Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Достоевский в архивах Свободы. К 130-летию со дня смерти писателя. Передача вторая.


Федор Достоевский

Федор Достоевский


Иван Толстой: За полвека с лишним работы нашего радио у нашего микрофона не раз выступали писатели, публицисты и историки с размышлениями о творчестве Достоевского. К нынешнему юбилею мы отобрали наиболее значимые выступления и фрагменты выступлений, стремясь представить интерес к писателю у авторов разных поколений. Сегодняшнюю – вторую - программу мы начнем с темы “Нечаев и Достоевский”. Русско-французская писательница Евгения Каннак - соавтор вышедшей в 60-е годы во Франции книги о Сергее Нечаеве. Отрывки из ее исследования читают дикторы радио. Эфир 20 ноября 1971 года.

Диктор: В 1869 году Достоевский жил в Дрездене со своей молодой женой. Это был уже третий год его “новой ссылки”, как называл он свое заграничное пребывание, уверяя, со свойственной ему страстностью и склонностью к преувеличениям, что в Сибири было лучше. Работая, как всегда, по ночам, до шести утра, он позволял себя днем только одно развлечение – прогулку в библиотеку, где он прочитывал от доски до доски три русских газеты. Известно, какой перелом произошел в социально-политических убеждениях Достоевского за время каторги и ссылки. Уйдя в Сибирь социалистом, поклонником Фурье, он вернулся оттуда ненавистником Запада и всех заимствованных у него идей, страстным монархистом, поборником всеславянской православной мысли. Западную Европу он ненавидит главным образом за проповедуемый там, по его убеждению, атеизм. Западу суждено погибнуть, ибо окончательно утвердится атеизм в опоганившемся западном человечестве. Зато воссияет Россия. Она принесет свет православия ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа.
Вероятно, этой ненавистью к безбожному Западу объясняются чрезвычайно поверхностные и яростно несправедливые суждения Достоевского о заграничной жизни, вообще, и об иностранцах, в частности. “О, если бы вы понятие имели о бесчестности, низости, невероятной тупости и неразвитости швейцарцев! Конечно, немцы хуже, но и эти чего-нибудь стоят”.
Вероятно, именно в дрезденской библиотеке, в конце ноября 1869 года, Достоевскому попалась на глаза газетная заметка. На территории Петровско-Разумовской академии нашли в пруде труп неизвестного, всплывший на поверхность, несмотря на привязанные к нему камни. Убитый оказался студентом академии Ивановым. Убила же его кучка революционеров, членов тайного общества “Народная расправа”, которую возглавлял некий Нечаев. Можно себе представить, как взволновало Достоевского известие об этом убийстве. Какое яркое подтверждение его теории! Социалисты, отвергнувшие бога, потеряли всякое представление о морали – атеизм неминуемо ведет к преступлению. Тут же у него возникла идея: написать антиреволюционный памфлет и обличить нигилистов.
“Сел за богатую идею, - сообщает он Майкову в самом начале февраля 1870 года. - Не про исполнение говорю, а про идею. Только уж слишком горячая тема”.
Вначале работа над “Бесами” подвигается с волшебной быстротой. “Никогда я не работал с таким наслаждением и с такой легкостью”. И вдруг поток вдохновения останавливается, и автор начинает рвать написанное обеими руками. Что же произошло? Идея политического памфлета показалась Достоевскому бедной и плоской. А главный герой - Петр Верховенский, которого он в черновиках называет Нечаевым, - получился типом наполовину комическим. На сцену неожиданно выступает новый герой, заимствованный из давнишнего, никогда не осуществленного, замысла “Жития великого грешника”. Николай Ставрогин - характер сложный и противоречивый. Судя по первоначальному плану автора, Ставрогин должен был побороть свои преступные страсти и найти спасение в христианском смирении. Роман обогащается новым содержанием, приобретает религиозно-философский смысл. Тесно связана с делом Нечаева лишь последняя часть романа - убийство Шатова, несомненно, построено по схеме убийства студента Иванова. Достоевский, несомненно, был знаком со знаменитым “Катехизисом революционера”, документом чисто анархистского характера, в котором встречаются такие фразы: “Наше дело - страшное полное повсеместное и беспощадное разрушение” или “Революционер должен единою холодною страстью революционного дела задавить в себе даже чувство чести”. Этими тезисами обоснована в романе деятельность Петра Верховенского.
Любопытно, что вскоре после возвращения в Россию, в 1873 году, Достоевский находит уже если не оправдание, то объяснение трагических заблуждений нечаевцев. “Нечаевым я, вероятно, не мог бы сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности. Почему же вы думаете, что даже убийство à la Нечаев остановило бы, по крайней мере, некоторых из нас в то горячее время среди захватывающих душу учений”.
Как и предвидел писатель, так называемая “прогрессивная критика” встретила “Бесы” криками возмущения. Ткачев, сам пострадавший в связи с “нечаевским делом”, уверял, что автор, обнаруживая свое творческое банкротство, начал переписывать судебную хронику, путая и перевирая факты. И все, конечно, хором обвиняли Достоевского в использовании нетипичного случая для клеветы на передовую (подразумевалось - революционную) молодежь. Никто из этих критиков не заметил тогда, что, несмотря на несомненное внешнее сходство ситуаций и персонажей, Достоевский создал в “Бесах” свой особый ирреальный мир, мир противоречивых страстей и иступленных споров на темы, волновавшие его самого: о призвании России, о Боге и безбожии. Мир, где центральные сцены протекают в характерной атмосфере: в холодных пустых комнатах, при тусклом мерцании свечей, или на пустынной черной улице, в осеннюю слякоть и грязь. “У меня свой особенный взгляд на действительность в искусстве и то, что большинство называет почти исключительным и фантастическим, то для меня составляет самую сущность действительности”. Сущность действительности, угрозу для будущего России, для ее духовной жизни, он пророческим взглядом угадал в случайном, казалось бы, эпизоде “нечаевского дела”.


Иван Толстой: Тема свободы у Достоевского в понимании священника, отца Александра Шмемана. Эфир 7 октября 1978 года.

Отец Александр Шмеман: В центре всех религиозных исканий, а также прозрений Достоевского всегда стоит тема о человеке, о том, что можно назвать христианской тайной человека: человек, способный постичь божественную, небесную мудрость, жить добром, истиной и красотой, и человек, способный опуститься в страшную пропасть зла. И отсюда – двусмысленность, присущая человеческому сознанию и жизни, и, прежде всего, двусмысленность центрального для Достоевского понятия свободы. Непревзойденно глубокое выражение находит у Достоевского тема свободы, как последней сущности человека, ибо именно она, то есть, вернее, трактовка ее Достоевским, делает его, в подлинном смысле этого слова, пророком, и при этом пророком, обращенным к нам, к нашему времени, к трагедии свободы в нашей цивилизации и в нашем мире.
Всем своим творчеством Достоевский восстает, в первую очередь, против того понимания свободы, которое восторжествовало в самосознании и мысли западного человека, начиная с эпохи Возрождения. А именно, против того понимания свободы, во имя которого человек отвергает бога, отождествляя бога с порабощением человека. Нужно ли напоминать слушателю, что современная борьба с религией, борьба за вытравление самой идеи бога из человеческого сознания, ведутся, якобы, во имя свободы человека. Маркс, впитавший в себя всю диалектику западной мысли, в религии видит самое последнее выражение отчуждения человека, потери им свободы. Идея Бога, таков смысл всего этого учения, предполагает рабство человека. Отсюда, повторяю, отождествление свободы с безбожием. В этом отождествлении свободы с безбожием (и потому – антибожием) сходятся все нити современной мысли, сходятся и Маркс, и Ницше с его идеей сверхчеловека, и Фрейд с его учением о репрессивном источнике и природе религии. И вот именно обличение этого понимания свободы, и обличение именно пророческое, провозглашенное еще до того, что оно окончательно завладело человеческим сознанием, и составляет поистине главную тему Достоевского.
Упрощая его учение, его утверждение можно формулировать так: именно без Бога-то человек и становится рабом, и только вернувшись к Богу и ко Христу начинается его освобождение. Да, как бы говорит Достоевский, если нет Бога, то все позволено, и это значит, что он как будто действительно без Бога может осуществить полную свободу. Но вот, все романы Достоевского, в сущности, для того и написаны, чтобы показать, и показать с потрясающей силой, что это свобода без Бога и вне Бога на деле приводит к самому страшному порабощению человека, в пределе же - к саморазрушению и гибели. Эта свобода, как говорит Достоевский, имеет в себе семя смерти. И это так потому, что свобода без Бога не имеет никакого иного содержания, кроме голого самоутверждения человека, стремления к тому, чтобы, как говорит герой “Записок из подполья”, “по своей глупой воле пожить”. И потому человек оказывается действительно порабощенным самой своей свободой, которая, не будучи направленной ни на что, кроме самого себя, кроме собственного самоутверждения, сама себя и разрушает страстью, страхом, бессмысленностью и эгоизмом.
Этот потрясающий анализ мнимой свободы, к которой призывает безбожный гуманизм, своей вершины у Достоевского достигает в образе Кириллова в романе “Бесы”. Чтобы доказать самому себе свою свободу от Бога, чтобы доказать, что Бога нет, Кириллов кончает жизнь самоубийством. А если так, как бы продолжает Достоевский, то свою свободу человек реализует только с Богом и в Боге. Реализует тем, что свободно находит в Боге смысл и цель жизни, ту истину, то добро и ту красоту, которой он по самой по своей сущности ищет и жаждет, даже находясь во тьме и во власти зла. Я подчеркиваю - свободно находит. Ибо именно тут, именно в этом свободном характере встречи человека с Богом смысл, для Достоевского, пришествия Иисуса Христа. Бог открывается человеку не как власть и властелин и даже не как моральный закон, Бог открывается человеку как сын человеческий, не имеющий никакой власти, а жаждущий только любви, в которой весь смысл и вся сущность жизни. Во Христа, и в этом все дело, нельзя поверить насильно. В него можно поверить только свободно приняв, и в этом свободном принятии свободно полюбив его. Поэтому вера во Христа освобождает. Христос для Достоевского, и это тоже нужно подчеркнуть, есть, прежде всего, абсолютная красота. А красота не досказывает и не принуждает. Она является и влечет к себе, и покоряет свободно сердце. “Красота спасет мир”, - вдохновенно утверждает Достоевский. Но для него всякая красота, в том числе и та, которой служит искусство, светится светом, излучаемым Христом.

Иван Толстой: Природа русского лганья. Из “Дневника писателя”. Читает диктор.

Диктор: “Отчего у нас все лгут, все до единого? Я убежден, что тотчас же остановят меня и закричат: "Э, вздор, совсем не все! У вас темы нет, вот вы и выдумываете, чтоб начать поэффектнее". Но в том-то и дело, что я в этой поголовности нашего лганья теперь убежден. Я убежден, что в других нациях, в огромном большинстве, лгут только одни негодяи. Ну а у нас могут лгать совершенно даром самые почтенные люди. У нас, в огромном большинстве, лгут из гостеприимства. Хочется произвесть эстетическое впечатление в слушателе, доставить удовольствие, ну и лгут, даже, так сказать, жертвуя собою слушателю.
Деликатная взаимность вранья есть почти первое условие русского общества - всех русских собраний, вечеров и проч. В самом деле, только правдивая тупица какая-нибудь вступается в таких случаях за правду. Но это лишь бессердечные и геморроидальные люди, которые сами же и немедленно несут за то наказанье. Мы, русские, боимся истины, постоянно считаем истину чем-то слишком уж для нас скучным и прозаичным, недостаточно поэтичным, и тем самым, избегая ее постоянно, сделали ее, наконец, одною из самых необыкновенных в редких вещей в нашем русском мире. Таким образом, у нас совершенно утратилась аксиома, что истина поэтичнее всего, что есть в свете, мало того, даже поэтичнее всего, что мог бы налгать и напредставить себе повадливый ум человеческий.
Второе, на что наше всеобщее русское лганье намекает, это то, что мы все стыдимся самих себя. Действительно, всякий из нас носит в себе чуть ли не прирожденный стыд за себя и за свое собственное лицо, и, чуть в обществе, все русские люди тотчас же стараются поскорее и во что бы ни стало каждый показаться чем-то другим, но только не тем, чем он есть в самом деле.
Еще Герцен сказал про русских за границей, что они никак не умеют держать себя в публике: говорят громко, когда все молчат, и не умеют слова сказать прилично и натурально, когда надобно говорить. И это истина: сейчас же выверт, ложь, мучительная конвульсия; сейчас же потребность устыдиться всего, что есть в самом деле, спрятать и прибрать свое, данное богом русскому человеку лицо и явиться другим, как можно более чужим и нерусским лицом. Всё это из самого полного внутреннего убеждения, что собственное лицо у каждого русского - непременно ничтожное и комическое до стыда лицо; а что если он возьмет французское лицо, английское, то выйдет нечто гораздо почтеннее, и что под этим видом его никак не узнают. Отмечу при этом нечто весьма характерное: весь этот дрянной стыдишка за себя в большинстве случаев бессознательный; это нечто конвульсивное и непреоборимое; но, в сознании, русские - хотя бы и самые полные самоотрицатели из них - все-таки с ничтожностию своею не так скоро соглашаются в таком случае и непременно требуют уважения: "Я ведь совсем как англичанин, - рассуждает русский, - стало быть, надо уважать и меня, потому что всех англичан уважают". Вот почему он и хочет казаться поскорей французом иль англичанином, именно затем, чтоб и его приняли поскорей за такого же, который нигде и никогда не стыдится своего лица.

Иван Толстой: Отрывок из Дневника писателя. Эфир Свободы 23 апреля 1979 года. Столпы коммунистической идеологии о Достоевском. Эссе Дмитрия Сеземана.

Дмитрий Сеземан: Можно сказать, что с советской властью Достоевскому не повезло еще до того, как она утвердилась в нашей стране. В самом деле, тот, кто до сих пор считается духовным отцом культурной катастрофы, именуемой “социалистическим реализмом”, а именно Максим Горький, еще в 1913 году протестовал против инсценировки “Бесов” на сцене Художественного театра. Вот с “Бесами” обстояло хуже всего. “Дневник писателя” можно было, в конце концов, замолчать и не переиздавать, как не входящего в категорию художественных произведений. А как быть с “Бесами”?
В 1935 году тот же Максим Горький на вопрос о том, следует ли переиздавать “Бесов”, великодушно ответил, что, да, и с чудовищным высокомерием заявил, что роман написан “более четко и менее неряшливо, чем многие книги Достоевского, и, вместе с “Карамазовыми”, это самый удачный роман его”. Глазам своим не веришь - автор “Дела Артамоновых” говорит о “Братьях Карамазовых”, об одном из шедевров мировой литературы, “удачный роман”.
Впоследствии решили дело просто: Достоевский более или менее исчез из школьных программ, а “Бесы” - из собраний сочинений и библиотек. Как иначе справиться с романом, в котором с гениальной прозорливостью Достоевский показал, во что выльется революция в России. Нелишне вспомнить, что уже в 1873 году Маркс и Энгельс, полемизируя с Бакуниным и его друзьями, нарисовали картину, которая, по их мысли, была карикатурным извращением революционной идеи, но которая, в действительности, обнаружила поразительное сходство и с пророчеством Достоевского в “Бесах”, и с действительностью, порожденной Октябрьской революцией и осуществленной в советском обществе. Вот, что писали основоположники:

“Здесь анархия превращается уже во всеобщее всеразрушение, революция - в ряд убийств, сначала индивидуальных, затем массовых. Единственное правило поведения - иезуитская мораль, образец революционера - разбойник. Здесь мысль и наука решительно запрещаются молодежи, как мирские занятия, способные внушить ей сомнения во всеразрушительной ортодоксии”.

Когда в послесталинское время произошло нечто вроде посмертной реабилитации Достоевского (ведь в 1934 году на Первом съезде советских писателей ни кто иной как Виктор Шкловский предлагал Достоевского расстрелять), тогда во весь рост встал опять-таки вопрос о “Бесах”. Многочисленные читатели смогли прочесть, наконец, книгу и убедиться, что прав был все тот же Бердяев, писавший в 1918 году: “В Достоевском нельзя не видеть пророка русской революции. Русская революция пропитана теми началами, которые прозревал Достоевский”.
Советской официальной критике надо было во что бы то ни стало доказать, что идеи Ставрогина, Верховенского и Шигалева являются извращением революционной доктрины, а не истинным воплощением ее. Что, дескать, роман Достоевского есть, конечно, прекрасное художественное произведение, но - с ложными идеями.

Иван Толстой: “Достоевский по Бердяеву”. Отрывок из эссе Александра Пятигорского. Эфир 10 июня 1977 года.

Александр Пятигорский: С точки зрения Бердяева, революция - это всегда не хорошо и не плохо. Революция безжалостно срывает маску и открывает истинное лицо, образ творящего ее народа. И Бердяев полагает, что в истории еще не было революции столь несчастной и жуткой, как русская. Вместо провозглашенного “нового человека” революция открыла, по Бердяеву, мир Гоголя: чичиковых, ноздревых, держиморд, сковозников-дмухановских и - особенно - хлестаковых. То есть, она выявила, по Бердяеву, такие черты народа и людей, которые на самом деле принадлежали не только гоголевскому периоду, но самому метафизическому характеру русского народа. И главное зло в этом характере – не ложь и не жестокость, а подмена. По Бердяеву - все подменяется. Маски вместо образов. Власть безобразности. И это зло подмены, зло ненастоящности лежит не в быте, не в укладе, не в строе, не в формации, а в метафизике духа породившего ее народа. И здесь, в метафизическом объяснении человеческого характера русской революции, Бердяев переходит от Гоголя к Достоевскому. Ибо если Гоголь дал страшные, нечеловеческие образы прошлого, вновь явленные в революционном настоящем, то Достоевский раскрыл диалектику русской революционной мысли, обнажая метафизические глубины русской революционной философии.
Но что такое метафизика у Бердяева? В данном случае, Бердяев понимает под метафизикой то в человеке, ту сторону человеческого, которая обращена к Богу. Для Бердяева основное значение Достоевского в том, что он обнаружил, что русская революционность есть явление метафизическое, а не социальное или политические. Достоевский показал в “Бесах” и “Братьях Карамазовых”, что на самом деле русский социализм занят вопросом о том, есть ли Бог или нет Бога, и в этом его коренное отличие от социализма западного. И в этом смысле Бердяев был, конечно, гораздо ближе к славянофилам, чем к западникам. Ибо видел в русском духе ту исключительность, которая не позволяет говорить о русских, как об “одном из народов” - уж слишком во многом важном Россия отличается от народов Запада, взятого в целом. Но в чем же? Другая причина жизни и развития духа. Другие полюса этого мышления. Так, француз - догматик на положительном полюсе своего мышления, скептик - на отрицательном. Немец - мистик на положительном, и критик - на отрицательном. Русский же, и к этому выводу Бердяев приходит на основании анализа Достоевского, русский – апокалиптик, ждущий конечной катастрофы миров, на положительном полюсе, и нигилист - на отрицательном. Эти полюса национального духа Бердяев прямо связывает с понятием культуры и откровенно заявляет, что нельзя построить культуру на основе ожидания вселенской катастрофы. И поэтому столь, казалось бы, социально полярные группы русского общества начала 20-го века, как апокалиптически настроенные крестьяне-сектанты и нигилистически настроенные революционеры-интеллигенты, сливаются в едином нигилистическом стремлении к погрому культуры. Ибо, по мысли Бердяева, и те, и другие в своем правдоискательстве выражают лжерелигию. Западный атеизм есть не религия, а русский - это всегда разновидность лжерелигии. Поэтому верным было предвидение Достоевского, что русская революция будет не такой, как на Западе, но гораздо страшнее, ибо она есть феномен религиозный, а не политический.
В центре революционной философии стоит магическое слово “вместо”. Неспособные к созданию культуры и политики мальчики решили, что Бога и бессмертия души нет, и вместо этого провозгласили блаженство на земле как конченую цель. Настоящий философ-нигилист - это не тургеневский Базаров, а Иван Карамазов. Базаров еще говорит что-то вроде “мир - мастерская, а человек в ней работник”. Для Ивана Карамазова все это - дешевый прогрессизм. Его отрицание гораздо глубже. Базаров-то как раз отрицал середину культуры, а Иван Карамазов отрицает религиозное содержание, отрицает религиозное сознание.
Собственно то, к чему стремится сам Бердяев в своем осмыслении русской революции, это и есть восстановление религиозного сознания. Ведь когда Иван Карамазов говорит Алеше, что слезинка ребенка не стоит всего миропознания, то он и совершает ложное противопоставление, подмену религии гуманизмом, тем самым гуманизмом, во имя которого через полвека ленинская революция убьет миллионы, а ее сталинское продолжение - десятки миллионов людей, и счет пойдет уже не на слезинки, а на моря крови и слез.
В “Великом Инквизиторе” кармазовской легенды Достоевский предвосхитил собирательный образ великого гуманиста революции, который даст всем хлеб и счастье вместо (опять - “вместо”!) свободы. Идеология социализма есть религия всех, вместо Христовой религии свободных и избранных.
Но Бердяев прекрасно понимал, что, кроме идеологи и духа, для революции нужны еще и особые типы людей. Их он видит в “Бесах” Достоевского. И это опять не социология и даже не психология. Это снова метафизика. За образами Достоевского стоят совершенно реальные типы людей, по Бердяеву и по Достоевскому - носители антихристового духа. Дух зла работает через них, через их мышление. Вот где метафизика в их мышлении, в основе которого лежит метафизическое зло, выдаваемое за равенство, счастье и, прежде всего, человечность. На вершине идеологической лестницы будущей революции стоит метафизик гуманизма Иван Карамазов. В середине - стратег революции Шигалев из “Бесов” с его абсолютным уравнением всех людей, обезличенных и обессмысленных. Раз в тридцать лет Шигалев пускает судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга. Так предвиделись будущие “чистки”. Внизу же - главный исполнитель, бунтующий лакей Смердяков, “один из наших первых интернационалистов”, - говорит Бердяев. Он воплощает идею Ивана Карамазова, обучившего его атеизму. Придет время, и Смердяков убьет Ивана, да и Шигалева, да и Петра Верховенского в придачу. В этом Бердяев видел практическое осуществление антихристовой диалектики. Его концепцию русской революции трудно назвать философией истории. Не потому, что речь идет о России только, а потому, что она основана на фактах русского сознания, как оно отражено в литературе Гоголя и Достоевского. Апокалиптизм, в бердяевском осмыслении революции, ставит и саму революцию, и Россию вне контекста мировой истории.

Иван Толстой: Место пушкинской речи в размышлениях Достоевского о России. Из передачи Глеба Рара. Эфир 8 февраля 1981 года.

Глеб Рар: Россию, как государство, Достоевский, как он сам отметил в “Дневнике писателя”, будучи воспитан на Карамзине, сознательно любил уже в 10-летнем возрасте. Достоевский не был ни односторонним славянофилом, ни односторонним западником. Единение и соглашение славянофилов и западников - эту цель поставил перед собой Достоевский, когда после каторги и ссылки вместе со старшим братом приступил к изданию журнала “Время”. В объявлении о подписке на журнал говорилось:

“ Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача - создать себе форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей”.

В этом смысле Достоевский – почвенник, и даже родоначальник почвенничества. Но единения и соглашения между славянофилами и западниками ни тогда, ни позже не получилось. Лишь на короткий миг могло показаться, что эта цель достигнута - сразу после произнесения Достоевским 8 июня 1880 года его знаменитой “Пушкинской речи”, приуроченной к открытию памятника Пушкину в Москве. Сам Достоевский вспоминал потом:

“Речь моя о Пушкине и о значении его, была произнесена в торжественном заседании Общества любителей российской словесности, при многочисленной публике, и произвела значительное впечатление. Иван Сергеевич Аксаков, сказавший тут же о себе, что его считают все как бы предводителем славянофилов, заявил с кафедры, что моя речь "составляет событие".
Рядом со славянофилами, обнимавшими меня и жавшими мне руку, тут же на эстраде, едва лишь я сошел с кафедры, подошли ко мне пожать мою руку и западники, и не какие-нибудь из них, а передовые представители западничества, занимающие в нем первую роль. Они жали мне руку с таким же горячим и искренним увлечением, как славянофилы, и называли мою речь гениальною. Но боюсь, боюсь искренно: не в первых ли "попыхах" увлечения произнесено было это!”


Глеб Рар: Свою “Пушкинскую речь” (ее можно назвать также “заветом” писателя) Достоевский опубликовал в последнем прижизненном выпуске “Дневника писателя”. Краткое ее изложение позаимствуем у известного русского литературоведа Константина Васильевича Мочульского.

Константин Мочульский: Речь о Пушкине – плод двадцатилетних размышлений писателя над великим русским поэтом. В его образе искал он разгадку судьбы и назначения России. В речи на празднестве Пушкина Достоевский облек свои заветные мысли и упования в блестящую художественную форму. Красноречие оратора соединилось в ней с огненным пафосом пророка.

“В появлении Пушкина, - говорил Достоевский, - для всех русских есть нечто бесспорно пророческое. Он первый - в “Алеко” и в “Онегине” - изобразил исторического русского скитальца, оторванного от родной земли, тоскующего и страдающего. Он же подсказал и русское решение этого проклятого вопроса: смирись, гордый человек и, прежде всего, сломи свою гордость. Смирись, праздный человек и, прежде всего, потрудись на родной ниве. Определив нашу болезнь, он дал нам и великое утешение. Повсюду у Пушкина слышатся вера в русский характер, а коль вера - стало быть, и надежа. Ни один мировой гений не обладал пушкинской способностью всемирной отзывчивости. Как умел он перевоплощаться в чужую национальность! В “Дон Жуане” он - испанец, в “Пире во время чумы” - англичанин, в “ Подражаниях Корану” – араб, в “Египетских ночах” - римлянин. Дело Петра ответило глубочайшему стремлению народного духа, жаждущему всечеловеческого единения. Да, назначение русского человека есть, бесспорно, всеевропейское и всемирное. Поэтому вражда между западниками и славянофилами - печальное недоразумение. Россия призвана изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову Евангельскому Закону”.

После этого вдохновенного мессианского пророчества оратор патетически заканчивает:

“Пушкин умер в полном развитии своих сил и, бесспорно, унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем”.

Достоевский страстно верил в великую общую гармонию, во всепримирение идей. В “Пушкинской речи” он попытался примирить славянофилов с западниками, интеллигенцию с народом, Россию с Европой. На одно мгновение казалось, что чудо совершилось - вчерашние враги обнимали друг друга. Тургенев в слезах жал руку автору “Бесов”. Но примирение было непрочным. Когда прошло опьянение восторга, началась злобная критика, возобновились партийные распри и журнальная полемика. Россия 80-х годов не была готова к всечеловеческому братву.

Иван Толстой: И завершим мы прогулку по архивным полкам отрывком из передачи Бориса Парамонова “Ставка на Достоевского”. Эфир 21 марта 2005 года.

Борис Парамонов: В американской прессе появилось следующее сообщение:

"Достоевский был достаточно известен своим пристрастием к игре, но его правнук Дмитрий подал в суд на государственную спортивную лотерею, за использование ею имиджа автора "Преступления и наказания", "Братьев Карамазовых" и "Игрока". Дмитрий Достоевский, житель Петербурга, начал дело в московском суде против компании “Честная Игра”, требуя уплаты убытков в сумме двухсот тысяч рублей или семи тысяч ста пятидесяти долларов. Господин Достоевский говорит, что он зарегистрировал имя Достоевского как торговую марку еще в прошлом году. "Честно говоря, я никогда не думал, что это окажется необходимым, - сказал он в интервью газете "Труд", - но нет другого пути остановить поток отвратительной рекламы". Имя Достоевского употребляется как марка для казино, кафе, шоппинг-молов и ювелирных магазинов.
Представительница фирмы “Честная Игра” защищает правомочность употребления имени Достоевского в целях бизнеса. "Участники лотереи получают возможность узнать о жизни своего великого соотечественника, прочитав его биографию, напечатанную на обратной стороне лотерейных билетов", - сказала она газете "Известия". Дмитрий Достоевский говорит, что лауреат Нобелевской премии Александр Солженицын предложил взять на себя расходы по ведению процесса".

Это, конечно, сенсационное сообщение. Как говорится, пальчики оближешь. И сенсационность - не в факте самом, а в вызываемых им представлениях, образах, мыслях о России. Я резюмирую свои впечатления так: сообщенное - не информация, а притча, Достоевский получил то, что заслужил. Но это не возмездие Достоевскому, а его триумф. Образ страны, в которой родился, жил и работал писатель, сделался страницей из его сочинений. В России разворачивается полным ходом действие романа Достоевского "Игрок". Вот, оказывается, главное его сочинение, а не "Братья Карамазовы". Великое писательство - не хроника эпохи, а проникновение в вечные архетипы.
Игроком был, как известно, и сам Достоевский. И он не единственный среди русских гениев: играли и Пушкин, и Толстой, и Некрасов, и Маяковский. Тема карточной игры - очень значимый содержательный пласт русской литературы. В "Маскараде" Лермонтова действие разворачивается вокруг игорного стола.
Итак, карты - иллюзия свободы в несвободном обществе.
Случайность открывает возможность Чуда. И речь тут идет уже не о вульгарном обогащении. Человек Играющий (не в смысле Хейзинги, конечно) становится, так сказать, сотворцом мира. Но это и есть тема "Игрока" Достоевского. Тема карточной игры берется в ней и как характеристика русской ментальности, в довольно узком смысле национальной психологии, и еще шире - как мироотношение русского человека, его метафизическая характеристика.
В романе "Игрок" есть замечательный фрагмент, представляющий собой своего рода декларацию, русский культурный манифест (скорее, однако, антикультурный). Это рассуждение Алексея Ивановича о русских и немцах, о том, что русскому человеку противны способы существования и образ жизни немецкого бюргера, с его аккуратностью, самообладанием, терпеливостью в достижении цели и мелочностью самой цели - составить капитал, чтобы передавался из поколения в поколение. Это рассуждение Алексея Ивановича чрезвычайно выразительно, но цитировать его полностью невозможно, оно слишком длинно; возьмем только заключительные слова:

"...в катехизис добродетелей и достоинств цивилизованного западного человека вошла исторически, и чуть ли не в виде главного пункта, способность приобретения капиталов. А русский не только не способен приобретать капиталы, но даже и расточает их как-то зря и безобразно. Тем не менее, нам, русским, деньги тоже нужны, а следственно, мы очень рады и очень падки на такие способы, как, например, рулетка, где можно разбогатеть вдруг, в два часа, не трудясь. Это нас очень прельщает; а так как мы и играем зря, без труда, то и проигрываемся!"

Во времена, к которым приурочено действие "Игрока", русские гуляли за границей по другому случаю: помещики, у которых забрали земли в пользу крестьян (а забрали действительно много, вопреки тому, что писали при большевиках: дворянство, как класс, было подорвано), - они получили значительные денежные компенсации, причем единовременно, сразу большие суммы на руки, "нал", как сейчас говорят. К тому же произошла всяческая либерализация, за границу ездить можно было без затруднений, - ну и поехали в Европу гулять русские люди образованного класса. И нынче, вспоминая эту давнюю вроде бы историю, нельзя не подумать о пресловутых новых русских; но это скорее екатерининские вельможи, попавшие в случай, все эти олигархи, богатства свои отнюдь не заработавшие честным трудом: им выпал шанс в очередном повороте русской исторической рулетки. "Социология" в России повторяется, а значит это уже и не социология, а какой-то, что ли, закон природы (русской природы, разумеется), и не закон природы, а каприз богов, кого-то озаряющий Чудом, а кого-то (таких большинство) низводящий в бездну, ничтожащий.

"Жизнь без начала и конца,
Нас всех подстерегает случай:
Над нами сумрак неминучий
Иль ясность Божьего лица".

Риторический вопрос: можно ли считать нынешнее возвышение православной церкви - "ясностью Божьего лица"?
Получается, что русская судьба определяется не социально-культурными детерминантами, а игрой шансов безумной рулетки. Что апелляция к культурному порядку ничего не дает. И более соблазнительная мысль провоцируется такими ситуациями: культурный порядок, культура как таковая, веками созидаемая, не есть гарантия против катастрофы. И ведь эта мысль соблазнительна тем, что действительно оправдывается фактами истории, причем, не только русской. Вспомнить хотя бы войну 1914 года: кто ее мог предвидеть? Как она стала возможной на континенте, столетиями возводившем здание действительно высокой культуры?
Найл Фергюсон, английский историк, работающий сейчас в США, написал недавно о вариантах новой катастрофы западного мира, в частности, о том, что захват власти в Саудовской Аравии исламскими экстремистами будет большим ударом по Западу, чем большевицкая революция 1917 года. И ведь действительно вполне просматриваемая возможность.
Хорошо известно, что русская история шла не путями органического роста, а прерывно, в ритме катастроф. Попытки возведения культурных плотин в России против всяческих потопов ничего не давали. Это было очень обидно для русских либералов, действительно порядочных и желавших своей стране добра людей. А рядом стоял ретроградный джентльмен из "Записок из подполья" - не сам ли Достоевский в данном случае? - и насмешливо предрекал невозможность хрустального дворца. И ведь "хрустальный дворец" - это не только социализм, а культура вообще, такая понятная и благородная мысль человека устроиться на земле.
Вот и думайте, что лучше: копить деньгу и созидать порядок, как немцы, - очень остроумно распорядившиеся своими капиталами в 1933 году, - или с самого начала поставить всё на рулетку? Выбор Достоевского, действительного и бесспорного гения, известен. Гений - это риск, стояние над бездной: это опасно, это страшно. Так и мир видит гений: не как божественный порядок, а как хаос. Сыграемте в рулетку, предлагает Достоевский; и нынешнее его появление на оборотной стороне лотерейных билетов - апофеоз его судьбы, найденная наконец-то для него форма вечности.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG