Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Другая страна

  • Алексей Цветков

"У нас,... в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель".

Это изречение - миниатюрный и почти исчерпывающий трактат о национальном характере. Богатство вложенных в него смыслов настолько велико, что включает даже буквальный, хотя иронические, конечно, преобладают. Эта фраза была произнесена, вернее, написана, почти сто сорок лет назад. Ее автор - Федор Михайлович Достоевский - вернее, один из его самых знаменитых персонажей, безымянный "человек из подполья", но это не меняет сути дела, потому что у Достоевского дистанция между автором и персонажем, любым персонажем, минимальна.

Сегодня написать такую фразу практически невозможно - даже если бы нашелся человек, которому она пришла бы в голову, на бумаге и, что главное, в читательском восприятии, она была бы лишена всей своей спектральности и многомерности, она вышла бы плоской, будь то со знаком плюс или со знаком минус. Изменился контекст, причем изменился совершенно радикально, и именно об этом я хотел бы сегодня поговорить.

Впрочем, для разговора есть другой, более формальный повод. В Соединенных Штатах вышел в свет пятый, заключительный том монументальной биографии Достоевского. Автор этого труда, профессор Стэнфордского университета Джозеф Фрэнк, посвятил своему проекту практически всю жизнь (первый том вышел в 1976 году), и результатом стал, может быть, лучший памятник, который когда-либо был или будет воздвигнут великому писателю. Первый вопрос, который приходит на ум: почему не у него на родине?

На этот вопрос есть целая обойма ответов, и я приведу только два - на мой взгляд, главных. Во-первых, подходя с чисто формальной стороны, такое огромное предприятие требует уймы времени и денег, его не поднять жертвой уединенного досуга, в скромном кабинете над стопкой бумаги. Богатый Стэнфорд, конечно же, предоставляет ученому несравненно большие возможности, чем любой российский университет, особенно в нынешние нищие времена.

Во-вторых - и это, как мне кажется, гораздо более точное объяснение, - серьезная научная биография требует бесконечной бережности по отношению к факту, а в России на протяжении десятилетий внушали презрение к факту, и это презрение привилось. Сегодня многие предпочитают фактам собственные мысли или то, что им кажется мыслями - а у кого же в России нет глубоких соображений по поводу Достоевского? В результате жанр биографии захирел, он пережил долгую ссылку в бульварную серию "Жизнь замечательных людей", в беллетристику, и подхватил там чахотку. Иными словами, у Достоевского просто не было иного выхода, кроме как искать себе биографа в Америке.

Труд Джозефа Фрэнка - это, прежде всего и почти исключительно, - факты. Он представил нам не только историю жизни и творчества Достоевского, причем в мельчайших и скрупулезных деталях, но нарисовал обширную панораму всей русской литературной жизни XIX века. Но поскольку формат передачи не позволяет мне втиснуть и тысячную долю этого фактического материала, придется ограничиться мыслями.

Рецензируя книгу Фрэнка, литературный обозреватель журнала New Republic Джеймс Вуд пытается понять систему рычагов, которая движет героями Достоевского, их мыслями и поступками. В том, что такая система существует, сомнения быть не может, потому что эти герои радикально отличаются от всех своих литературных предтеч и потомков, и в то же время странно похожи друг на друга, независимо от своих моральных качеств. Вуд видит этот движущий механизм в полярном противопоставлении двух доминирующих страстей, гордыни и смирения, которые часто уживаются в одном и том же персонаже.

"Достоевский показывает нам, что гордыня и смирение - это, в сущности, одно и то же. Если вы горды, вы почти наверняка чувствуете себя смиреннее, чем кто-то другой в этом мире, поскольку гордыня - это тревога, а не утешение. А если вы смиренны, вы почти наверняка чувствуете себя лучше, чем кто-то другой в этом мире, потому что смирение - это достижение, а не свобода. Можно сказать, что гордыня - это грех смиренных людей, а смирение - наказание гордых, и всякое впадение в противоположность - это своего рода самонаказание. Так, Федор Карамазов входит в трапезную готовым унизиться, потому что он всеми пренебрегает. Такого рода логику трудно отыскать... у романистов, предшествовавших Достоевскому. Для этого надо обратиться к религиозным плакальщикам и скрежетателям - к Игнатию Лойоле или к Киркегору".

В свое время писатель Владимир Набоков резко критиковал Достоевского именно за подмеченное Вудом качество, за этот стереотип истерики и скандала. Набоков, как известно, был поборником чистого, почти дистиллированного искусства, и нравственно-религиозные поиски Достоевского его практически не занимали, а вот литературных достоинств он в нем не видел. И действительно, с чисто стилистической точки зрения развитие действия у Достоевского отдает чуть ли не бульварщиной, так называемым "фельетонным приемом", когда кусок романа, который печатался с продолжением, намеренно завершается скандалом, чтобы читатель непременно купил следующий номер. От такой синусоиды сюжета терпит ущерб психологмческий рисунок героев, которые склонны все время впадать в крайности, без нюансов. Здесь очевидно влияние не только любимых писателем Диккенса или Гюго, но и уже какого-нибудь совсем желтого Эжена Сю.

Но Достоевский, конечно же, умел писать иначе - тот же Набоков почти с восхищением отзывается о таких ранних вещах как "Двойник" или "Хозяйка", чья стилистика и психологическая ткань чуть ли не на полвека предвосхитили поэтику модернизма. Почему же тогда, отбыв каторжный срок и пережив духовный переворот, писатель столь радикальным образом поменял и свой стиль?

Ни "Двойник", ни "Хозяйка" не вызвали в свое время восторга у публики - скорее наоборот, и Достоевский имел все основания умерить свой юношеский авангардизм. Упреки в фельетонном стиле тоже не беспочвенны - литература была для Достоевского орудием заработка, ему приходилось много и торопливо работать, содержать собственную семью и отдавать долги скоропостижно умершего брата. Но главная причина была все-таки не в этом. В годы каторги и ссылки Достоевский пережил нравственный кризис и духовный переворот, средоточие его интересов переместилось в область религии, и литература в узком понимании, беллетристика, с этих пор играет во многом служебную роль. С точки зрения Набокова это - измена собственному таланту, которой нет прощения. С точки зрения Достоевского - единственный отныне возможный способ творческого поведения.

Естественно, первое, что страдает от такого подхода - это психологическая точность. И это вовсе не значит, что Достоевский утратил свой дар душевной проницательности, но внутренняя достоверность его героев теперь обусловлена не столько их психологическим складом, сколько их мировоззрением.

Такая парадоксальная структура очевиднее всего в завершающем шедевре творчества Достоевского, романе "Братья Карамазовы". По замыслу это как бы детектив: произошло убийство, суд, а вместе с ним и читатель, пытаются понять, кто виноват. В традиционном детективе мы пытаемся доискаться мотивов, но в "Братьях Карамазовых" такой подход только сбивает с толку, потому что дело не в мотивах, а в столкновении мировоззрений. И Джеймс Вуд отмечает это с безукоризненной точностью.

"Достоевский был убежден, что без веры в Бога и веры в бессмертие ничто не сдерживает мирское поведение человека. Без Бога все дозволено. Это, конечно же, порочное заключение: простой взгляд на мировую историю показывает, что и с Богом все уже дозволено... Но Достоевский уже написал роман, "Преступление и наказание", где показано, что может стать с человеком без Евангелия, и он вновь взялся за это в "Братьях Карамазовых". Ибо хотя Дмитрий и Алеша воображали смерть Федора и в каком-то смысле "виновны", в действительности старика убил атеист Смердяков под влиянием идеи атеиста Ивана, что без Бога все дозволено... Убийца - это идея. Это атеизм".

В конце прошлого года, в самый канун Рождества, мне представилась возможность побывать на московском конгрессе, посвященном юбилею Достоевского. Конгресс удалось организовать лишь в самый последний момент, и на поголовную явку перед праздниками рассчитывать не приходилось. Тем не менее, форум вышел вполне международный и представительный.

Как обычно на такого рода сборищах, заседания проводились по тематическим секциям, и самая популярная была посвящена религии в творчестве Достоевского - под нее отвели актовый зал. Само по себе это вполне естественно, учитывая, какое центральное место отводил писатель вере, но разговор, за редкими исключениями, шел, что называется, "мимо кассы". Выступающие с присущим подобострастием говорили о христовых мистериях и о восторгах православия, о пророчестве и провидении, перемежая речь многозначительными вздохами и возведением очей горе. Когда речь заходила собственно о вере, они переходили на тот елейно-сюсюкающий недорусский язык, каким православный новообращенец, доцент в мозолях марксизма, излагает новые беспрекословные догмы, ниспосланные вместо вчерашних. Короче говоря, речь шла о чем угодно, но не о Достоевском.

Как тут не вспомнить, что у Достоевского даже самые возвышенные персонажи говорят о религии и о Боге чистым русским языком - своим собственным, а не почерпнутым из казенного корыта. И все они, опять же вплоть до самых возвышенных, позволяют себе сомневаться абсолютно во всем. Что же касается вышеупомянутых доцентов, то их лучше всего высмеял Федор Карамазов, рассказавший о мученике, которому отрубили голову, а он нес ее в руках и "любезно ее лобызаше".

Я вполне отдаю себе отчет, что Достоевский был православный христианин. Кроме того, он был русским националистом, даже шовинистом, отъявленным антисемитом, ненавидел поляков, немцев и еще много кое-кого. В этом он вполне сходен со своими нынешними приверженцами и последователями, а разницу, великий и общемировой талант, они предпочитают выносить за скобки.

Может быть, стоит начать отповедь с того, что Достоевский, плоть от плоти русской литературы, одна из ее коронных жемчужин, всегда был в ней в каком-то смысле посторонним. Достоевскому приписывают известное изречение о том, что, дескать, "все мы вышли из "Шинели" Гоголя". Вот уж никак не все - вышел, наверное, только один Достоевский, и тут же отдал эту "Шинель" на посмеяние.

В "Записках из подполья", с которых я начал сегодняшний разговор, герой терпит обиду от некоего офицера в кабаке - тот, проходя, просто убирает его с дороги, словно муху. Герой решает расквитаться и два года ходит по Невскому проспекту, пытаясь, как он выражается, "состукнуться" с обидчиком, то есть не посторониться, но все время в последний момент робеет. Наконец, он решается окончательно, но прежде надо справить себе приличную одежду. Выбраны перчатки, запасена сорочка, но загвоздка - в шинели с ее енотовым воротником, слишком лакейским. И вот тут начинается охота на Гоголя - походы в Гостиный двор, присматривание специального "немецкого бобрика", сбор недостающих денег и т. д. В результате его победа еще нелепее поражения Башмачкина, но сам он уже не может претендовать ни на какую жалость.

Достоевский же подхватил гоголевскую тему "маленького человека", но и ее вскоре превратил в злую пародию. В тех же "Записках из подполья" герой - это сплав двух главных штампов предшествовавшей литературы, "маленького человека" и "лишнего человека", и одновременно беспощадная насмешка над обоими. "Человек из подполья" сознается в периодических приступах зависти к тем, кого он презирает и именует "нормальными людьми". Вот как он представляет себе свою жизнь, доведись ему стать одним из "них".

"...Я бы себе тогда выбрал карьеру: я был бы лентяй и обжора, но не простой, а, например, сочувствующий всему прекрасному и высокому. Как вам это нравится? мне это давно мерещилось. Это "прекрасное и высокое" сильно-таки надавило мне затылок в мои сорок лет; но это в мои сорок лет, а тогда - о, тогда было бы иначе! Я бы тотчас отыскал себе и соответствующую деятельность, - а именно: пить за здоровье всего прекрасного и высокого. Я бы придирался ко всякому случаю, чтобы сначала пролить в свой бокал слезу, а потом выпить его за все прекрасное и высокое. Я бы все на свете обратил тогда в прекрасное и высокое; в гадчайшей, бесспорной дряни отыскал бы прекрасное и высокое. Я сделался бы слезлив, как мокрая губка. Художник, например, написал картину Ге. Тотчас же пью за здоровье художника, написавшего картину Ге, потому что люблю все прекрасное и высокое".

Отметим, что здесь - по ходу, так сказать, предмета - стерт в порошок популярный в ту пору художник Николай Ге, автор поныне висящих в музеях исторических полотен. Спору нет, талант Ге довольно скромен, но тут он как бы вскользь назван "гадчайшей и бесспорной дрянью", да еще прижизненно. Персонаж здесь практически не при чем - это говорит автор через его голову. Впрочем, и Ге здесь практически не при чем - злая ирония адресована выше, Пушкину и Гоголю. Над Гоголем Достоевский поглумился уже совсем свирепо в повести "Село Степанчиково и его обитатели".

Эта поза постороннего, циничного ирониста, сохраняется у Достоевского и в отношении русской истории, чего уж совсем не ожидаешь от патриотического публициста "Дневника писателя" или "Пушкинской речи". И "Село Степанчиково", и "Дядюшкин сон" - беспощадная сатира на русскую жизнь, рядом с которой кипящая злость Щедрина просто наивна. Я уже приводил слова "человека из подполья" об отсутствии в России дураков - стоит добавить его мнение о русской честности.

"Да-с, только между нами самый отъявленный подлец может быть совершенно и даже возвышенно честен в душе, в то же время нисколько не переставая быть подлецом".

Все эти странности Достоевского, свидетельство его неприкаянности, пришлого статуса, в сегодняшней России забыты, их перестали понимать. Но гораздо важнее, что утрачен ключ к его нравственно-религиозному поиску, который в свете современного постмарксистского православия кажется уже сущим марсианством. Достоевский, конечно же, всегда был верующим - по словам Белинского, при любом упоминании имени Христа у него менялось лицо, словно он собирался заплакать. Но вера, которая нам предстает в романах Достоевского, лишена каких-либо признаков сюсюкающего догматизма, это постоянная борьба с сомнением, это протестантизм явочным порядком, в котором Джеймс Вуд совершенно верно разглядел общность со "страхом и трепетом" Киркегора. И слишком часто голос сомнения звучит гораздо убедительнее.

Если судить по частоте цитат, может сложиться впечатление, что "золотой канон" Достоевского состоит в первую очередь из "Дневника писателя" и "Пушкинской речи". Но мир за пределами России знает и любит совершенно другого писателя, почти антипода нынешнему русскому, автора все тех же "Записок из подполья" и "Братьев Карамазовых". Когда Джеймс Вуд пишет о беседе Ивана и Алеши в трактире, о "Легенде о Великом Инквизиторе", то, не в силах сдержать восхищения, он называет эти страницы "осененной прозой". При этом он отмечает, что атеистические аргументы Ивана практически неопровержимы, и даже праведник Алеша перед ними пасует.

Разговоры о пророческом даре Достоевского вообще унизительны, они низводят его, искателя абсолюта, на уровень какого-нибудь Глобы или Кашпировского. Но за этими рассуждениями просмотрели главное: Россия-то как раз и поддалась искушению Великого Инквизитора, это она променяла свободу на хлеб и десятилетиями жила в унизительном, но в меру сытом рабстве, а когда цепи проржавели и упали, она возненавидела и свободу, и тех, кто ее проповедовал. Сегодня она вычеркнула из памяти неприятные страницы Достоевского, как человек, перенесший тяжелый недуг, не перечитывает историю своей болезни.

Было время, когда вся Россия с трепетом ожидала очередного продолжения "Братьев Карамазовых", понимая, что она - свидетель чуда, и что это чудо - больше, чем литература. Может быть, и не вся Россия, но некое меньшинство, которое, тем не менее, можно было по праву назвать "вся Россия". Сегодня такого меньшинства просто нет. Но Достоевского читает весь мир, закрывая глаза, вопреки политической корректности, и на шовинизм, и на ксенофобию - все то, за что его тем выше ценят дома.

Сегодня, в пресловутую эпоху "постмодернизма", мы махнули рукой на "вечные вопросы", и богоборческий подвиг писателя навсегда остался неприступной снежной вершиной. То, что мы утратили способность писать, как Достоевский, - это еще, может быть, полбеды, тем более что утратили в результате всемирного процесса, и отвечаем за это не в одиночку, а вместе со всеми другими, вместе с прочими "немцами", как сказал бы "человек из подполья". Но мы, помимо этого и в отличие от "немцев", утратили также способность читать Достоевского, понимать, что он хотел нам сказать, и являем собой несуразное зрелище, вроде румынского нищего, который похвалялся бы Вергилием и своим происхождением от римлян.

Постмодернизм - это наша месть Богу за его свободу, за его равнодушие. А Достоевскому отомстили особо, на свой русский манер, и явись он сегодня, его бы приняли за немца - худшей обиды не придумать.

XS
SM
MD
LG