Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Последний классик: к 140-летию со дня рождения Ивана Алексеевича Бунина



Иван Толстой:
Одна из самых устойчивых легенд Радио Свобода связана с именем Бунина: что он выступал у нашего микрофона. И ведь мог выступить, полгода было на это у писателя. Выступал же в 1953-м другой парижанин, бунинский сосед Борис Зайцев. Но, увы, как ни жаль, но Ивана Алексеевича у нашего микрофона не было. Говорю об этом ответственно, основываясь на архивных документах – на расписании передач 53-го года.
Однако Бунин еще и как присутствовал в наших программах – своими книгами, своей судьбой, своей публицистикой, своим огромным влиянием, которое испытывали выступавшие у нас писатели и журналисты.
Сегодняшняя программа как раз и посвящена теме ''Бунин на Свободе''. Но не только этому. Наших слушателей ждет сюрприз – неизданные страницы писателя. В нашей программе – премьера и первая публикация.
Начнем со слов эссеиста и философа Федора Степуна, опубликованных в его книге ''Встречи'', вышедшей в Мюнхене в 1962 году. Читает диктор Юрий Готовчиков. Архивная пленка Радио Свобода, 7 ноября 1983 года.

Диктор: ''В современной, в особенности, в современной европейской культуре, всего много: мыслей, теорий, чувств, страстей, опыта, планов, знаний, умений, и т.д., и т.д. Но со всем этим своим непомерным богатством современный человек в современной культуре не устроен. Скорее наоборот - всем этим он расстроен, замучен, сбит с толку и подведен к пропасти. Исход из лжи и муки этого разлагающего жизнь богатства, в котором мысль не отличима от выдумок, воля от желаний, искусство от развлечений, рок от случайностей и нужное от ненужностей, возможен только в обретении дара “различения духов”, т.е. в возврате к той подлинности и к той первичности мыслей и чувств, которыми держится и которым служит искусство Бунина. С уверенностью можно сказать лишь то, что время между революцией 1905 года и войной 1914 года войдет в историю, с одной стороны, порой подлинного расцвета русской культуры, а с другой - порой явно нездорового, исполненного ядовитых соблазнов, утончения русской интеллигентской духовности. Молодому писателю было в ту пору нелегко внутренне справиться с богатством наступавших на него идей. Еще труднее - отстоять себя от внешнего подчинения им. Слева наступала на него политика: Маркс, пролетарии, община, Пресня, Дума. Справа — эстетика: Ницше, Соловьев, соборность, Бодлер, Маларме, Ибсен. Этого столпотворения идей и теорий, проповедей и провозглашений не выдерживал почти никто. Годы, в которые креп и развивался талант Бунина, были поэтому годами более или менее опасных срывов почти у всех значительных русских писателей, и та свобода и самостоятельность, с которой Бунин прошел и мимо всех этих эстетических нарочитостей декадентства, и мимо всех политических утробностей общественности, представляется поэтому мне поистине замечательными. Этой царственной свободе, укорененной в твердом, инстинктивном знании того, что ему, то есть, его таланту, потребно и что не потребно, он, прежде всего, и обязан всем тем, чего достиг''.

Иван Толстой: С Буниным много лет была хорошо знакома парижанка Зинаида Шаховская. Ее воспоминания, впоследствии вышедшие отдельной книгой, печатались поначалу в журнале ''Континент'' и передавались на волнах Радио Свобода. Читает Виктория Семенова. Архивная пленка 25-го сентября 75 года.

Диктор: ''Перед нашим отъездом в Марокко, в конце 1950-го года, мы несколько месяцев жили в Пасси, совсем уже в близком соседстве с Буниными. И видались часто. Бунин полеживал у себя спальне, к нам входил шаркающими, плохо отрывающимися от пола ногами, с тюбетейкой на голове, и старательно молодцеватым голосом спрашивал: ''Небось противно на меня смотреть?''. И тонкое, породистое его лицо оживлялось и молодело. Народу у Буниных бывало много. Напротив жили его друзья Нилусы - вдова и дочь художника. Приходили бывшие молодые писатели, любимица его Олечка, приходили и люди, стоящие далеко от литературы. Вера Николаевна хлопотала, ей помогали, откупоривались бутылки с вином, появлялись печенья, иногда и бутерброды, собирались какие-то остатки пищи, и все разговаривали о том и о сем. Иван Алексеевич, устав, удалялся в спальню, но гости не уходили. Вера Николаевна вытаскивала очередной подписной лист на помощь кому-нибудь - на издание книги, на продолжение учения, а то и просто на оплату кому-то квартиры.
Явное неблагополучие было во всей этой кутерьме. И денежное положение всегда катастрофично. Но ни личные, ни денежные трудности не могли погасить сияния доброго лица Веры Николаевны. Забота об Иване Алексеевиче, забота о Зурове, забота попутная о десятках других лиц была ее уделом. И сознание своей необходимости удваивало ее силы.
Как часто встречается, к самому близкому существу и Иван Алексеевич, и Зуров чувствовали более всего раздражение. Иногда мне казалось, что если бы (не только в конце 40-х годов, но и раньше) Вера Николаевна в припадке настоящего или мнимого гнева и возмущения хлопнула бы по столу, разбила чашку и закричала, то всем домашним стало бы легче жить, и что тихая ее покорность и облик мученицы, все переносящей, не разряжали, а сгущали атмосферу. Как-то раз случилось, что я не выдержала очередного резкого выпада Ивана Алексеевича и, встав, сказала: ''Не могу я слушать, как вы говорите с Верой Николаевной. Я уведу ее с собой попить кофе''.
Мы ушли, сели в кафе на площади в Пасси. Там, с обычной своей улыбкой на бледном лице, Вера Николаевна сказала: ''Вы совсем напрасно, Зиночка, за меня обижаетесь. Ведь я сильная. Куда сильнее Яна. Вот он, бедный, всего боится — бедности (все не может забыть, как его семья какую-то зиму пробавлялась только яблоками) и болезней боится, и смерти, а я - ничего не боюсь''.
И правда - в слабости своей Вера Николаевна обладала духовной силой, помогающей ей даже не замечать того, что замечали другие. Там, в кафе на Пасси, никогда не жалуясь, а просто радуясь возможности поделиться, Вера Николаевна говорила о проблемах Зурова, объясняла Ивана Алексеевича. Рассказывала часто, называя имена, а иногда о них умалчивая, кое-кого из тех, кто, пользуясь слабостью Ивана Алексеевича, уведут его в кафе, там угостят коньяком, ему запрещенным, попросят дать им на прочтение письма Жида или Мориака и забудут эти письма вернуть, как и книги с автографами. Не осуждала, нет, но хотела, чтобы я поняла, что и продать-то будет нечего. Вообще, удивительная была она женщина и, если вдуматься, то она была права: Иван Алексеевич был человеком слабым, а она - очень сильным, несмотря на то, что казалась бесцветной и затушеванной. ''Напрасно, Зиночка, вы за меня волнуетесь''. Вера Николаевна была права. В неверном и опасном мире единым якорем спасения для Бунина была верная душа его жены. Вероятно, после смерти его, Вера Николаевна смогла прочесть скупые, редкие, но такие все объясняющие записи, как те, которые привела Милиция Грин, публикуя выдержки из дневника Ивана Алексеевича в ''Новом Журнале''.

''От 15 июля 1935 года.
Вчера был у Веры Маан — доктор. Ужасные мысли о ней. Если буду жив, вдруг могу остаться совсем один в мире''.

''От 25 мая 1942 года.
Тоска, страх за Веру. Какая трогательная! Завтра едет в Ниццу к доктору, собирает свой чемоданчик. Мучительная нежность к ней, до слез''.

Была ли Вера Николаевна умна? Право, я об этом не задумывалась. Она была все же необычайным человеком. И замечалась в ней не так житейская мудрость, как мудрость сердца. А, главное - почти нечеловеческое терпение. Любила она пошутить и часто улыбалась. Вероятно, чтобы не остаться в долгу перед успехами Ивана Алексеевича, иногда, говоря о молодости, намекала, что и с ней всякое бывало. И тогда по ее целомудренному лицу скользило совершенно чудесное, неубедительно-кокетливое выражение. Жалости к себе она никогда не чувствовала. Из одного только служения Бунину сразу приняла на себя и больного Зурова, несмотря на опасность, с этим связанную. Для Зурова посмела ослушаться Бунина, продала после его смерти часть его архива в СССР, чтобы после ее смерти хоть какая-то ничтожна пенсия обеспечивала бы жизнь Лёни.
Последний выход Ивана Алексеевича был в ПЕН-клуб. Кажется, по почину Водова, тогда одного из редакторов ''Русской мысли'', меня попросили устроить в ПЕН-клубе, иностранным членом которого Бунин состоял, торжественное собрание по случаю его 80-летия. Оно состоялось 30 июня 1950 года. Приглашений разослали много. Председателем ПЕНа был тогда уже Андре Шансон - бывший в Резистансе полковник Берже. Присутствовали французские писатели и русские друзья Буниных. Иван Алексеевич сидел в первом ряду, торжественный и подтянутый. К сожалению, после переезда ПЕН-клуба в новое помещение, а также из-за разных событий в нем произошедших - смены правления, секретарш - мне не смогли отыскать бюллетень, в котором подробно описывалась это последнее при его жизни бунинское торжество. Я, помнится, прочла несколько слов о Бунине, а затем - мой перевод о его первой встрече с Толстым. Андре Шансон мне потом сказал, что он навсегда запомнил то, что Толстой сказал молодому Бунину о счастье. Самолюбивый же Бунин, хотя и много читал по-французски и довольно свободно изъяснялся, от благодарственной речи отказался, и только, встав, с непередаваемым достоинством три раза сказал: ''Мерси! Мерси! Мерси!''.

Иван Толстой: Многолетний бунинский корреспондент, поэт и критик Георгий Адамович у микрофона Свободы с размышлениями о праздновании писательского юбилея в Париже. Запись 11 декабря 1970 года.

Георгий Адамович: Столетие со дня рождения Бунина было отмечено русской эмиграцией в Париже с тем неподдельным одушевлением, с тем вниманием, которые, вероятно, порадовали бы покойного Ивана Алексеевича и пришлись бы ему по душе. Для русских парижан Бунин ведь не только большой писатель, один из замечательных художников слова нашего века, но и близкий, почти родной человек. Он прожил здесь несколько десятилетий, он был посетителем или даже участником русских литературных собраний, когда-то в Париже еще многолюдных и шумных. Его все знали, а если знали, то и любили. Исключения, может быть, и были, но редкие. У многих русских парижан старшего возраста еще сохранились в памяти праздничные дни, когда Бунину, первому из всех русских писателей, была присуждена Нобелевская премия. Общее оживление и радость, тогда царившие, торжественное собрание в огромном, переполненном зале Театра Елисейских полей, блестящая приветственная речь Маклакова, бывшего российского посла во Франции, а потом - главы эмиграции.
Теперь, конечно, не то, ''иных уж нет, а те далече'', можно было бы повторить пушкинские слова. Ряды эмиграции сильно поредели, и не только в силу неумолимого закона времени или закона природы, но и потому, что в начале последней мировой войны, под угрозой оккупации Франции, многие эмигранты переселились в Америку. Ежедневных русских газет в Париже теперь нет, собрания устраиваются сравнительно редко, большей частью в небольшом зале Русской консерватории имени Рахманинова. Если бы какой-нибудь москвич оказался гостем на парижском вечере памяти Бунина 28 ноября, он, вероятно, не без удовлетворения и, даже, пожалуй, не без гордости вспомнил бы о четырехдневном или пятидневном съезде в Орле, с бесчисленными докладами о творчестве Бунина, о конференциях в Москве, и вообще, о различных бунинских юбилейных торжествах. Но, может быть, как знать, в самом деле, может быть, советский гость сказал бы себе, что не в количестве докладчиков, так называемых, литературоведов, дело, и что во всяком случае наш, поневоле скромный, парижский вечер, явился нужным, значительным дополнением ко всему тому, что организовано было в Советском Союзе.
Начать хотя бы с того, что председателем был у нас Борис Константинович Зайцев, едва ли не старейший русский писатель, имя которого впервые появилось в печати 70 тому назад. Зайцев не только председательствовал, но и сказал обстоятельное, прочувствованное вступительное слово. Вспомним, между прочим, что именно в его доме в Москве в 1906 году Бунин встретил Веру Николаевну Муромцеву, свою будущую жену и долголетнего верного друга.
С докладом выступил молодой профессор Сорбонны, то есть парижского университета, Мишель Окутюрье, владеющий русским языком так, будто бы он в России родился или, по крайней мере, провел там полжизни. Темой доклада Окутюрье была параллель между Буниным и Львом Толстым, и остановился он преимущественно на их отношении к смерти. По его мнению, у Бунина смерть неразрывно связана с любовью, сливается c ней в одно, и поэтому она у него не так страшна, как в тех картинах, которые дал Толстой в ''Смерти Ивана Ильича'' или в главах ''Анны Карениной'', где рассказывается о болезни и смерти Николая Левина. Бунин - отнюдь не мистик, но Бунин - лирик. Будучи в главных чертах учеником Толстого, стараясь, по мере сил, быть столь же неумолимо-правдивым, как Толстой, он все же мягче его. И не то, чтобы навевал сны золотые, зная их обманчивость, нет, но стремится дать жизни и бытию более светлый, примиряющий облик. Замечательно, в частности, что Окутюрье назвал лучшим произведением Бунина сборник последних его рассказов ''Темные аллеи''. Как известно, общее, господствующее мнение с такой оценкой резко расходится. Но сам-то Бунин настойчиво утверждал, что лучшее из всего им написанного - именно ''Темные аллеи'', и что ''Деревня”, “Суходол'' и даже прославленный ''Господин из Франциско'' в сравнении с этим сборником вещи малозначительные, не вполне ему удавшиеся. Иван Алексеевич был удивлен и до крайности раздосадован, когда при встречах с Андре Жидом во время войны на юге Франции узнал, что тот ценит его главным образом как автора ''Деревни''. Оценка молодого французского профессора, знатока русской литературы, несомненно принесла бы ему большое удовлетворение.
О себе рассказывать как-то неловко, неудобно. И поэтому я ограничусь лишь несколькими словами о том, что сказал я, Адамович. Говорил я преимущественно о своих встречах и беседах с Иваном Алексеевичем, в особенности, о встречах и беседах в последние годы его жизни. Коснулся его преклонения перед Львом Толстым и Чеховым, его отталкивание от Достоевского. И утверждение, которые я от него слышал не раз, а именно, что Достоевский - прескверный писатель. Помню, однако, и об этом я упомянул в своем докладе, что однажды Бунин сказал: ''Всех этих его сумасшедших кирилловых, свидригайловых, иванов карамазовых, всяких там чердыщенок или лядащенок я органически не выношу. Путь весь мир скажет мне, что это гениально. Не выношу, и точка. И знаю, что я прав. Но кое-что у Достоевского удивительно. Этот темный, промозглый, нищий Петербург, сырость, слякоть, дырявые калоши, лестницы с кошками, этот Раскольников с горящими глазами и топором за паузой, поднимающийся к старухе процентщице. Это удивительно. Пушкинский Петербург - парадный, блестящий, ''люблю тебя, Петра творенье''... А Достоевский показал его изнанку''. Конечно, можно было бы возразить, что изнанка пушкинского блестящего Петербурга есть уже в гоголевской ''Шинели'', но Бунин недолюбливал Гоголя, хотя и признавал его гений.

Иван Толстой: Бунинская тема у послебунинских поколений. Когда Сергей Довлатов еще находился в Ленинграде, Радио Свобода передавала чтение его ''Невидимой книги'', опубликованной в журнале ''Время и мы''. Читал актер Юлиан Панич. Запись 5 апреля 1978 года.

Диктор: Летом 68-го года меня отыскал по телефону незнакомый человек. Назвался режиссером Аристарховым. Сказал, что у него есть заманчивое предложение. Мы встретились. Режиссер производил впечатление человека, изнуренного многодневным запоем. (Что с готовностью и подтвердил.) Вид его говорил о тяжком финансовом бессилии. Он предложил мне написать сценарий документального фильма о Бунине. Облик режиссера настораживал, но я тут же подумал, что знаменитый режиссер не стал бы ко мне обращаться. Следовало довольствоваться этим. Я позвонил моему бедствующему товарищу, филологу Арьеву. Вдвоем мы написали заявку на шестнадцати страницах. Мы любовались своим произведением. В нем были четко сформулированы идейные предпосылки. Ведь Бунин — эмигрант, который так и не раскаялся. Мы выдвинули термин "духовная репатриация" Бунина и очень этим гордились. Упоминая о приближающемся столетии Бунина, мы взывали к чувству национальной гордости. Мы украсили заявку готовыми фрагментами будущего сценария. А в конце выразили скромную готовность поехать Францию, чтобы лучше ознакомиться с архивами Бунина. Аристархов восхищался нашим кинематографическим чутьем. Ведь опыта мы не имели.
- Саму заявку можно экранизировать, - говорил он, - я ее вижу!
Его левый карман был надорван. Полуботинки требовали ремонта. Шнурки отсутствовали. То и дело он начинал бредить:
- Экипаж с поднятым верхом... Галки фиолетовыми пятнами отражаются в куполе собора... Стон колодезного журавля... Веранда... Брошенный мольберт...
- Что ж, камин затоплю, буду пить... И он, действительно, запил. Бунин отодвинулся на второй план.
- Представляете, - говорил Аристархов, - в лаборатории нашей студии есть электрофон, который записывает шепот на расстоянии четырехсот метров. Спрашивается, чем же тогда располагает КГБ?..
С трудом установили адрес студии и фамилию редактора. Потом отослали заявку. Ответ пришел через месяц.

Экспериментальная творческая киностудия
Москва, Воровского, 33

Уважаемые товарищи Арьев и Довлатов!
Могу сообщить вам, что заявка на фильм о Бунине произвела яркое впечатление. Чувствуется знание темы, владение материалом, литературная и кинематографическая подготовленность авторов.
Но, увы, экспериментальная творческая киностудия лишена возможности производить документальные фильмы. Наш устав определяет задачи студии производством художественных картин. Мы не создаем документальных фильмов еще и потому, что реализация лишает нас возможности оценивать ход коммерческого эксперимента предпринимаемого студией.
Хочу открыть вам маленький секрет - ваша заявка используется в качестве учебного пособия для начинающих авторов.

С уважением и наилучшими пожеланиями член сценарно- редакционной коллегии ЭТК
(Л. Гуревич)
24 сентября 1968 г.


Письмо было довольно загадочным. Мы долго исследовали противоречивый текст. Арьев произнес с каким-то непонятным удовлетворением:
- Нам отказали. Это главное.

Мы решили забыть эту историю. Через неделю я получил открытку из Москвы:

Наивный Сережа!
Гуревичу не верьте. Вот истинные причины отказа. Бунин нахально родился в 1870 году. Почти одновременно с товарищем Лениным. Юбилей вождя мирового пролетариата, конечно же, затмил юбилей белоэмигранта. Короче, ваш изысканный Бунин провалился. Мой неотесанный Куприн оплачен и запускается в производство.

Целую. Ваш Евгений Рейн
.

Иван Толстой: Нам повезло: в нашу программу мы смогли включить неизданного Бунина. Но сперва – разговор с петербургским буниноведом Евгением Пономаревым. Расскажите, пожалуйста, о неизданном Бунине, что стоит за этими словами, каков объем неизданного, какова причина того, что существует неопубликованное наследие Ивана Алексеевича?

Евгений Пономарев: В Советском Союзе наследие Ивана Алексеевича публиковалось благодаря Вере Николаевне, пересылавшей в Советский Союз тома издательства ''Петрополис'' с авторской правкой. Но Вера Николаевна, к сожалению, присылала тома совершенно случайные. Поскольку существует несколько вариантов авторской правки каждого практически текста, созданного Буниным в эмиграции, и не только в эмиграции, то в Советский Союз попали довольно случайные тома. И та редакция, которую мы читаем сегодня, как последнюю, благодаря советским собраниям сочинений 60-х годов, это, в принципе, не та редакция, которую читали современники в тот момент, когда произведение выходило, если говорить об опубликованном Бунине, и случайная редакция, потому что редакций, как правило, было несколько - тех последних редакций, которые Бунин создавал в конце своей жизни.
Что касается Бунина не опубликованного, это связано, во-первых, с тем, что в Советском Союзе не всего Бунина можно было публиковать. Бунин был несдержан на язык и там, где считал нужным, выражал свои антисоветские взгляды довольно открыто. Кроме того, есть целый ряд произведений, которые просто не успели опубликовать наследники Бунина. Сам Иван Алексеевич, по-видимому, не успел, а затем его наследники. Неизданный Бунин, на самом деле, сегодня это не очень большой комплекс текстов и в ближайшее время, я думаю, мы сможем это издать. Это, во-первых, очень небольшое количество стихотворений, которые буквально в этом году или в самом начале следующего выйдут во втором «Бунинском сборнике», это, во-вторых, неопубликованный корпус текстов вокруг ''Темных аллей'', если можно так выразиться. Он представляет из себя три законченных рассказа, довольно откровенных, и порядка десяти незаконченных рассказов. Говорю ''порядка десяти'', потому что не всегда можно набросок отделить от рассказа в той форме, в которой он сохранился. И, кроме того, есть некоторые наброски к ''Жизни Арсеньевна'', довольно разрозненные, не сведенные воедино. Вот, если говорить о текстах Бунина, не созданных и неопубликованных, то, пожалуй, это, наверное, и все.
С другой стороны, есть большое эпистолярное наследие Бунина, которое, по-моему, на сегодняшний день, даже не учтено должным образом, потому что письма Бунина хранятся в коллекциях разных людей в совершенно разных архивах по всему миру. И вот эпистолярное наследие Бунина, довольно большое, оно сейчас активно публикуется. Вполне возможно, что через несколько десятилетий мы буем иметь все, что сохранилось от бунинских писем, и сможем свести это в каком-то едином издании.

Иван Толстой: Евгений Рудольфович, а как вы охарактеризуете те два прозаических отрывка, которые мы сегодня в программе прочтем? Законченные ли это произведения или это часть какого-то целого и, если часть целого, то какого?

Евгений Пономарев: Эти тексты создавались тогда же, когда создавался основной корпус текстов ''Темных аллей'', можно назвать эти тексты текстами круга ''Темных аллей''. Дело в том, что ''Темные аллеи'', которые, опять же, традиционно советскому читателю, например, знакомы по изданиям советским, не совпадающими с последним прижизненным изданием, вышедшем в Париже в 1946 году. Мне кажется, что рассказами ''Темных аллей'' вообще можно называть исключительно те рассказы, которые вошли в это издание. Все остальное нужно называть как-то иначе: рассказами круга ''Темных аллей'', рассказами контекста ''Темных аллей'', и так далее. Контекст этот довольно велик. Вот из этого контекста прозвучат два отрывка, оба они - отрывки из незаконченных рассказов, но, тем не менее, это рассказы, которые представляют собой текст более или менее законченный, наполовину, скажем так.

Иван Толстой: Насколько я понимаю, раз это круг ''Темных аллей'', то это произведения конца 30-го годов - самого начала 40-х, правда?

Евгений Пономарев: Да, можно сказать. Пожалуй, верхнюю границу я бы несколько расширил до 1944-45 года. Один рассказ имеет авторскую датировку - 1943 год, второй ее не имеет.

Иван Толстой: А теперь – первая публикация некоторых сочинений писателя. Публикатор — Евгений Пономарев. Всё, что сейчас прозвучит, любезно предоставлено наследственным фондом ''The Ivan and Vera Bunin Estate'' (Великобритания/Франция). Начнем со стихотворения эпиграмматического рода.

Эпиграф:
Рожденный ползать летать не может.
М. Горький

Пришлось когда-то дьявольскому роду
Войти в Гадаринских свиней –
И свиньи тотчас вверглись в воду
И потонули в ней.
В свиней ''советских'' дьяволы вселились
Давным-давно, по всей стране –
И что ж? Взгляни, как сладко развалились
Они в грязи, в крови, в говне!
Ив. Б.
20.4.1949


Теперь – проза.

Отрывок из неоконченного рассказа ''Крым''

Вышли в Бахчисарае. Утреннее солнце уже печет. С версту до города, в большой коляске, подымающей белую пыль. На козлах ушастый, широкоплечий, большой татарин.
Деревянная гостиница на главной улице.
Чай с бубликами.
– Ну, идем в Хан-Сарай.
– В дворец?
– Да. Хан-Сарай значит ханский дворец.
– Как странно. По-русски сарай совсем не дворец.
За окнами пустого, тихого дворца светлая зелень шелковиц. Водоем без воды.
– Тут купались султанские жены. Это меня волнует. Вот по этому мраморному полу они ходили маленькими босыми, белыми ногами…
– Не смей думать о них!
– Не буду, не буду. Да, они, верно, босиком и не ходили. В деревянных сандалиях, я думаю. Хотя это тоже не плохо.
– Как тебе не стыдно говорить мне это!
– Да я же шучу. Лучше посмотри – вот знаменитый «фонтан слез»…
Беспечно ожидая хана,
Вокруг игривого фонтана
На шелковых коврах оне
Толпою резвою сидели
И с детской радостью глядели,
Как рыба в ясной глубине
На мраморном ходила дне.
/…/

Белый, веселый, с светлой зеленью Севастополь. Завтрак в гостинице на мысу у моря. Бычки зеленки. Сон. Выехали перед вечером, наняв до Ялты парного извозчика под белым тентом.
Ночь в гостинице у Байдарских ворот. Ужин. Прогулка за воротами. Лунная, но неясная ночь, небо как бы в легком пару. Мертвая тишина, далеко, глубоко внизу шум моря, кипит у берегов серебро…
– И еще тысячи, тысячи лет все так же будет кипеть и шуметь… Зачем? Почему?
Остановились. Обнял, глядя ей в лицо в лунном свете.
– Ты меня любишь?
– Люблю и всю, всю жизнь буду любить! А ты?
– Мне особенно хочется побывать с тобой в Гурзуфе. Прежде, во времена Пушкина, лучше говорили: Юрзуф. Был я там еще в ранней молодости, ходил на Аю-Даг… Молодой, одинокий…
Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы…
– Две строки – и целая дивная картина!
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы…
– Что ни слово, то волшебство.
– Прочти все до конца. Я тоже ужасно люблю это.
Стал читать и побледнел, когда дошел до седьмой строфы:
Но когда коварны очи
Очаруют вдруг тебя
Иль уста во мраке ночи
Поцелуют не любя…
Одна из самых нежных и страстных ночей в этой маленькой дерев/енской/ гостинице у Ворот.
На заре, как молодые петушки, кричат орлята. Бледность и свежесть утра в окно, закрытое только сквозными ставнями.

Отрывок из неоконченного рассказа ''Лизок'', 1943

И я вел ее по шуршащему жнивью, помогал взобраться на скользкие снопы, пристраивался рядом и шутливо вздыхал:
– Да, степные ночи, небо, звезды… Но камергер редко наслаждается природой, как справедливо заметил Кузьма Прутков. Я, несчастный, хоть и не камергер, скоро уже не буду любоваться всем этим вместе с моей милой ученицей – поеду на Кавказ или в Крым кончать свои каникулы… А там опять Москва, дожди, осень, осточертевшие судебные дела и делишки… и страшное душевное одиночество, – прибавлял я уже задумчиво, негромко, все тем же пошлым языком, который так привычен был мне тогда.
– Отчего же вы до сих пор холостой?
Я усмехался с беззаботной грустью:
– Уж такой, значит, бесталанный уродился я! А потом, в этой вот черной бородке, про которую вы недавно так мило сказали, что она ''красивая, но должно быть очень жесткая'', есть уже предательски серебряные нити… Ну да что об этом говорить, вам это может быть только скучно.
– Напротив, мне очень грустно за вас…
– Ну спасибо, спасибо. Но я хотел вас спросить – вы бывали в Крыму?
– Да, но, к сожалению, очень давно. Все прошу папу поехать, но ведь вы знаете, какой он сидень…
– А вы еще попросите, да понастойчивее. И поедемте-ка вместе! Вот будет чудесно! Я вам покажу самые дивные крымские места, мы съездим с вами верхом на Ай-Петри, на Аю-Даг… Помните Пушкина? ''И зеленеющая влага под ним и плещет и шумит вокруг утесов Аю-Дага…''
– Нет, папа сказал, что в нынешнем году он никуда из деревни не поедет. Я говорю: да ведь ты и в прошлом году никогда не ездил, а он только смеется, до чего ты, говорит, умна стала, даже удивительно… Как странно: я так люблю его, а ведь в сущности не знаю, не понимаю его, не могу представить себе его внутренней жизни. Правда, он ведь только с виду такой простой, откровенный, на самом же деле очень скрытный, может быть, потому, что все еще не может забыть маму и живет чем-то тайным, но мне кажется, что и все люди такие… то есть я хочу сказать, что все скрывают что-то свое главное и никто никого не знает и не понимает, я вот все больше убеждаюсь, что даже самое себя не знаю и не понимаю, не представляю себе даже, чего хочу и что буду делать на свете… Ну, кончила гимназию, а что дальше? Замуж выйти? Ой, ой, ни за что!
– Да ведь в конце концов все-таки выйдете?
– Не знаю, не думаю… Нет, мне хочется сделать что-то совсем, совсем другое!
– Все девушки так говорят. А как влюбитесь в кого-нибудь хорошенько…
Нет, я никогда ни в кого не влюблюсь… Но давайте лучше говорить о звездах и пойдемте домой, я и так наговорила слишком много глупостей…


Иван Толстой: Иван Алексеевич Бунин. Прозаические отрывки из неоконченных рассказов, относящихся к кругу ''Темных аллей''. Это первая публикация неизвестных бунинских страниц. (Публикатор — Евгений Пономарев).

Одним и самых известных бунинских сочинений в публицистике стала его речь 24 года, названная ''Миссия русской эмиграции''. Радио Свобода не раз обращалось к этой нравственной программе писателя. Вот запись 7 ноября 83 года. Читает актер Лев Круглый.

Диктор: Мир одержим еще небывалой жаждой корысти и равнением на толпу, снова уподобляется Тиру и Сидону, Содому и Гоморе. Тир и Сидон ради торгашества ничем не побрезгуют. Содом и Гомора ради похоти ни в чем не постесняются. Все растущая в числе и все выше поднимающая голову толпа сгорает от страсти к наслаждению, от зависти ко всякому наслаждающемуся. И одни (жаждущие покупателя) ослепляют ее блеском мирового базара, другие (жаждущие власти) разжиганием ее зависти. И вот образовалось в мире уже целое полчище провозвестников "новой" жизни, взявших мировую привилегию, концессию на предмет устроения человеческого блага, будто бы всеобщего и будто бы равного. Образовалась целая армия профессионалов по этому делу - тысячи членов всяческих социальных партий, тысячи трибунов, из коих и выходят все те, что в конце концов так или иначе прославляются и возвышаются. Но, чтобы достигнуть всего этого, надобна, повторяю, великая ложь, великое угодничество, устройство волнений, революций, надо от времени до времени по колено ходить в крови. Главное же надо лишить толпу "опиума религии", дать вместо Бога идола в виде тельца, то есть, проще говоря, скота.

Московские поэты, эти содержанцы московской красной блудницы, будто бы родящие новую русскую поэзию, уже давно пели:
Иисуса на крест, а Варраву -
Под руки и по Тверскому...
Кометой по миру вытяну язык,
До Египта раскорячу ноги...
Богу выщиплю бороду,
Молюсь ему матерщиной...
Но что же делать сейчас, что делать человеку вот этого дня и часа, русскому эмигранту?
Миссия русской эмиграции, доказавшей своим исходом из России и своей борьбой, своими ледяными походами, что она не только за страх, но и за совесть не приемлет Ленинских градов, Ленинских заповедей, миссия эта заключается ныне в продолжении этого неприятия. "Они хотят, чтобы реки текли вспять, не хотят признать совершившегося!" Нет, не так, мы хотим не обратного, а только иного течения. Мы не отрицаем факта, а расцениваем его,- это наше право и даже наш долг,- и расцениваем с точки зрения не партийной, не политической, а человеческой, религиозной.

Знаю, многие уже сдались, многие пали, а сдадутся и падут еще тысячи и тысячи. Но все равно: останутся и такие, что не сдадутся никогда. И пребудут в верности заповедям Синайским и Галилейским, а не планетарной матерщине.

Россия! Кто смеет учить меня любви к ней? Один из недавних русских беженцев рассказывает, между прочим, в своих записках о тех забавах, которым предавались в одном местечке красноармейцы, как они убили однажды какого-то нищего старика (по их подозрениям, богатого), жившего в своей хибарке совсем одиноко, с одной худой собачонкой. Ах, говорится в записках, как ужасно металась и выла эта собачонка вокруг трупа и какую лютую ненависть приобрела она после этого ко всем красноармейцам: лишь только завидит вдали красноармейскую шинель, тотчас же вихрем несется, захлебывается от яростного лая! Я прочел это с ужасом и восторгом, и вот молю Бога, чтобы Он до моего последнего издыхания продлил во мне подобную же собачью святую ненависть к русскому Каину. А моя любовь к русскому Авелю не нуждается даже в молитвах о поддержании ее. Пусть не всегда были подобны горнему снегу одежды белого ратника,- да святится вовеки его память! Под триумфальными вратами галльской доблести неугасимо пылает жаркое пламя над гробом безвестного солдата. В дикой и ныне мертвой русской степи, где почиет белый ратник, тьма и пустота. Но знает Господь, что творит. Где те врата, где то пламя, что были бы достойны этой могилы. Ибо там гроб Христовой России. И только ей одной поклонюсь я, в день, когда Ангел отвалит камень от гроба ее.
Будем же ждать этого дня. А до того, да будет нашей миссией не сдаваться ни соблазнам, ни окрикам. Это глубоко важно и вообще для неправедного времени сего, и для будущих праведных путей самой же России.

Материалы по теме

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG