Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Кроме шуток

  • Алексей Цветков

Человек человеку - волк.

В стране, где я вырос, и где этот принцип воплотился с небывалой в истории полнотой, его официальная формулировка была совершенно иной: человек человеку - друг, товарищ и брат. Повсеместный мужской шовинизм того времени не позволил сообразить, что некоторые люди - все-таки сестры, и что такая формулировка повергает нас в поголовное кровосмешение.

Официальный голос той эпохи был органически чужд всяческой иронии, и отчасти поэтому художественный протест против издыхающей империи зла породил такое насквозь ироническое течение как "соцарт", с его пионерами, храбро останавливающими поезда, большевиками в дозоре, наткнувшимися на крошечного динозавра, и, на самом народном уровне, анекдотами о Чапаеве. Многие из нас, еще живых свидетелей той эпохи, выросших, по счастью, в закатный период ее относительного беззубия, при всем невыветрившемся отвращении и страхе вспоминают о ней с оттенком злой насмешки, а многие из ветеранов социалистического движения на западе говорят о своей радикальной молодости даже со снисходительной улыбкой.

Между тем, попробуйте поговорить с современным немцем, да и с кем угодно о нацизме, и вы сразу увидите, что смех здесь совершенно неуместен: этот предмет возбуждает лишь ужас и острастку. Почему? С какой стати такая разница, если учесть, что, как ни расплывчата статистика, коммунизм за долгие годы своего существования убил больше людей, чем нацизм и фашизм?

Британский писатель Мартин Эмис - один из непревзойденных мастеров иронии, отточивший ее как инструмент исследования всех проблем человеческого существования, вплоть до самых трагических. Но в своей последней книге, посвященной эпохе сталинизма, он декларативно отрекается от этого инструмента. Книга называется "Коба Грозный: смех и двадцать миллионов". Мы уже понимаем, о каком смехе идет речь, а двадцать миллионов - это условное, почти символическое количество жертв советского коммунизма, потому что реальное, скорее всего, уже никогда не будет установлено.

Мартин Эмис - вовсе не специалист по советской истории или истории коммунизма. Тем не менее, как писатель он давно интересуется проблемой зла в человеческом обществе - одна из его прежних книг посвящена гонке термоядерных вооружений, а другая - нацистскому геноциду. Его покойный отец, Кингсли Эмис, тоже хорошо известный писатель, в молодости был членом коммунистической партии. Одним из его близких друзей был поэт Роберт Конквест, впоследствии известный историк, автор книги "Большой террор" о жестокостях сталинского режима. Во многом благодаря влиянию Конквеста Эмис-старший подвергся духовной эволюции, которая, как часто бывает в подобных случаях, завела его слишком далеко, бросила из одной крайности в другую - бывший радикал стал махровым реакционером, расистом и женоненавистником.

Духовная биография Мартина Эмиса сложилась более уравновешенно. Тем не менее, как и многие интеллигенты его поколения, он был изначально полон левых иллюзий, и главное зло цивилизации усматривал на правом фланге: фашизм. Теперь, когда крах советской империи подтвердил правоту ее критиков времен холодной войны и Мартин Эмис во всей полноте постиг ужасы сталинизма, он упрекает тех, кто в прежние годы держал его в тумане иллюзий. Эти упреки - не абстрактны, у них есть адресат, названный по имени, близкий друг автора, британско-американский журналист Кристофер Хитченс.

Мартин Эмис описывает эпизод, годы назад, когда они вместе присутствовали на каком-то лондонском слете левых движений, и Хитченс, давний приверженец троцкизма, стал, выйдя на трибуну, вспоминать какие-то эпизоды совместной работы и борьбы. Аудитория отвечала смехом.

"Почему? Почему? Если бы Кристофер упомянул о своих многих вечерах с многими "стариками-чернорубашечниками", аудитория бы, наверное... Да нет, с подобными связями в прошлом Кристофер не был бы Кристофер, да и вообще не был бы никем, стоящим малейшего упоминания. В этом, что ли, заключается разница между малыми усами и большими усами, между Сатаной и Вельзевулом? Одно порождает непроизвольную ярость, а другое исторгает непроизвольный смех. И какого же рода этот смех? Это, конечно же, смех универсальной любви к старой, как мир, идее совершенного общества. Это также смех забвения. Он забывает о дьявольской энергии, бессознательно скрытой в этой надежде. Он забывает о Двадцати Миллионах [жертв].

Это несправедливо:

Все знают об Освенциме и Бельзене. Никто не знает о Воркуте и Соловках.

Все знают о Гиммлере и Эйхмане. Никто не знает о Ежове и Дзержинском.

Все знают о шести миллионах "холокоста". Никто не знает о шести миллионах голодомора".

Употребленный здесь термин "голодомор" уже устоялся в исторической литературе как обозначение искусственного голода, организованного Сталиным на Украине в начале 30-х годов. Впервые масштабы этой катастрофы описал все тот же Роберт Конквест.

Вопрос, который сегодня с такой остротой встал перед Мартином Эмисом, уже давно поставлен, по крайней мере для себя, многими из нас, давними диссидентами и эмигрантами: почему звериная жестокость нацизма воспринимается как его сущность, тогда как жестокость и бесчеловечность коммунизма всегда, по крайней мере до недавнего времени, казались чем-то вторичным, чего в принципе могло и не быть? Сама фигура Гитлера враждебна любым юмористическим ассоциациям, тогда как у Сталина такого иммунитета нет, а уж о клоунаде Хрущева или гунявости Брежнева и говорить не приходится. К тому же, от Сталина осталось несколько своеобразных острот, пусть от них и продирает мороз по коже. Мартин Эмис приводит общеизвестные образцы, например: "Смерть решает все проблемы. Нет человека - нет проблемы".

Эмис, который пытается в начале XXI века разобраться в сущности сталинизма, познакомился с этим явлением сравнительно недавно, и он разгоняет мерцание неуместного смеха, он ставит в центр внимания двадцать миллионов погибших, пытаясь понять, почему этот ужас так долго не проникал в сердцевину его сознания. У смеха, конечно, есть сторона, которую можно понять лишь нам самим, изнутри: этот ад на земле продолжался гораздо дольше нацизма, хотя нужда в пыточных камерах постепенно отпала. Выживать десятилетиями в такой обстановке можно было лишь за счет чувства юмора, альтернативой которому порой было только сумасшествие, и в этом смысле разница между коммунизмом и нацизмом вполне реальна. К тому же, нацизм рухнул в расцвете своих кровавых инстинктов, у этого чудовища когти были еще в свежей крови, тогда как коммунизм издыхал, обессилев, на наших глазах, и кто половчее, мог подбежать и безнаказанно пнуть сзади или сбоку.

Но была еще и международная репутация, странная популярность коммунизма до самых последних дней в кругах западной интеллигенции, в среде которой Мартин Эмис и расслышал в свое время мемуарно-солидарный хохоток, столь неуместный на его сегодняшний взгляд. Свой взрыв возмущения он адресует другу, сыгравшему на его взгляд, главную роль в его долгом заблуждении и, в каком-то смысле, соучастнику зла.

Рецензии на "Кобу Грозного" в целом вышли достаточно прохладные, если принять во внимание литературную славу автора и обилие полученных им ранее комплиментов. Для специалистов Эмис, почерпнувший свои знания из немногих популярных книг, ничего нового не открыл, а многие интеллигентные дилетанты сами в молодости баловались марксизмом, и свидание с этим прошлым им не по вкусу.

Но американский журнал Atlantic придумал совершенно неожиданный ход: он поручил отрецензировать книгу Мартина Эмиса тому самому Кристоферу Хитченсу, который выступает в ней чуть ли не главной мишенью упреков. Такое в редакторской практике обычно недопустимо, но эксперимент себя оправдал: результат оказался ярким и неожиданным.

Прежде всего, Хитченс в целом тепло отзывается о книге своего друга, каковым, судя по всему, считает Эмиса до сих пор, несмотря на сердитые слова в свой адрес. Кроме того, он не уступил соблазну скатиться в позу самооправдания и, как мы увидим, фактически признал вину и осудил собственные заблуждения. И если, в конечном счете, он нашел в аргументах Эмиса изъян, то лишь потому, что дефект этих аргументов очевиден, и что сам он задумался над поднятой проблемой задолго до Мартина Эмиса.

Кристофер Хитченс, как я уже упоминал, долгое время считал себя троцкистом. Кому-то из нового поколения слушателей этот термин, наверное, надо уже объяснять. В самом примитивном смысле ярлык троцкиста, то есть сторонника опального вождя революции Льва Троцкого, навешивался на многих репрессированных при сталинизме без всяких оснований, просто как статья обвинения и путевка в ГУЛАГ. Хитченс, конечно же, был троцкистом в прямом смысле слова, то есть сторонником теории перманентной революции, куда более радикальным революционером, чем официальные последователи ленинско-сталинской традиции.

В молодости Хитченс, вместе с другими британскими журналистами, пропагандировал эти крайне левые взгляды на страницах журнала New Statesman, и на вечере, запавшем в память Мартину Эмису, он, скорее всего, вспоминал именно эти романтические времена. Кроме того, он уже много лет регулярно печатается на страницах левого американского журнала Nation, в свое время и довольно долго стоявшего на откровенно сталинистских позициях.

Под такое описание подпадают многие из современных западных публицистов, хотя иные, в отличие от Хитченса, прошли за эти годы всю идеологическую синусоиду, от марксизма до полной социальной апологетики. Хитченса, однако, отличает редкое качество интеллектуального бесстрашия: он не боится общих мест конформизма, он без оглядки атакует идолов современного массового сознания, таких как мать Тереза или Генри Киссинджер, и он не покинул левого фланга даже тогда, когда это перестало быть модным, и многие принялись бочком прокрадываться к респектабельному центру.

Хитченсу хорошо известно то, что ускользает от короткой и поляризованной эрудиции Эмиса, новичка в идеологических дебрях: первыми обличителями бесчеловечной природы сталинизма были именно левые, в том числе сам Троцкий, его последователь и биограф Исаак Дойчер и писатель Виктор Серж, один из ветеранов революции. Социалист и атеист Бертран Рассел еще в 1920 году сумел разглядеть истинную сущность нового режима в брошюре "Практика и теория большевизма". Быть может, самым эффективным и популярным критиком практического коммунизма стал английский писатель-социалист Джордж Оруэлл, автор романов "1984" и "Скотский хутор", так никогда и не воспылавший любовью к капитализму.

Тем поразительнее, что в те же годы значительная часть "умеренной" западной интеллигенции, в том числе Герберт Уэллс и Джордж Бернард Шоу, до небес восхваляли советскую утопию, а многие приветствовали и пенитенциарно-педагогическую поэму первых лет ГУЛАГа, и сталинские показательные процессы.

Эта странная привлекательность коммунизма, в противоположность фашизму, хорошо известна и понятна Кристоферу Хитченсу. Расистские теории нацизма и его неприкрытая геноцидная практика вызывают у нормального человека только отвращение и ненависть, тогда как риторика коммунизма рядится в одежды универсального человеколюбия. Фашистская идеология примитивна, как стиральная доска, тогда как из марксистской может получиться, и получалась, вполне глубокая философия - вспомним Антонио Грамши, Теодора Адорно или Юргена Хабермаса. Кроме того, все эти тонкости внутрипартийных свар и переходных периодов оттачивают исключительно удобное орудие для промывания мозгов, и Хитченс приводит удивительный пример: речи чекиста Глёткина из антибольшевистского романа Артура Кёстлера "Тьма в полдень". Эта казуистика прозвучала убедительно не только для Рубашова, героя романа, репрессированного большевика, но и для многих реальных людей, например для британского писателя Литтона Стрейки, заставив их поверить в справедливость сталинских показательных процессов. Кёстлер перестарался - он, себе на горе, слишком хорошо знал устройство интеллигентской совести.

Кристоферу Хитченсу удается показать всю ограниченность аргументации Мартина Эмиса, не сводя эту критику к ликующему обличению или, тем более, к сведению личных счетов. Это, конечно же, образец корректной критики - Хитченс не забывает, что ведет диалог с другом, пусть и задевшим его в полемическом запале.

"В лучших местах своей книги Эмис выдвигает поразительное требование: фактически, человеческому роду следует отказаться от телеологии и от всех форм "эксперимента" на своих собратьях. В этом он гораздо более революционен, чем, видимо, даже он сам полагает. Если бы он позволил себе поразмыслить над выводами, он, может быть, сделал бы плодотворные выводы из некоторых своих прежних произведений, о фашизме и термоядерных состязаниях - двух системамах абсолютистской теории и практики, объединенных общей идеей о том, что главный враг - это ленинизм. Если это играет роль, я теперь согласен с ним в том, что стремление к [утопическому] совершенству и мессианство - наши главные и смертельные враги. Но я не могу всерьез писать так, как если бы великая трагедия двадцатого столетия была разыграна для того, чтобы доказать, что я с самого начала был прав. И я не говорю это только потому, что я был неправ. В конце концов, самым мужественным из историков и борцов сопротивления в наше время был, несомненно, Солженицын, который ныне скатился в "великорусское" духовное и политическое шаманство, пестрящее сентенциями о национальной "душе" и эвфемизмами о погромах и антисемитизме. У Эмиса должно быть достаточно самосознания, чтобы сознаться в том, что это - тоже идеология".

Думаю, что Хитченс преувеличил здесь заслугу Эмиса - идея прогресса без телеологии и идеологии, без пятилетних планов и сияющих вершин на горизонте, была высказана более полувека назад философом Карлом Поппером, тоже человеком с марксистским прошлым. Судя по всему, Хитченс, посвятивший жизнь полемике с правыми, упустил из виду центр, где большую часть жизни работал Поппер.

Но, конечно, самое важное в приведенной цитате - не это, а открытое и безоговорочное покаяние Кристофера Хитченса, признание, что он десятилетиями поклонялся ложным и даже бесчеловечным идолам. Риторика социализма - это парадные ворота, за которыми лежит все то же кладбище, массовое захоронение. И, что особенно подчеркивает Хитченс, не только социализма, но и национализма, из которого вырос фашизм, и организованной церкви - любой идеологии, которая существует не затем, чтобы решать конкретную проблему, а чтобы осчастливить всех оптом. Corruptio optimi pessima - нет страшнее зла, чем то, которое творят желающие всеобщего добра.

Глубина и правда покаяния Кристофера Хитченса подтверждаются тем, что он, судя по всему, не намерен покидать своих левых позиций, он не собирается повторять эволюцию Эмиса-старшего, от красного к коричневому. Американский поэт Роберт Фрост радовался, что не был в юности революционером, потому что это значит, что в старости он не станет реакционером. Но в таком оборотничестве нет ничего обязательного - как показывает пример Хитченса, оно уготовано лишь тем, чьи убеждения не имели цены ни прежде, ни после. Каждый из нас, отбывших в эмиграцию при советской власти, помнит, как легко меняли цвета те же коммунисты, чекисты и всяческие парторги, моментально прикрывая свой серп с молотом чем-нибудь звездно-полосатым, а махровый советский патриотизм - американским, еще махровее. Сегодня эта нечисть отбивает себе лбы под иконами и разгоняет натовские подводные лодки у себя в джакузи.

Хитченс пытается сделать Эмису прививку от черно-белой иллюзии, показать, что катастрофа грозит не только с полюсов известного политического спектра. Октябрьская революция была патентованным несчастьем, но из этого совсем не следует, что победа белых в гражданской войне могла спасти Россию и мир. Скорее напротив - она открыла бы беспрепятственный путь фашизму, потому что никаких устремлений к парламентаризму, кроме поволжского Комуча, с этой стороны не наблюдалось, а накал шовинизма и антисемитизма был невиданный. По словам генерал-майора Уильяма Грейвза, командира американского экспедиционного корпуса, "нигде нельзя было совершить убийство проще и безнаказаннее, чем в Сибири в правление адмирала Колчака". Недавние ряженые в белогвардейских или казачьих мундирах обо всем этом, конечно, не вспоминали.

И если развить эту мысль, ни одна из сторон не имеет монополии на правду и ни одна не застрахована от соблазна жестокости, в который человек постоянно впадает, обретая власть над ближними, даже из самых лучших намерений. И правые, и левые уже многократно заливали этот мир кровью, но в нем всегда должно оставаться место и для правых, и для левых, и для всех в промежутке - хотя бы затем, чтобы мы не спускали друг с друга внимательных глаз. Помня обо всем, во что мы превратили прошлое, мы должны тем сильнее опасаться того, что мы еще можем сделать с будущим.

XS
SM
MD
LG