроено именно руководством московского отделения Союза писателей, они пытались изобразить это наше начинание как некий заговор, чуть ли не пытались обвинить нас в том, что мы агенты ЦРУ. Даже об этом говорили на собрании, до нас доходило, некоторые совершенно оголтелые деятели говорили об этом.
Смешно то, что ни один день никто из нас не скрывал того, что в Москве происходит организация альманаха “Метрополь”. Об этом говорила вся художественная Москва совершенно открыто, в течение целого года и вдруг, когда разразился скандал, это было изображено Союзом писателей как некая конспирация. Действительно ли они не знали об этом? Если они не знали, значит, они и свою-то работу делают очень паршиво, значит, даже и на свою бездарную работу у них не хватает дара. Если же они знали об этом, но молчали, значит, они преследовали какую-то другую, разрушительную цель. А в том, что они разрушители, в этом, безусловно, нет сомнения. В то время как я могу совершенно ответственно сказать, что альманах “Метрополь” пытался совершить некую созидательную работу внутри советской литературы. Об этом сказано и в предисловии, о том, что накапливается слой культуры, который находится вне официальной культуры, который не может появиться на поверхность при тех формах литературной жизни, которая существует сейчас в Советском Союзе. И этот слой культуры будет накапливаться все больше и больше, ибо опустошить творческое поле России невозможно. Это поле всегда будет плодоносить. Всегда. Хоть трактором, хоть бульдозером по нему пройдись, пройдут год другой, и опять начнут пробиваться побеги. Даже кто-то говорил об асфальте. Эренбург, вроде бы, говорил об асфальте, что можно залить асфальтом, но все равно трава пробьет асфальт.
И сейчас можно сказать с достаточной долей оптимизма, что существует уже новая литература, существуют писатели молодые, под 30 или слегка за 30, и они создают литературу уже нового качества, это уже не наши эпигоны, это не эпигоны нашего поколения, а это писатели, которые относятся с достаточным уважением к нам, которые не отбрасывают нас, которые считают, что мы сделали довольно много, но начинают свое новое. И они, эти новые писатели, уже настолько разочарованы в формах официальной литературной жизни, что они чаще всего уже даже не предлагаются, они уже не приходят в издательства, не приходят в журналы, у них нет никакой надежды. Ибо эти существующие табу и эти странные ограничения, я уже не говорю о каких-то политических ограничениях, а просто эстетические столбы - вот дальше нельзя, нельзя писать так-то. Физиологические ограничения, шлагбаум.
Известно, что человек, с точки зрения официальной литературы, не сексуальное существо, человек, к тому же, не может быть религиозным существом. Каким же он может быть существом, что это за существо, что происходит вообще? Пытаются ли таким образом генералы литературные наши использовать литературу только как пропаганду? Я думаю, что нет. Это совсем другая задача. Для пропаганды существуют другие ведомства, другие способы. Это попытка создать вместо литературы видимость литературы. Это попытка создать подобие литературы, что, в общем-то, происходит во многих других сферах культурной нашей жизни. Вроде бы существует литература, вроде бы талантливые люди есть, но все должны принимать правила игры, и даже и эти талантливые люди. Ведь руководство тоже не однородным является. Есть некие зубры, о которых мы еще говорили в 60-е годы с насмешкой, триада такая - Грибачев, Сафронов, Кочетов - и все начинали хохотать. Ну, люди такого типа пытаются как бы оживить атмосферу 30-х годов вроде бы. Существует такая попытка ностальгии по 30-м. По этому задору, по этим довольно глупым способам вести литературную жизнь - так называемая связь с народом, так называемое изучение производства, и так далее. Происходит какая-то странная холостая жизнь внутри Союза писателей. Все эти митинги, встречи и так далее. Это подмена настоящей деятельности какой-то очень бурной, но совершенно бесплодной деятельностью, на которую уходит масса денег. Но это уже не мое дело, пусть занимаются, чем хотят.
Что касается самой сути литературы, то тут происходят некие психологические сдвиги в характере самого писателя. Ибо конфликт между писателем и обществом нашего типа это довольно естественное явление. Наше общество, как сейчас говорят, - хорошо организованное общество. Можно применить, с другой стороны, со стороны другой пропагандной системы, понятие тоталитаризм. Писатель же является индивидуалистом в любом случае. Писатель - это индивидуалист, он не может быть не индивидуалистом. Стало быть, конфликт между писателем и таким сильно организованным обществом, он просто неизбежен, и общество в какой-то момент должно понять, что если оно хочет иметь литературу, если оно хочет иметь писателя, оно должно смириться с индивидуализмом писателя. И вот таким собранием индивидуалистов, совершенно независимых друг от друга, и оказался альманах “Метрополь”.


Иван Толстой: Следующая архивная запись относится в 8-му января 83-го года, когда писатель накопил уже некоторый эмигрантский опыт. Ему и посвящено выступление, озаглавленное “Звук Елисейских полей”.


Василий Аксенов: После двух лет эмиграции можно уже претендовать на взгляд изнутри. Не попытаться ли окинуть таковым литературные окрестности, раскинувшиеся нынче на огромных пространствах мира? В метрополии нет более захватывающей темы для разговоров, чем эмиграция и, наоборот, мы здесь каждое утро перелистываем свои таймсы в надежде, чаще всего тщетной, найти литературные новости из Москвы. Конечно, нам здесь легче представить реальное положение вещей: помнит еще собственная шкура руководящую роль партии. Оттуда гораздо труднее вообразить зарубежную русскую литературную жизнь - сужу по собственному опыту.
Предположим, в переделкинской ночи, заполненной шорохом коротких волн, одинокий литератор вылавливает сообщение такого рода: “В Нью-Йорке в издательстве “Серебряный век” вышел новый сборник прозы Василия Аксенова”. Воображение немедленно вызывает к жизни кабинет путь не богатого, но стильного издательства, интерьер по мотивам Обри Бердслея, шефа издательства, с его мягкой улыбкой и бородкой клинышком. Увы, не ошибется воображение только в последнем, в портрете издателя. “В портфеле издательства много других интересных произведений”, - продолжает радио, и, конечно, невозможно представить себе этот портфель буквально, именно как объемистую тару чудесного энтузиаста Гриши Поляка, в котором он носит весь свой “Серебряный век”.
Не легко, кончено, москвичам и представить, что издательство “Ардис” с его штатом в четыре человека, включая хозяина и хозяйку, высится здесь, как колосс среди славных эмигрантский начинаний. Мера отрыва очень велика, а толщина советского войлочного занавеса основательна. Вот любопытный пример его эффективности. Американские путешественники недавно встретились с советскими писателями и в разговоре выяснилось, что никто из последних не представляет себе внешности Леха Валенсы, никто ни разу не видел его портрета. С другой стороны, мы знаем, какие обратные результаты дает эта войлочная стена и тотальная пропаганда. США представляется как страна всеобщего счастья. Безработица и преступность - это, конечно, их обычные враки, издательство “Серебряный век” тихо процветает на вершине небоскреба, Валенса проходит через толпу двухметровым Аполлоном.
Если же без пространственных искажений взглянуть на эмигрантскую литературную жизнь, то она, конечно, на первый взгляд может показаться жалкой. Тиражи наши мизерные, издатели наши - это энтузиасты, трудящиеся в подвалах собственных квартир, гонорары, чтобы не показаться ничтожными, предпочитают просто отсутствовать. Можно, кончено, утешиться сравнительной статистикой. Вот, предположим, роман выходит на Западе тиражом в 2000 экземпляров и расходится среди эмиграции Третьей волны, которой, как известно, проживается в мире около 300 тысяч. Не означает ли это, что такой роман разошелся бы в Советском Союзе тиражом в два миллиона? Ну, предположим, утешились. По этому принципу эмиграция со страшной силой бьет метрополию числом писателей на тысячу населения.
Вспомнив из Бориса Слуцкого - “когда русская проза пошла в лагеря”, - можно сказать, что сейчас русская проза пошла за кордон, если, кончено, не считать русской прозой всяких партийных деревенщиков. Русскому эмигранту быть писателем так же привычно, как китайскому – поваром. Предпочитаю не развивать опасную тему, что лучше - китайская кухня или русская литература, и радиослушателям этого не советую.
Как-то раз мы с приятелями пытались подсчитать, сколько писателей за последние годы оказалось либо во внешней, либо во внутренней эмиграции. Получалась основательная цифра, что-то около двухсот. Но вот недавно одна американская исследовательница, составляющая библиографию самиздата и тамиздата, сказала, что у нее, лишь в предварительном списке, около полутора тысяч имен и, по расчетам, прибавится еще тысяча. Это, по сути дела, просто феномен второй культуры, а если измерить феномен параметрами, скажем, таланта или искренности, то культурам придется поменяться местами. Словом, недостатков пишущей братии явно не наблюдается, наблюдается недостаток в братии читающей - предложение катастрофически превышает спрос.
Интеллигентный русский читатель подгибается под тяжестью книг, эмиграция не может прокормить своей литературы, а остальное цивилизованное человечество пока явно предпочитает продукцию беженцев другой, упомянутой выше великой страны. Можно, конечно, рассуждать высокими материями, дескать, не для брюк же пишем, не для автомобилей, не для шляп же - для будущего, для новой России, для радостно пробудившихся миллионов. Увы, для того, чтобы процесс этот продолжался, нужны писателям и брюки, и шляпы, и автомобили. Старым профессионалам деваться некуда, будут писать и без брюк, но молодежь может отчаяться, попросту уйти из русской жизни.
На конференции в Лос-Анджелес вдруг оказалось, что у нас есть группа молодых, что отрадно. Юношами этих ребят можно назвать только с точки зрения товарища Кириленко, который однажды сказал на Политбюро, что в Стране Советов 70 лет - это средний возраст. Но, в общем-то, это писатели только еще подходящие к сорока, начавшие издаваться, а то и просто писать, уже в эмиграции, и успевшие проявить отменную талантливость. И вдруг оказалось, что группа выступает с позиции обиды, что ей недодали славы. Старики, хапавшие славу в избытке еще в Советском Союзе, и здесь оказалась фаворитами: о них пишут газеты, с ними заключают договора издательства, и это несмотря на то, что они привезли в чемоданах членские книжечки Союза писателей СССР. За курицей славы можно охотиться, хотя бы гуляя по веревке между небоскребами, но требовать ее передачи от одного лица к другому как-то конфузно. Можно также и вспомнить, что советская “слава” стариков была сопряжена с бесконечным многолетним битьем, а членские книжечки пропали - все прибыли исключенными. Почему-то упорно забывается, что время нашего прихода в литературу было совершенно иным в сравнении с современным брежневизмом. Мы шли на волне общенародной искренности, надежд, вообще на мажорной такой ноте. Как-то я с удивлением прочел в парижской “Русской мысли” статью Сергея Юрьенена о 60-х годах. Этот молодой писатель был еще тогда полнейшим юношей, если не мальчиком, но он признается в том, что каждое утро испытывал тогда то, чем была охвачена вся наша литературная генерация, - ощущением нарастающего праздника. Мы были внутри советской литературы и не собрались ее разрушать, мы лишь намерены были ее изменить. Наивности достало, чтобы снисходительно уже посмеиваться над карикатурной триадой Кочетов, Сафронов, Грибачев. Наивность этого праздника, этого фальшивого советского ренессанса, обернулась потом поучительным похмельем, но все же это был праздник, господа, и мы оставляем его за собой.
Откровенно говоря, я вовсе не против литературных склок, и даже мирюсь с мегаломаническими претензиями. Пожалуй, все это входит в нашу игру, пожалуй, без этого вступит в силу мертвечина советских пленумов. Однако одно условие, мне кажется, непременно должно соблюдаться – присутствие юмора и самоиронии, хотя бы легчайшей. Когда Игорь Северянин говорил: “Я - гений Игорь Северянин, своею славой опьянен” (так у Аксенова – Ив.Т.), - он давал возможность не только восхититься, но и посмеяться. Могут возразить, что это не в русских традициях, в традиции-де именно заложена зверина серьезность, она больше соответствует национальному духу, как и авторитарный-де режим больше соответствует Руси, чем демократия. Вот тебе на! Подкатился к краю нынешний бурнокипящий дискуссии, какой соблазн высказаться по поводу письма Солженицына президенту Рейгану, вернее, по одному пункту этого письма, остановившему почтительное чтение. Солженицын в этом пункте указывает на то, что если в России к власти придут люди, разделяющие его взгляды, то тем, кто желает покинуть нашу неудачливую страну, будут, несомненно, открыты выходные ворота. Надеюсь, Александр Исаевич просто случайно в этой связи не упомянул и входных ворот. Ведь существует двустороннее движение. Может быть, и страна-то стала бы не столь неудачливой.
Я уже говорил, что нам в наших спорах явно недостает сослагательного наклонения. Уставшие от советского молчания писатели, на Западе высказываются лишь в непререкаемом вещательном тоне, как если бы имея перед собой трепещущую от благоговения аудиторию, по которой только и проходит шепотком: слушайте, слушайте.
Сравнительно недавно я натолкнулся на статью господина Хазанова, в которой он запросто утверждает, что вся русская культура после 1910 года (смерть Льва Толстого), находится в состоянии полного упадка и в унижении перед культурой Запада. Русская культура, литература, в частности, не выдвинула никаких новых идей, не предложила нового стиля, в лучшем случае, имитирует западные духовные и эстетические движения. Говоря в сослагательном наклонении, я бы предположил, что господин Хазанов высказывает несуразности. Даже и точка отсчета взята нелепо. Ведь именно в это время возникла поразительное в своей творческой мощи явление, известное во всем мире как русский исторический авангард. Откуда и пошла вся эта спираль, как не из наших болот? Не в московский ли театр ездили учиться парижские и лондонские режиссеры, не от Малевича ли с Татлиным пошла танцевать современная промышленная эстетика, не петербургская ли молодежь открыла чудеса абсурдной драмы за два десятилетия до Ионеско, не Андрей ли Белый, а за ним и Мандельштам стали писать прозу, впоследствии названную “новым романом”?
Без конца можно задавать господину Хазанову такие как бы обиженные, а на самом деле иронические вопросы, имея за спиной великолепную по высокомерию фразу Велимира Хлебникова “новаторы от Вержболова: что ново там, то здесь не ново”. Можно ли говорить о духовном упадке русской культуры, когда именно в современный период она противоборствовала коммунизму и дала волей-неволей такие примеры высоты духа, глубины философского поиска и мужества, какие другим культурам и не снились. Снова вспоминается ранний Слуцкий: “Для тех, кто до сравнений лаком, я почести не знаю большей, как русский стих сравнить с поляком, поэзию родную - с Польшей”. В этом противоборстве - то смиренном, то воинственном - русская культура стала сражающимся отрядом христианской цивилизации.


Иван Толстой: В 87-м году, крадучись, подступали новые времена. В марте того года еженедельник “Московские новости” перепечатал из газеты “Фигаро” открытое письмо “Путь Горбачев представит нам доказательства” группы эмигрантов-правозащитников, требовавших доказательств необратимости перемен и смены политического курса. Среди подписавших был и Василий Аксенов. Архив Свободы, запись 3 октября 87-го.


Василий Аксенов: Казалось бы, деятели гласности без особого труда могли бы свести всю проблему культурной эмиграции к злоупотреблениям периода застоя, то есть к брежневизму. Не так уж дорого будет назвать вещи своими именами, хотя бы в том же ключе, в каком говорят о развале экономики и об общественной пассивности. Сказать о том, что бюрократия нанесла оскорбление большой группе деятелей культуры, выпихнула ее за рубеж, создав обстановку вопиющей нетерпимости. Однако почему-то этого не делается, и в антизастойной атмосфере возникает уже свой, довольно густой застой. От такого деятеля как главный редактор “Московских новостей” Егор Яковлев, который в начале полемики с так называемым “письмом десяти” сказал, что часы эмигрантов остановились, и что они оценивают события с позиций вчерашнего дня, можно было бы ожидать более сложного и более созвучного времени выступления, чем то, с каким он выступил в начале лета перед московскими писателями. Передергивая присланные в “Московские новости” статьи Владимира Максимова, Эрнста Неизвестного и мою, сводя все дело к пустякам, а выдающегося режиссера Юрия Любимова называя, в безукоризненно прежних стереотипах, “отрезанным ломтем”, Яковлев как раз и откручивает свои стрелки назад.
Нынешний разговор, увы, не ограничивается только беспринципными брежневскими чиновниками и полномочными представителями гласности. И тут мы подходим к самому огорчительному аспекту этого дела. К сожалению, не только те, кто говорит от имени народа, родины или общественности, но и те, кто говорит или пытается говорить от своего собственного имени, нередко встают перед вопросом культурной эмиграции в позу какой-то довольно блудливой двусмысленности. И мне, и другим эмигрантам в последние месяцы приходилось встречаться с прежними друзьями, с людьми, казалось бы, стопроцентно близкими и откровенными. То ли мы уже отвыкли от советских манер и удивляемся тому, чего раньше не замечали, потому что и сами были из тех же манер, то ли и в самом деле что-то разительно переменилось за время нашего отсутствия, только нельзя не заметить неизвестно откуда взявшегося напряжения, постоянного ощущения какой-то затаенной ухмылки, другого или, лучше сказать, еще одного недоговариваемого смысла, присутствующего в разговорах. Возникает горькое чувство того, что если темные силы хотели посеять недоверие и отчуждение между теми, кто остался дома и теми, кого вышвырнули за рубеж, то они этого добились. Из всех, бесконечно нынче путешествующих писателей, только один Валентин Распутин набрал мужества сказать несколько теплых слов о литературной эмиграции. Выступая в Западном Берлине, он сказал, что, по отношению ко многим или к некоторым, не помню точно, какое слово было употреблено, хотя это и имеет немалое значение, по отношению ко многим или некоторым писателям была совершена несправедливость, завершившаяся их высылкой за пределы родины и что, по его мнению, этим писателям должна быть предоставлена возможность вернуться. Жаль, впрочем, что Распутин не уточнил, что он имеет в виду, говоря о предоставлении возможности, которая, сама по себе, ни в коей мере не является синонимом извинения, ни синонимом отказа от прежней политики оскорблений инакопишущих.
Увы, другие хорошие писатели не доходят даже и до такой скромной степени выражения профессиональной и творческой солидарности. Напротив, возвращаясь из вояжей, они вполне охотно поддерживают тезу остановившихся часов, добавляя к этой новой официальщине кое-что и от собственных неповторимых талантов, тщательно избегают упоминания запятнанных имен и в контексте литературы, и в контексте собственной судьбы. Такая созвучность - явление весьма горькое и не проливающее дополнительных надежд на успех гласности. Видно даже, и за стеклом писателям не с руки самим взять в руки тряпку и стереть сальное пятно. Ждут официального мойщика, который, возможно, никогда не появится.
Отстали эмигранты от московского времени или ушли вперед, покажет универсальное время. Часы их, однако, и впрямь не совпадают с будильниками перестройки. Читая недавно в “Литературной газете” отклики читателей на роман Анатолия Рыбакова “Дети Арбата”, я подумал, признаться, не без некоторого ошеломления, что общественное сознание Советского Союза, благодаря этому сильному роману, вернулось ко временам 31-летней давности, и вновь все с тем же пылом 1956 года обсуждает немыслимой сложности вопрос: можно или нельзя критиковать Сталина. Цикличность почти уже геологического порядка. Я не говорю о сталинской сволочи, которая предлагает передать материал на авторов КГБ, не их бредовина меня изумила, а высказывание честных людей. Крупный военный пишет, что он 40 лет ждал такого романа, а теперь он просвещен по части сталинских преступлений и может поставить вопрос: куда смотрел Ворошилов? В этом страннейшем, с эмигрантской точки зрения, вопросе отражается ошеломляющая в своей медлительности цикличность советских общественных процессов. Эмигранту, для которого Сталин просто грязный пахан, а Ворошилов - член кодлы, и эта истина столь же непреложная, сколь и история Третьего Рейха, трудно вообразить себя участником такой дискуссии.
В пейзаже перестройки то и дело возникают знакомые алебастровые фигуры верноподданничества, авторы писем в редакцию, очевидно для того, чтобы подкрепить свои, вполне прогрессивные критические к сталинизму аргументы, не устают благодарить партию за предоставленную, наконец, возможность говорить правду. Партию благодарят за все. Когда-то благодарили и за искоренение врагов народа. Метафизики этой никак не изжить. Стеклянный занавес начинает рябить, словно зеркало в комнате смеха, однако никто не смеется, кроме эмигранта. Этот смех, очевидно, и делает его особенно чуждым элементом.
Обратимся, однако, к тем кругам советской общественности, которые находятся на более серьезном уровне - к либеральным кружкам Москвы и Ленинграда. Здесь, казалось бы, можно будет найти признаки солидарности с изгнанными друзьями или, хотя бы, просто человеческое сочувствие. Вначале, в брежневские времена, такое отношение к эмиграции явно преобладало среди либералов, хотя бы уже потому, что каждый видел себя на месте тех, кому показали на дверь. Сейчас отношение переменилось, в кружках либеральной интеллигенции эмиграции предъявляется какой-то странный счет. Вы-де от нас оторвались на своем комфортабельном Западе, не вам судить о нашей борьбе и страданиях, вы закомфортились там и обуржуазились. Иными словами, вновь выплывает, даже из благородных уст, вековечный советский жлобизм – зажрались! Вы там подписываете всякие безответственные письма, посягаете на нашу столь миловидную, такую хрупкую стеклянность. Иными словами, в самом факте пребывания за границей, так или иначе, усматривается нравственный ущерб.
Так называемое “письмо десяти”, перепечатанное из “Фигаро” “Московскими новостями” и дружно, всенародно заклейменное как вражеское, подрывное, инспирированное спецслужбами, или уж на худой конец как отсталое, продиктованное тщеславием, жалкими потугами самоутверждения, продолжает и по прошествии полугода интенсивно реверберировать в советской общественной жизни. Преувеличенная реакция на этот документ, в котором на самом деле нет ничего особенного, кроме факта публикации его в советской прессе, может вызвать в воображении старую деву, которую когда-то давно кто-то ущипнул за мягкое место, а она все еще ахает: ах, какая вопиющая невоспитанность!
Самое, однако, печальное в этом деле то, что сочувствие советских либералов нередко оказывается на стороне растревоженных официозов, а не на стороне старых товарищей. Официозы гласности оказываются им ближе, чем эмигранты до гласности. Это реальность - кто-то от кого-то оторвался. Кого за это винить или благодарить: самих ли себя, сделавших свой собственный выбор, мифическую ли структуру партии, слепую ли судьбу? Не исключено, что кому-нибудь может прийти в голову даже мысль о Божьем провидении. “Письмо десяти”, при всех его несовершенствах, отражает уже откристаллизовавшуюся сторону эмигрантской ментальности - называть вещи своим именами. Плохо это или хорошо для художества, но византийские эвфемизмы здесь отошли в прошлое. Если мы и раньше не врали, - думает эмигрант, то чего же нам хитрить сейчас?
Один мой друг, из тех, что формально разделили мою судьбу лишенца советского гражданства, недавно повстречался в Европе со своим старым московским приятелем-музыкантом. Принадлежащий к либеральным кругам музыкант в год не менее трех раз выезжает за пределы и, стало быть, имеет доступ ко всем возможным источникам информации. “Как, разве тебя лишили гражданства!? - воскликнул он в разговоре с моим другом. - Да за что же!?” “Да, - сказал мой друг, - восемь лет назад меня лишили гражданства декретом Президиума Верховного Совета СССР, цитирую: “за действия, порочащие высокое звание гражданина СССР, и за нанесение ущерба престижу СССР”. “Вот как, - смутился музыкант, - а я думал, что ты сам уехал”.
За три дня в Копенгагене, где только что вышел в датском переводе мой роман “Ожог” я дал, по крайней мере, дюжину интервью в газетах и на телевидении. Всякий раз к концу беседы журналисты спрашивали: “А вы собираетесь сейчас вернуться?”
«Сейчас» означает, что что-то кардинально изменилось за последнее время. Так оно, в общем-то, и есть - что-то все-таки сдвинулось кое-где кое-как, но для культурной эмиграции стрелки не шелохнулись. Отчуждение же с каждым годом усиливается, и я не удивлюсь, если увижу какого-нибудь русского писателя среди американских туристов на осмотре Грановитой Палаты. Одетый в клетчатые штаны, он будет с интересом прислушиваться к переводчику.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG