Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Певчий дрозд. Памяти Григория Забельшанского



Иван Толстой: Умер человек, которому смерть шла меньше всего. Невероятный эрудит, острослов, лучший рассказчик любого застолья, всегда пребывавший в интеллектуально приподнятом настроении, вечный юноша – он оказался смертен.
Объяснить постороннему, кем был Григорий Борисович Забельшанский, не так просто. Хотя есть набор формальных данных. Родился 23 августа 1943 года в блокадном Ленинграде, был старшим из трех братьев, закончил кафедру искусствоведения Исторического факультета Ленинградского университета, специалист по истории архитектуры, в аспирантуру принят не был, по всей видимости, за еврейское происхождение, работал в социологической лаборатории у Михаила Борщевского, в последние годы - в Московском государственном университете культуры и искусств, преподаватель истории зарубежного искусства, автор публикаций по семиотике архитектуры и теории композиции.
Но есть и неформальная сторона биографии, характеризующая личность: дар жизни, витальный дар, умение наслаждаться интеллектуальными и творческими плодами бытия, полное отсутствие карьерных способностей, какой-то непроходимый идеализм мировоззрения.
Мы начнем с фрагмента из программы 2008 года ''Быть ли Петербургу пусту?'' Она была посвящена угрозам, нависшим над петербургскими архитектурными ансамблями. У микрофона Григорий Забельшанский, вместе с ним в студии Свободы – архитектор Михаил Филиппов.

Григорий Забельшанский:
Начну с известного поклонника российской архитектуры Талейрана, который когда-то сказал: ''Это хуже, чем преступление, это ошибка''. Вот такого рода ''хуже, чем преступлений'' в центре Питера возникло уже достаточно много. Это и такое стеклянное нечто возле Казанского собора, это отвратительно нарисованный, бессмысленный купол, налезающий на дом Мятлева, портящий вид Исаакиевской площади, налезающий, как шапка у толстовского Филиппка, это и чудовищное здание, которое задавило перспективу Смольного собора на Шпалерной. И вот последняя новость с этих фронтов - это те уши, два железобетонных кукиша, которые возникли на Васильевском острове. Это наш ответ Захарову и Тома де Томону. Не мешало бы вешать на эти здания таблички с именами их авторов для того, чтобы потом знали, кого за это благодарить.
Как известно, Александр Первый приказал снести уже практически построенное здание Биржи Кваренги во имя того, чтобы зданием Тома де Томона организовался вид Стрелки Васильевского острова - один из самих хрестоматийных видов города Петербурга и, вообще, один из самых прекрасных городских пейзажей в мировой архитектуре. Ломать его - означает не только пренебречь какими-то эстетическими и этическими нормами, но еще к тому же обречь Питер, который делается большим туристским городом и большой туристской столицей, на потерю многих долговременных выгод. Это то же самое, как если построить позади Парфенона или Санта Мария делла Салута что-нибудь эдакое для того, чтобы поселившиеся там нувориши могли наслаждаться украденными у венецианцев видами. И потерять огромные доходы от туризма, который в Питере только-только начал развиваться.

Михаил Филиппов: Это уже происходит. В Америке я читал статью о том, что некоторые американские туристы требуют деньги обратно, потому что им говорили, что они увидят неоклассический мегаполис, а видят они нечто другое.

Григорий Забельшанский: Совершенно верно, соревноваться с Дубаем на этом поле Петербургу, с одной стороны, бессмысленно, а, с другой стороны, абсолютно безвыигрышно. Никто ведь не подсчитывает тех прямых убытков, которые понесет Питер вот от этой архитектуры. Это можно сравнить с бомбежками, в каком-то смысле, потому что центр Питера буквально бомбардируется этими абсолютно чуждыми ему и очень плохо исполненными постройками. И, в общем, действительно, точка невозврата уже близка.

Иван Толстой: Я знал Григория Забельшанского на протяжении 22-х лет – и в Париже, и в Москве, и в Праге. И имел честь пользоваться его расположением. Но сегодня, две недели спустя его кончины (он умер 11 октября в московской клинике), надо предоставить слово не просто его приятелям (их – легион), а истинным друзьям.
Кем же он был? В чем его феномен? Социолог Михаил Борщевский.

Михаил Борщевский:
Как определить однозначно фигуру и феномен Гриши Забельшанского? Это непростая задача даже для меня, человека, который знал его более чем 45 лет подряд, и на протяжении многих лет мы вместе работали. Поскольку Гриша был человек не только сложный, не только сочетавший в себе экстра и интровертность самым причудливым образом, но и при всей своей общительности - весьма одинокий, при всей своей открытости - весьма закрытый и очень глубоко интровертный в смысле внутренних неких переживаний.
Наша дружба началась осенью 1965 года, когда мне о нем сказала Галя Старовойтова: ''Я тут увидела в гостях у Саши Рапопорта одного очень интересного молодого человека, который совершенно ренессансный по образу поведения и мышления. Может быть, ты его возьмешь на работу?''. А я только тогда организовал первую в Советском Союзе социологическую лабораторию по изучению социальных проблем развития городов. Она говорит, что он ученик профессора Гуковского, студент его. Я говорю: ''Ему, может быть, неинтересно будет заниматься социологией''.
Однако мы встретились, познакомились и он пришел на работу. И вот началось такое взаимное многолетнее общение, которое в некоторые годы было гораздо более тесным и глубоким, в некоторые годы - гораздо более редким. Что нас объединяло? Что для него вот это общение, приятельство или дружба обязательно всегда соединялись с тем, чтобы на противоположной стороне находился собеседник. И вот эти дружеские отношения выливались в форму своеобразных диалогов. Что для меня тоже очень важно, и до сих пор, я вот 20 с лишним лет живу в Англии, и когда меня спрашивают о впечатлениях, говорю, что все замечательно, за исключением того, что мне не хватает собеседников. Их не хватает по разным причинам.
Так вот, возвращаясь к феномену Гриши. Феномен редкий для наших дней, тем более, нынешних, потому что, с одной стороны, это был человек, принадлежавший к той когорте молодежи, к которой я тоже принадлежал, хотя я старше его на пять лет, которая в момент после начала хрущевской оттепели впервые получила возможность доступа, пусть и ограниченного, к области ранее закрытой. И вот мы все впитывали в себя, как губка, многое, все, что касалось истории искусства, не только политики, но и науки, и так далее. И вот в Ленинграде образовалось несколько таких кругов, внутри которых возникали кружки и семинары. Скажем, один из семинаров я долгое время вел у себя на дому. И вот эти общения, они создавали своеобразную, я бы сказал, элитарную такую прослойку внутри тогдашнего круга молодежи, которая явно отличалась от кругов, что называется ИТР - инженерно-технических. Я ничуть не хочу умалить их значение, среди инженерно-технической прослойки было много людей весьма хорошо образованных, но вот эта группа особенно отличалась. Эти группы, их было очень мало, все люди знали друг друга не только внутри Питера, но и, скажем, внутри второй столицы, а также некоторых провинциальных городов - Свердловска, Новосибирска.
Так вот, что первое выделяло Григория из даже этой элитарной группы - это огромный набор гуманитарных знаний: в области истории, истории искусств, политической истории, архитектуры, музыки, поэзии, живописи. Я уже упоминал, что он был любимым учеником Матвея Александровича Гуковского и, собственно говоря, именно благодаря ему я стал тоже посещать и был счастлив, что посещал некоторое время до смерти Матвея Александровича, его семинары Ренессанса. С другой стороны, Гриша как губка впитывал гигантское количество информации через книги. Он же всю жизнь собирал и собрал довольно уникальную коллекцию книг по истории, философии, по искусству, а также литературы и поэзии. С другой стороны, Гриша внешне был циник, гедонист, но он не был циником. Любил часто, услышав какие-нибудь квазипатриотические рассуждения или слишком эмоциональные рассуждения по разным поводам, любил повторять слова Ницше: ''узнаю сволочь по склонности к сентиментализму''.
С другой стороны, он очень любил нарушать разнообразные табу. Если его предупреждали о том, что в данной компании не нужно использовать ненормативную лексику, он начинал свое вхождение в эту компанию с использования ее. И так далее.
В то же время, он открылся для меня совершенно другой стороной, когда мы с ним в 1966-67 годах поехали проводить первое в истории советской социологии огромное исследование городов крайнего Севера, поскольку мы работали вместе в институте... Мы объехали весь Север на протяжении двух лет, мы побывали в разных командировках — Мурманск, Воркута, Норильск, Якутск, Магадан, Салехард. В частности, когда мы приводили социологическое исследование в Норильске в 1966 году, нам удалось получить разрешение и проехать по так называемой Дороге смерти - это была дорога вдоль лагерей, выстроенных на протяжении 350 километров между Салехардом и Норильском, дорога, под шпалами которой лежат кости около 300 тысяч человек. Сталин думал соединить Норильский комбинат с Салехардским портом. Там ни разу не прошел ни один пассажирский или грузовой состав, ходили только дрезины геологов. И вот спустя 10 лет после начала закрытия лагерей вдоль этой дороги мы с Гришей там оказались с группой местных бывших зэков, которые нам очень много показывали, рассказывали. Единственный запрет у нас был - нам нельзя было ничего фотографировать, к сожалению. Мы не смогли сфотографировать, но я помню, что на него это произвело очень сильное впечатление. И, несмотря на это, он не произносил никаких.... Он был вообще человек далекий от патетики, терпеть не мог всякого рода патетику. В то же время Гриша был отчаянный гедонист, он любил компанию, хорошо выпить, закусить, влюбляться, и вот эта сторона его жизни проходила на протяжении многих лет перед моими глазами. Я дружил практически со всеми, кто любил его и кого любил он.

Иван Толстой: Кем же он был? Говорит общественный деятель Ольга Старовойтова.

Ольга Старовойтова: Среди нас всегда есть люди уж совсем необычайные. Наверное, можно назвать Гришу, с которым многие и ссорились, и все равно его любили, наверное, можно его назвать человек-праздник. Вот когда он появлялся где-то, это было что-то такое — фонтан. Я не очень люблю это слово, но трудно подобрать точные слова, когда человек только что ушел. Какой-то источник радости, оптимизма, юмора, шуток. И задавался стразу стиль. Он всегда был центром компании - в тех случаях, когда к нему приходили в гости, это само собой, но и совершенно независимо от места и от события. Вот происходит, скажем, день рождения мой, и вдруг появляется Гришка. И все по-другому. Сыпятся шутки, это заразительно, другие тоже начинают более удачно шутить, какой-то беспрерывный праздник жизни наступает тут же. Иногда он шутил, как мне казалось, на грани, не очень уместно. Допустим, когда было связано с какими-нибудь грустными событиями, а он шутил все равно, вспоминал тут же какой-то анекдот, на какую-то минутку казалось: ну, Гриша, перебор. Но потом проходило время, и, когда через 5 минут, когда через 20 минут, думаешь, что на самом деле он здорово сказал, это все как-то сменило обстановку, если бывало грустное событие, то он придавал какую-то легкость этому, что не надо никакого трагизма, жизнь вообще такая штука, что можно ее превратить в сплошной трагизм, а он поворачивал это к тому, что легче надо. Он никогда не считал жизнь какой-то ерундой, конечно, но он умел не придавать значение мелким неприятностям и в этом смысле я не скажу, что он был человек, который всем помогал, но он очень сильно помогал тем, что он перенастраивал, люди этим заражались, настроение улучшалось и отношение к какой-то неприятности становилось совершенно другим, что, боже мой, разве это несчастье, несчастье другое что-то. И я, завершая разговор, лучше слова не придумала, Гришка - это человек-праздник, хотя у него, конечно, были проблемы, у него давно болело сердце, но он никогда не жаловался, никогда. Наверное, он и не умел этого делать, а, может, умел, но не хотел.

Иван Толстой: О феномене Григория Забельшанского – петербургский коллекционер Лев Ривкин.

Лев Ривкин: Главное, что в нем было, - это необыкновенная жизнеспособность и, конечно, эрудиция. Более эрудированного человека я никогда не встречал - и в области искусств, литературы, музыки, религии. Точными науками он не занимался. Но вот это было его особенностью. Он был необыкновенно начитанным человеком. То есть, мне кажется, что просто не было ничего, что он не знал в гуманитарных сферах и, в общем-то, со всеми делился. Надо сказать, что он в этом смысле был необыкновенно щедр. Жизнеспособность его.... Нам всем казалось, что ему этой жизнеспособности хватит на многие десятилетия жизни. Вот то, что произошло, трагедия, конечно, для всех его друзей и большая неожиданность.

Как вы знаете, он был чрезвычайно, скажем, раздосадован всем тем, хотя это не его родной город, всем тем, что происходило в Москве с архитектурой. По поводу Петербурга у него тоже было достаточно острое мнение, но все-таки Петербург не так разрушен, как Москва, а по поводу Москвы он был совершенно огорчен. А это его профессия, это все-таки его родной город. Он родился, как вы знаете, во время блокады, он блокадный ребенок, он вообще по нашим российским законам просто блокадник, и разрушение города Петербурга для него абсолютно неприемлемо, хотя оно происходит в значительно меньших масштабах по сравнению с Москвой. Москва тоже стала его родным городом, он жил там больше 30 лет, то есть практически половину жизни.

Иван Толстой: И еще один фрагмент из программы ''Быть ли Петербургу пусту?''. Григорий Забельшанский.

Григорий Забельшанский: Некие архитекторы говорили мне про все это: ''Очень хорошо. Эту ситуацию в Петербурге надо взболтать''. Вот они и бьют яйца для того, чтобы приготовить, на мой взгляд, абсолютно несъедобную яичницу.
Мы еще не упоминали всякие другие вещи, например, чудовищно нарисованную, чудовищно выглядящую Стрелку Выборгской стороны, которая совершенно испортила горизонтальную панораму Петербурга вдоль Невы.
И есть еще одно, о чем я хотел бы сказать. В свое время в одном из известных древнегреческих писем было сказано: ''Ты не сумел сделать красиво и сделал богато''. Это, конечно, не про нас, у нас сейчас, скорее, наоборот и в Питере, и в Москве. Ты не сумел сделать красивое и сделал большое. Причем, большое именно вверх. Дело в том, что это такой архаический, абсолютно примитивный взгляд на величие – чем больше по вертикали вот эта мифологическая система координат, тем твоя организация, корпорация или ты сам значительнее. Поэтому нужно поднимать здание.
Екатерина Вторая, у которой возможностей было не меньше и денег было не меньше, правда, со вкусом было получше, подарила Питеру такие горизонтальные гранитные набережные, понимая этот ландшафт. А громоздить на нем абсолютно не масштабные и убивающие пейзаж постройки неуместно.
И еще вот, что я хотел бы сказать. Дело в том, что Достоевский не зря говорил про Питер: ''самый умышленный из городов''. Он умышленный в том смысле, что он сочинен. Он сочинен на совершенно особых принципах, и это единство очень легко разрушить. Если мы представим себе, что в новеллу Лескова или в повесть Толстого вставить несколько инородных строчек, то, конечно, это произведение литературы пострадает, но не разрушится совсем. А вот если в стихотворение Пушкина или Тютчева вставить несколько прозаических строчек, абсолютно неуместных, мы разрушим всю структуру. Вот это то самое, что делается сейчас с Петербургом. Почему-то некоторое количество отсебятины в тексте Лермонтова или Чехова - это нехорошо, а вот абсолютно неперевариваемая отсебятина в уже ставших каноническими городских видах и городской среде - пожалуйста. Причем, без всякой подписи и с абсолютно анонимными авторами.

Иван Толстой: Искусствовед, эрудит широчайшего гуманитарного диапазона, острослов и обаятельнейший спорщик, Григорий Борисович Забельшанский скончался в Москве 11 октября в возрасте 67 лет. Сегодня о нем вспоминают близкие друзья. Научный руководитель Института культурных программ Петербурга Андрей Зонин.

Андрей Зонин: В принципе, не останется какого-то полного сочинений, много томов, трудов на книжной полке, дело совершенно не в этом. В культуре всегда огромную роль играют модераторы (сегодня принят этот англоязычный термин) или некоторое связующее, очень важное звено. Григорий был человек, вокруг которого собрались люди (не физически, а интеллектуально) самых разных интересов, профессий, смыслов, и прочее. Он умел всех этих людей сводить воедино, чем-то заинтересовывать. Конечно, для этого, прежде всего, нужно было блестящее образование, невероятная эрудиция. Есть еще одно качество, которое постепенно, к сожалению, уходит вместе с поколением, слово почти забытое - совестливость. Хорошее было слово в российской словесности. Вот Григория отличала совестливость, его все волновало. Иногда меня это даже как-то смущало, потому что он мог позвонить из Москвы, потребовать отчета о том, что происходит в культурной, скорее, интеллектуальной жизни Петербурга, что мы делаем, чтобы не было газпромовского небоскреба, и спрашивал очень строго. Я ему за это очень благодарен, потому что должен быть кто-то, кто не спит, не ленится, не спит, не равнодушен, а за все в ответе.
Роль Григория была, на мой взгляд, очень важна. Важно было не то, что он пишет, а то, что он говорит. Это уходящая, конечно, натура, потому что теперь все пишут, хотя бы в интернете, в Живом Журнале, в блогах и прочее, а ценность слова, живого слова, ответственность слова, к сожалению, девальвируется. Я бы не хотел, чтобы мои слова были восприняты, как такое старческое брюзжание, но будущее довольно темно, потому что таких людей будет катастрофически не хватать.

Иван Толстой: Андрей Слово социологу Людмиле Иодковской.

Людмила Иодковская: Я была помощником Галины Старовойтовой, и мы часто с ним виделись и встречались. И я хочу вам сказать, что он часто очень звонил. И вот у меня такая перед глазами картинка: Галя дома, звонок. Он звонил довольно часто - советы всякие, ну, это были бурлящие события, которые нас всех будоражили, вот этот услышал одно, этот — другое, как надо делать, с кем общаться и все прочее. Галина с ним разговаривает по телефону, и я вижу, как она записывает. Галина была образованным, умным человеком, но его мысли опережали время и, надо сказать, что он это замечал, потому что он мне говорит: ''Знаешь, я ведь слышал, как она просто мои фразы говорила''.
Он умел все, знал все, он цитировал Библию на старославянском, он знал искусство великолепно, знал архитектуру, любил Венецию, возил людей во Флоренцию, в Париж, он рассказывал, он показывал города. То есть, он не просто подрабатывал гидом, это были знакомые люди, которым хотелось побольше узнать, а он, как никто, знал это. Он очень запоминающийся человек, он безумно был красив, он прекрасно всегда одевался, любил вообще в принципе красивое, у него были очень красивые женщины, он всегда обращал на себя внимание. И все (на поминках) об одном и том же говорили, что меня поразило, что вот веселый человек, анекдоты рассказывал... Он артистичный был, он анекдоты рассказывал не просто так, как мы друг другу иногда какие-то политические или смешные анекдоты рассказываем, а он играл, проигрывал эти анекдоты, поэтому это всегда запоминалось. Вот, говорят, душа компании - и это, конечно же, было. У него замечательная дочка, он ее очень любил. Ее Ася зовут. Он мне последние годы рассказывал про нее.
Я живу в Москве, и мы с ним часто по телефону общались, потому что он мне часто звонил: включи третий канал, там сволочь какая-то выступает. Он все время резонировал, реагировал на все, на то, что происходило в музыке, потому что он был на всех интересных выступлениях, концертах, он был на всех выставках. Понятно, что он искусствовед по образованию, но его все интересовало - политика, друзья, науки. Такой человек необыкновенной широты знаний, умения, я не знаю, я таких людей, просто не встречала. И надо сказать, что я по молодости лет, он, конечно, старше, но я помню, что мне было приятно даже, когда он приходил на день рождения - это значит, что день рождения удался.

Иван Толстой: В 1996 году на Радио Свобода была подготовлена программа в память о Сергее Курехине, с которым Забельшанский был хорошо знаком. Вот фрагмент его выступления у нашего микрофона.

Григорий Забельшанский: Как говорил немецкий поэт Гельдерлин - ''любимый богами умирает молодым''. Сережа Курехин действительно был любимцем богов. Молодой, красивый, блестящий, чрезвычайно талантливый человек, который был любимцем города, любимцем публики и, в каком-то смысле, любимцем всех, кто его знал. Больше того, все, что он делал, хотя то, что он делал, часто бывало очень талантливо, было как бы вторичным помещением таланта, потому что его личность была шире, и все это понимали, и глубже всего того, что он делал. Его представления - ''Поп механика'', которая станет, видимо, одной из страниц в истории русского постмодернизма и поставангарда, его концерты - собирали неизменно огромную аудиторию и были большим событием. Но дело не только в этом. Сережа исполнял в русской культуре и в интеллектуальном климате города Питера особую роль, он был чем-то вроде пересмешника и провокатора. Провокатора особого - эстетического, чьи провокации вызывали всякий раз новый всплеск в художественном процессе. В последнее время я мало с ним общался и видел его единожды только весной, в Московском Доме кино. Он сказал мне: ''Я, кажется, наехал уже на всех. На кого бы наехать еще?''. Он не представлял себе еще тогда, что жизнь так жестоко и беспощадно наедет на него самого.

Иван Толстой: И еще из свободовских выступлений Григория Забельшанского. Два года назад мы готовили программу к 30-летию легендарной выставки Москва-Париж, Париж-Москва. Странно было бы представить себе Забельшанского, манкирующего этим событием.

Григорий Забельшанский: Конечно, мои впечатления тогда были достаточно специфическими, поскольку я работал в Институте теории и истории архитектуры, который, во-первых, имел к этому некоторое отношение, а, во-вторых, все-таки после хрущевской оттепели возникла такая двойственная ситуация: вообще говоря, архитектура первых лет революции - это хорошо, а вот зато все остальное - нестерпимо ужасно. И поэтому, когда я учился на искусствоведческом, для того, чтобы попасть в фонды Русского музея, касающиеся русского авангарда, нужно было получить из Москвы бумагу за подписью замминистра культуры. Так это охранялось. Как ничто. И поэтому, конечно, к этой выставке все относились как к событию и художественной, и политической жизни. Никто, даже я, искусствовед, в жизни большинства этих вещей не видел, и сама возможность тогда попасть на эту выставку была затруднением, потому что нужно было доставать билеты, у нее был сумасшедший успех.
Для меня вещи, которые я там видел, были отчасти ожидаемы, отчасти неожиданны, конечно, просто потому, что я многие из них знал, но все равно это был сильный удар. Нужно сказать, что вообще французы, которые устраивали довольно много выставок в Советском Союзе, относились к этому всегда с таким большим просветительским размахом, это были большие проекты. А этот совместный проект был во всех отношениях замечательным, и все не знали, чему больше удивляться, на это смотрели, с одной стороны, как на такую мини-оттепель.
Нужно же себе представить это время, потому что в Москве, вместо обещанного коммунизма, как говорилось в анекдоте, в 80-м году прошли Олимпийские игры. И на эту выставку смотрели как на какой-то признак потепления, если не оттепели, то, во всяком случае, еще немного отпущены вожжи.
И, кроме того, это была первая выставка, которая в Пушкинском музее была такой комплексной. До этого, когда-то, в 60-е годы, сделали большую выставку, основанную на новых экспозиционных принципах, мексиканцы - вот эта выставка казалась тогда новым словом. Это было в самом начале 60-х годов. А вот такая большая синтетическая выставка, сделанная собственными силами вместе парижанами, вместе с французами, и сделанная очень хорошо, это было первым. И мы многое видели на ней впервые.
И я вообще могу сказать, что выставка Москва-Берлин, которая произошла позже, ее не затмила, впечатление было очень сильным. Я могу сказать, что и теперь, если бы такая выставка состоялась, ее было бы трудно сделать лучше, потому что в ней участвовали люди, которые очень серьезно и глубоко это изучали, такие люди как Хан-Магомедов, как Стерлигов, как та же самая Антонова, как французские специалисты.
В общем, с тех пор, как мне кажется, такого большого шага сделано не было.

Иван Толстой: Памяти Григория Забельшанского. Продолжают друзья. Кем был этот яркий человек? Говорит продюсер, президент Петербургского делового клуба Юрий Подражанский.

Юрий Подражанский: С Гришей мы были знакомы лет 25-27, первые серьезные встречи у нас были в начале перестройки на всевозможных демонстрациях, протестных выступлениях - мы там с ним встречались. Первое серьезное наше совместное протестное выступление было, когда мы все протестовали против снесения гостиницы ''Англетер''. Чего вдруг нам всем захотелось, чтобы ''Англетер'' осталась, - не знаю. Но просто протестовать мы тогда любили, считали, что перестройка для этого и существует. Все вопили, все галдели, собрались на площади, кричали, чтобы этого не было, народу собралось очень много. Но потом власти прислали бульдозер, который, несмотря на все наши выступления, грохнул по этому зданию, здание разрушилось. Потом его построили точно таким же, и мы были счастливы и удовлетворены.
Вообще Гриша, если можно его так сформулировать, наверное, был такой певчий дрозд. Был такой фильм Иосселиани ''Жил певчий дрозд'', про музыканта, который бегал, который всем помогал, и случайно его сбил транспорт, и он погиб. И вот таким певчим дроздом, наверное, был наш Гриша, который пытался всем помочь, который пытался помочь всему человечеству, который всегда смотрел все передачи, читал все газеты, возмущался абсолютно по поводу любых выступлений, - сначала ненавидел коммунистов, потом ненавидел демократов, потом говорил, что всех надо вешать на фонарных столбах. Но сам он был человек абсолютно добрейший.
Что нас еще связывало? У Гриши было очень много друзей, но, в отличие ото всех, мы жили, как мы с ним смеялись, на два дома, потому что, когда он приезжал в Петербург, он жил в моем доме, а когда я приезжал в Москву, я жил в его доме. И поэтому так получилось, что мы с ним стали почти родными людьми. Это очень громко, потому что я потерял фактически человека родного, фактически члена семьи. И был он у нас такой вундеркинд в возрасте — человек, который знал все по искусству, по музыке, он прекрасно разбирался в спорте, в футболе. Наверное, не было такого вопроса, на который он не мог бы ответить. Он приезжал в Петербург, рано просыпался, еще в трусах прибегал в нашу с женой спальню, чем-нибудь иди кем-нибудь возмущался, или последними выступлениями правительства, или вот он смотрел последние известия, кого-нибудь задержали, он говорил: ''Видишь, человек в синяках, значит, его в дороге избили. Вот сволочи, менты, арестовывают, обязательно человека бьют, еще неизвестно, виноват или не виноват''. После этого быстро завтракал, хватал свою сумку и бежал по городу. Возмущался новыми строениями, восторгался новыми выставками, которые он обязательно обходил все, - Русский музей, Эрмитаж, галереи, всегда бывал в мастерских у друзей. Вечером непременно шел или в Филармонию, или в Мариинский театр, или в Малый театр. Вечером приходил и до часу, до двух мы с ним сидели, болтали, он рассказывал о своих очередных новых впечатлениях, возмущался чем-нибудь, или он увидел, что поменяли старую дверь в каком-нибудь доме на новую.
Он родился и вырос в доме, где жил Лермонтов. И в этом доме была мемориальная доска, что в этом доме жил Михаил Юрьевич Лермонтов, здесь он написал ''На смерть поэта''. В доме и до сих пор, и тогда жили приезжие с Кавказа, из Средней Азии, и он такой нашпигованный этими замечательными людьми. И дом превратился в такой чудовищный бомжатник. И рядом с этой мемориальной доской, если откроешь парадную дверь, то видно, насколько там все убито, перекошено. Я такой парадной чудовищной в Питере, наверное, не видел нигде. И вот мы с ним вместе возмущались, обращались на телевидение, на радио с тем, чтобы отремонтировали дом или, хотя бы, парадную. Сделали фотографию, которая объединяет эту мемориальную доску и эту убитую парадную. И власти пошли нам навстречу и сделали вот что: они просто сняли мемориальную доску, объяснив, что это пошло в ремонт, в реставрацию, а на парадную повесили железную дверь, чтобы просто так было ее не открыть.

Иван Толстой: И еще раз – слово социологу Михаилу Борщевскому.

Михаил Борщевский: Напоследок я бы вам хотел рассказать одну из историй, связанных с Гришей. Это 1963 год. Если вы помните, в 63 году как раз было избиение Хрущевым представителей, особенно молодежных представителей, авангардной поэзии, живописи. Все эти последние годы, по-моему, много было посвящено описанию, и Вася Аксенов написал обо всей этой истории с пидарасами и абстракцистами, о которых говорил Никита Сергеевич. После этого, спустя некоторое время, Гриша, как солдатик, оказывается в Москве. Он служил в одной из ракетных частей, и он оказывается в Москве в командировке - ему поручили какие-то бумаги куда-то отвезти. И, освободившись, вдруг обнаруживает, что сегодня в Манеже идет заседание Президиума или Совета Академии Художеств СССР. И он, солдатик, потирая ручки, в своей солдатской форме отправляется туда послушать. Он слушает маститых, которые выступают, как им и должно, в ключе ругательном по отношении ко всякого рода модернистам и, когда выступление заканчивается, председательствующий академик Томский говорит: ''Ну, кто бы еще хотел выступить?''. Тут голубоглазый солдатик тощий, изящный, тянет руку. Солдат хочет выступить — замечательно, пожалуйста! Он выходит на трибуну и говорит приблизительно такой текст, я пересказываю, я дословно не помню. Да, вот сейчас, когда весь светский народ обсуждает, что происходит в нашем искусстве и куда ему развиваться дальше, у нас в казарме тоже идут дискуссии. И, знаете, у нас есть люди, которые, выступая, хвалят работы Герасимова, Бродского, Лактионова, а в тайне, по ночам, любуются копиями, репродукциями Брака, Уорхолла и Пикассо. Но я не помню людей в казарме, которые, ругая Брака, Уорхолла, Пикассо и других абстракционистов, любовались бы втайне работами Герасимова, Бродского, Лактионова.
А потом он сказал: ''И в этот момент я понял по наступившей в зале ужасающей тишине и каким-то отдельным хихиканьям в углах, что сейчас меня возьмут за жопу. И я постарался побыстрее ретироваться из этого самого Манежа''.
Вот это такая история эпатажная, очень характерная для поведения Гриши - уже даже будучи человечек немолодым, он позволял себе разного рода эпатаж.

Иван Толстой: Мы закончим нашу программу еще одним фрагментом из программы 2008 года ''Быть ли Петербургу пусту?'', в которой принимал участие и архитектор Михаил Филиппов. У микрофона Григорий Забельшанский.

Григорий Забельшанский: Есть места в Петербурге, например, все еще не застроенный Тучков буян, который не терпел бы, наверное, иного подхода, кроме средового. И есть вещи, которые действительно не следует строить в центре города. Ведь, условно говоря, Ленинград, то есть та часть Петербурга, которая построена после Великого Октября, который теперь так любят называть ''переворотом'' бывшие коммунисты (я к Октябрю отношусь, уверяю вас, не очень хорошо), огромные территории застроены с невероятно низкой плотностью. Мы как-то считали, что каждому жителю пятиэтажек и даже девятиэтажек в Питере можно было бы дать одноэтажный домик с двумя сотками земли. Это огромное поле для преобразования, это уже застроенные части города с инфраструктурой, с подъездными путями, с населением, со всем. Что мешало бы построить большой центр ''Петербург Сити'', наподобие ''Москва Сити'', в районе Проспекта Героев, в районе Ленинского проспекта или во многих других местах?

Александр Марголис: Или в районе Москвы, лучше.

Григорий Забельшанский: Не нужно провокаций. Так вот, дело в том, что, в принципе, есть место всем, нужно просто к архитектурному памятнику, а этим главным архитектурным памятником в Петербурге является его градостроительный ландшафт, относиться со вниманием, уважением и должной квалификацией. То, что происходит сейчас, являет пример деградации, причем, эту деградацию еще и провоцируют. Я понимаю благие намерения, связанные со строительством катка вокруг Александровской колонны. Нужно было, конечно, вообще к статуе ангела привязать еще гигантские шаги, для полного счастья. Так вот, такого рода мероприятия провоцируют нигилизм в отношении архитектурных памятников и превращают архитектуру в шоу, с которым можно обращаться, как угодно.

Иван Толстой: Хорошо, а почему в Париже перед Hotel de Ville делается каток, все танцуют под венскую музыку, и Париж от этого культуры своей не теряет?

Григорий Забельшанский: Да, перед Hotel de Ville вполне годится, я там был, там замечательное место для катка, на этом самом подиуме, и прекрасно он там встает. Никто же не делает катка в Cour carre Лувра. Дело в том, что и в Питере есть много таких мест, где каток вполне возможен. Он был бы вполне возможен, на мой взгляд, неподалеку, в Александровском саду, это рядом находится. Там можно найти и место для катка, и его организовать. Но вот это регулярное пространство… Здесь же мысль какая? Что у нас хорошего в Питере, главное что? Дворцовая площадь. Тогда нужно вокруг Александровской колонны сделать каток. Что у нас главное в Москве? Красная площадь. Сделаем каток там. Это подход, который сам по себе неуместен и достаточно опасен, потому что пространство Дворцовой площади не вмещает в себя катка и рекламы. А есть пространство, в том числе среда вполне традиционная, которая вполне вмещает такого рода мероприятия.

Иван Толстой: Так все же, быть Петербургу пусту или чаша минует?

Григорий Забельшанский: Петербургу до радикального, глобального потепления пусту не быть. Уже не выйдет. Ему быть полну. А чем он будет полон, зависит, кстати, и от воспитания вкуса. На самом деле, можно ругать советское прошлое за многое, но классичный взгляд на архитектуру Петербурга мы все-таки получили в это время. Все-таки эти городские ансамбли обрели свое эстетическое звучание, свою ценность, вес и авторитет в глазах масс, как любили выражаться лет 30 назад, именно в эти годы. А вот то, что происходит сейчас, может похоронить отношение к архитектуре и городской среде Питера навсегда, и это очень жаль. Все-таки нужно понимать, что Питер действительно, северная Венеция. Я говорил, что Венецию было бы клеветой называть южным Ленинградом, но Петербург – действительно, северная Венеция в том смысле, что это памятник такой же значимости. Относитесь к нему бережно, господа.

Я думаю, что архитектура - не вполне портрет Дориана Грея, поскольку одно из главных умений архитектуры - это умение с достоинством стареть. Вот этого умения большинство нынешних построек лишены. И мне не хотелось бы завершать разговор парафразой рекламы всевозможных притираний L'Oreal - ''Ты этого достойна!'': спасем Петербург, ведь мы этого достойны.
В принципе, действительно, нужно сказать, что мы должны спасти Петербург хотя бы ради нашего собственного достоинства.

Иван Толстой: Певчий дрозд. Памяти Григория Забельшанского. Искусствоведа, эрудита, страстного и такого живого человека сегодня вспоминали его друзья: Ольга Старовойтова, Людмила Иодковская, Лев Ривкин, Андрей Зонин, Юрий Подражанский и Михаил Борщевский. Прощай, Гриша, и прости.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG