Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Поэт и власть


Поэт и власть. Как сохраняет себя поэтический голос во враждебном окружении? Можно ли, воспевая власть, оставаться истинным поэтом?

В нашей московской студии - гости: поэт Лев Рубинштейн и историк литературы, профессор Московского университета Николай Богомолов.

Со школьной скамьи мы узнаем непреложную культурную схему: поэт противостоит власти. Благородный Пушкин - и бездушный царь, надрывный Некрасов - и жестокие чиновники. Новое поколение рано узнает и другие оппозиции: Николай Гумилев - чрезвычайка, Николай Клюев - НКВД, Осип Мандельштам - сброд тонкошеих вождей, Николай Заболоцкий, Александр Введенский, Николай Олейников, Даниил Хармс - и слепая, безымянная власть "с холодной головой и горячим сердцем". Проходит Великая отечественная война - и всё продолжается: Анна Ахматова, Борис Пастернак, Иосиф Бродский: Сажают, угрожают, не печатают, выгоняют, выселяют, вынуждают эмигрировать: Да что это за наваждение такое! В чем природа конфликта русского поэта и российской власти? Лев Рубинштейн?

Лев Рубинштейн: Это вопрос исторический, и на него одним словом не ответить. Потому что этот конфликт в истории культуры нашей страны был не всегда. Тот же Пушкин, хотя он и писал "зависеть от царя, зависеть от народа" - то есть на уровне декларации воспевал дистанцию по отношению к властям, сам не всегда умел следовать этой декларации. Эти взаимоотношения всегда были очень сложны. Вся история российской интеллигенции - это история ее метаний от горячечной любви к власти к ненависти и презрению.

Иван Толстой: А вам не кажется, что есть что-то в природе поэзии, может, только русской поэзии, в отличие от прозы, что делает именно ее таким предметом или орудием конфронтации с властью. Не так легко выстроить такой же убедительный прозаический ряд, который бы показывал эту оппозицию. Что, может быть, в самой поэзии есть нечто такое, что вызывает этот конфликт?

Лев Рубинштейн: Независимо от того, как лично тот или иной поэт относится к власти и в каких он с ней отношениях (потому что мы знаем примеры, когда у поэта вполне идиллические складывались отношения с властью), это заложено в природе самого языка. Россия - страна лингвоцентричная, литературоцентричная. Поэт, будучи творцом и, одновременно, критиком родного языка, вольно или невольно, с властью борется за власть. Потому что власть в России находится в области языка.

Иван Толстой: Сегодня у нас есть повод говорить о русской поэзии: вышла книга Анатолия Тарасенкова и Льва Турчинского "Русская поэзия ХХ века". Собственно говоря, это второе издание. Первое появилось в 1966 году. Его автор - тогда в одиночестве - Анатолий Тарасенков, известный советский критик - был страстным коллекционером русской поэзии. Он скончался в 1956 году, оставив картотеку поэтических сборников, вышедших в России с 1900-го по 1955-й год. В 66-м книга, подготовленная редакторами издательства "Советский писатель", наконец-то вышла, правда, по условиям времени, с цензурными увечьями. Например, пришлось выбросить упоминание стихотворного сборника Пуришкевича и кое-что еще. Были и анекдотические вторжения в тарасенковскую картотеку. В частности, название сборника Николая Гумилева "Шатер" было переделано на "Шахтер": в стране победившего пролетариата так было понятней. А редактор в издательстве не обратил на это внимания, потому что и сам в первый раз слышал о такой книжке. Но самым большим изъяном в подобной книжке было отсутствие всякого упоминания об огромном пласте поэзии русской эмиграции. Я никого в данном случае и не обвиняю: конечно, тогда и помыслить было нельзя о русском Зарубежье.

И вот теперь, после многих лет труда, книга Анатолия Тарасенкова появляется заново, под редакцией и с дополнениями Льва Турчинского. И на этот раз в нее включены авторы-эмигранты. Хронологический охват остался прежним: первые 55 лет ХХ века. Лев Турчинский дал книге скромный подзаголовок: "Материалы к библиографии".

И вот я хочу воспользоваться таким, что называется, информационным поводом и задать вопрос историку русской литературы первой половины ХХ века Николаю Богомолову. Какие примеры взаимоотношения поэта и власти дает эта эпоха? Есть ли случаи победы поэта над превосходящей силой?

Николай Богомолов: Боюсь, что положительно на такой вопрос ответить сложно. В крайнем случае, поэт может чем-то приободрить власть и утвердить ее в тех взглядах, которые и без того у нее формируются. Боюсь, что как бы ни формировалось отношение между поэтом и властью, как бы поэту ни казалось, как, скажем, Пастернаку одно время, что он может говорить с властью от своего лица, на деле ничего хорошего из этого не выходило. И разговоры Пастернака со Сталиным, и не только это, в конце концов, выливались в то, что он оказывался на обочине пути, если он не соглашался войти в кильватер всему тому, что власть предлагала.

Иван Толстой: Послушаем на эту тему радиоэтюд моего коллеги Игоря Померанцева.

Игорь Померанцев: Все-таки, я думаю, что мы можем и должны говорить о разных поэтах и о разной власти. Есть разные художники. Был, например, молодой радикал, социалист Федор Достоевский, который являлся преступником по меркам любой власти, любого государства, за что и отбыл срок на каторге. Был замечательный, выдающийся французский писатель Жан Жене, уголовник, вор, который просто сидел как вор, и по меркам любой страны он оказался бы в заключении. Причем, даже, когда он перестал воровать, он все равно психологически оставался человеком преступных наклонностей. Я сужу об этом по его политическим пристрастиям. Он всегда поддерживал террористов в политике. Наконец, есть тип художника, который мне лично не близок, это художники, которые эпатируют общество и государство. Мне этот тип не близок, поскольку я люблю самодостаточных художников. Но, тем не менее, у них есть своя роль в обществе. Это роль психологического фермента и благодаря этим художникам, которые эпатируют общество, мы узнаем, насколько прочны и серьезны границы дозволенного или насколько они шатки и устарели. Так что у них есть своя роль. Нужно отдать им должное.

Что до власти - власть тоже бывает разная. Есть власть авторитарная. Это может быть просвещенный авторитаризм, и тогда художник может договориться с этой властью. Есть случай самый тяжелый - это отношения поэта и художника с тоталитарной властью. Тоталитарная власть по своей природе монолитна. Она хочет владеть и твоим телом (твое тело может туда пойти или не может), она претендует на твою душу, на твои мысли. И вот тут поэт, а поэзия и творчество они по своей природе свободны, может вступить в конфликт с такой властью. Казалось бы, поэту на роду написано вступить в конфликт с такой тоталитарной властью, но, если я не ошибаюсь, в Советском Союзе по списку Союза писателей насчитывалось более 2 000 поэтов. И я вспоминаю, и до сих пор волосы дыбом подымаются, съезды Союза писателей. Эти речи, которые там произносились. Как они произносились, какие слова эти художники слова находили. Я даже удивляюсь, что до сих пор модный театр, документальный театр, а в Москве есть этот модный документальный театр, не поставил в Колонном зале вот такой съезд с привлечением еще живущих писателей, которые могли бы прочесть свои собственные доклады и под музыку, или голос Иосифа Кобзона, я думаю, это было бы грандиозное зрелище.

Но вернемся к нашей теме: художник и власть. У тоталитарной власти есть еще одна задача, помимо этой тотальной власти над душой, телом и мыслями, это еще ненависть к памяти. И она старается затушевать память, затушевать прошлое, заглушить ее. А само творчество, по крайней мере, языковое творчество, работа со словами, они предполагают память, память жанровую, память лексическую, потому что слова древнее нас, слова прожили огромную жизнь в языке, особенно, литературное слово. И потому сама природа творчества и сама природа работы с языком противостоит этому желанию власти полностью монополизировать память, а, значит, и язык.

Слушатель: Я из Питера, меня зовут Игорь Викторович. У меня вот какой вопрос. Вам не кажется, что отношения поэта и власти зависят от того, какая, собственно говоря, власть? Например, во Франции французские интеллектуалы, еще с довоенных времен, начиная с Бретона и Батая, они фактически были устремлены к обретению власти. И в послевоенные годы они сформировали теперешний истеблишмент во многом. А другое дело власть сталинская, скажем. Я сегодня читаю Мандельштама, некоторые стихи из Воронежский тетради. Читать страшно тяжело, потому что видишь, насколько человек (а стихи гениальные) пытается спасти свою жизнь. Вот те несколько стихов у него, где он пытался прогнуться, что называется. И третий тип власти, это то, что сейчас у нас. Когда мы видим, что огромное количество интеллектуалов без зазрения совести подличают просто. И во всех трех случаях, отношение к власти: Одно дело Мандельштам, которому петля светила, другое дело сейчас. И третий вопрос, что французы, фактически, осуществили ее, они к ней пришли, определили во многом конструкцию современного мира. Среди них было огромное количество поэтов.

Иван Толстой: Лев Рубинштейн, что вы думаете о сегодняшнем дне? Действительно ли интеллигенция прогибается, как считает наш слушатель?

Лев Рубинштейн: Во-первых, какая интеллигенция, какая ее часть? Я бы даже для корректности позволил себе сказать, что того, что мы привыкли считать интеллигенцией, на сегодняшний день не то что не существует, но, во всяком случае, все это на излете. Интеллигенция в том шестидесятническом смысле доживает свои дни. На смену приходит класс того, что на Западе называется интеллектуалами. Это не вполне то же самое, что интеллигенция. Я уже говорил, что русская интеллигенция всегда жила вот этими лихорадочными и иногда вполне искренними метаниями между любовью, преданностью, завороженностью властью и такой горячей и тоже не всегда справедливой к ней ненависти и презрению.

Иван Толстой: То есть оказывается, что интеллигенция была не классом и не прослойкой, как утверждала советская власть, а что же - функцией просто?

Лев Рубинштейн: Я думаю, да, культурной функцией. Вообще, всегда было принято считать, что слово интеллигенция - это русское изобретение. Оно возникло как перепроизводство образованного сословия. Люди, не вписавшиеся в институты власти, потому что учили людей для того, чтобы они были в управляющей роли, но для них не было места, и тогда они были вынуждены уходить в такую интеллектуальную оппозицию, они становились критиками власти. И вот мне кажется, что вот эта функция интеллигенции сейчас исчезает. И я не могу сказать, что я об этом сильно жалею.

Иван Толстой: Давайте вернемся к вопросу о сегодняшнем взаимоотношении поэта и власти. Прогибание или нет?

Лев Рубинштейн: Кто как. Я себя тоже отношу, не знаю, с какой степенью обоснованности, к интеллектуальному сословию. Но я, например, не склонен ни перед кем прогибаться. Я иначе воспитан, иначе мыслю. Но я и не склонен к такой глухой, тупой и истерической оппозиции. Я считаю, что правильная позиция по отношению к власти - это дистанция.

Иван Толстой: Николай Алексеевич Богомолов, вопрос к вам: а вот внутри поэтического цеха? Наш слушатель Игорь Викторович говорил о довоенных французах, которые стремились к власти. Внутри российского поэтического цеха, скажем, в ту эпоху, которую вы изучаете - в первой половине ХХ века - была своя иерархия, там была своя оппозиция: власть и подчиняющиеся? Именно внутри поэтического сословия?

Николай Богомолов: Я не думаю, что была в прямом смысле такая оппозиция. Хотя реально, безусловно, такие люди существовали, и то, о чем сейчас говорил Лев Семенович, какие-то интеллигентские комплексы, которые постоянно одолевали Блока, они безусловно восходят к этому. Когда Блок был готов писать укоризненные письма Розанову, сам себе объясняя, что вот это остатки моего интеллигентства, с которыми я никак не могу разделаться, тогда как Розанов довольно успешно их изжил. Но послужило ли это тому, что Розанов остался писателем с безупречной репутацией, а Блок, наоборот, эту репутацию чем-то замарал, я думаю, что здесь вопрос не такой сложный. Вообще, в этом отношении я, скорее, сторонник того, чтобы разбираться в каждом конкретном случае, а не говорить о том, что существовала такая позиция, существовала другая позиция. Безусловно, существовала позиция, условно говоря, Демьяна Бедного и многих тех, кто с ним шел, когда возникал соблазн пойти вместе с властью, помочь власти и, соответственно, за это обрести некоторые блага. Причем, эти блага были совсем не обязательно какими-то грубо материальными. Библиотека Демьяна Бедного, роскошная библиотека, это тоже то благо, которое он получил за свою близость к власти. Но в условиях России, особенно России советского времени, чем это было чревато, мы все знаем. 36 год, постановление ЦК об опере "Богатыри" и конец всей карьеры Демьяна Бедного. Соблазн идти с властью вместе тоже слишком часто оказывался мнимым соблазном, зависевшим от капризов той же самой власти.

Слушатель: По-моему, государство власти и власть государства - всегда насилие в несовершенном человеческом сегодняшнем обществе. И власть сама не совершенна. Она должна работать на гармонизацию общества, но происходит наоборот. "Власть отвратительна, как руки брадобрея", по словам Осипа Мандельштама. Власть всегда чувствует себя вроде бы как совершеннее власти государства. И в этом суть конфликта. Иногда поэт даже просит власть быть по возможности совершенной, гармоничной, чтобы помочь обществу. Он говорит: государство, спаси мою личность от вымирания, сколько можно грабить тебе душу мою, разум, плоть, сколько можно не обращать внимания на стенания, сколько можно меня сей махиной давить и бороть! То есть суть конфликта поэта с властью всегда очевидна и зиждется на несовершенстве власти.

Слушательница: Елена Александровна, Москва. У меня такое впечатление, что в России, я говорю о творческих людях, о поэтах-мужчинах, что они вздыхают, но ничего не делают. Интеллигенция - это образованная часть. В других странах эта часть двигает прогресс, старается для женщин, для семьи. У нас вздыхают. Кто не умеет в творчестве, тот водку пьет. Мне кажется, что для России все вздыхающие люди, которые страдают, лучше бы ушли в монахи и Богу молились.

Иван Толстой: Лев Семенович, видите, какую судьбу вам предлагают слушатели - вздыхать и идти в монахи. Или вы водку пьете? Что вы делаете для того, чтобы отстаивать гордое имя русского поэта?

Лев Рубинштейн: На все ваши перечисленные вопросы, с уверенностью могу только сказать, что я не иду в монахи. Все остальное в разных пропорциях я делаю. Если я правильно понял звонок слушательницы, то он сводится к тому, что образованная часть общества и творческие люди ведут себя безответственно и ничего не делают.

Иван Толстой: Или, если дело для поэта - это его слово, то слушательнице кажется, что его слово не убедительно, не призывно, так я понимаю.

Лев Рубинштейн: Я не знаю, насколько это должно быть так. Вообще, мне кажется самым правильным - это быть максимально профессиональным в той сфере, в которой ты себя чувствуешь профессионалом. Если кто-то профессионально, убедительно и чувствительно вздыхает, и этот вздох кому-то может помочь и облегчить его участь, то почему нет? Ведь и поэтов и творческих людей очень много, и у каждого свое культурное и человеческое амплуа. И мне кажется, что не бесполезен любой творец, который в рамках своей культурной роли и в пределах своей творческой аксиоматики максимально себя реализует. Почему все должны к чему-то призывать? Я так не считаю.

Иван Толстой: Согласен с вами. А не можете ли вы рассказать о своих личных отношениях с государством и идеологией. Как это происходило в советские и в постсоветские времена. Каков ваш личный опыт?

Лев Рубинштейн: Мой личный опыт не особенно уникален для людей моего поколения. Мне повезло, потому что у меня был вполне продвинутый старший брат, который многое понимал, и я достаточно рано понял цену всему происходящему и власти. Таким активным диссидентом я никогда не был, хотя правозащитному движению сочувствовал. Но поскольку я начал сочинять, я решил, что мое дело вот это. И почти с самого начала моего сочинительства мне было ясно, что никакие официальные, культурные институции для меня не интересны, что я должен быть в другой среде. К счастью, для моего поколения пишущих, рисующих и сочиняющих, таковая среда к тому времени, к концу 60-х годов, уже сформировалась. И мне как молодому автору была интересна вот эта среда. Сейчас ее называют по-разному: неофициальным искусством, андерграундом, второй культурой. Меня привлекала и интересовала эта среда и успех в этой среде. Всякая власть, не только политическая, но и литературная, художественная (потому что все эти творческие союзы были для нас слиты с властью), мы с ними не боролись, а просто не замечали, как и они нас. Это была параллельная, альтернативная культура, я в ней участвовал, о чем совершенно не жалею, потому что я считаю, что именно в то время и в той среде возникло самое креативное, что имеет продолжение сейчас. Об официальной среде тоже можно говорить дифференцированно, потому что там были и такие, и сякие. У нас было понятие левый МОСХ. Сначала это распространялось на круг художников, которые заигрывали с неформальными вещами, но при этом были вполне интегрированы в советский художественный институт.

Иван Толстой: То есть в андерграунде тоже существовали свои императивы, свои максимы гуляли, тоже существовала своя власть. Этот мир был просто зеркальным миру официальному, разве нет?

Лев Рубинштейн: Зеркальным нет, он был просто альтернативным. И в этой альтернативе существовали свои противостояния, свои борьбы. Все то же самое, что происходило в официальной культуре. Но это не было зеркальным.

Иван Толстой: Там не сажали, по крайней мере.

Лев Рубинштейн: Но там спорили, там друг друга ненавидели, там друг друга обвиняли в стукачестве. Это было все равно, что назвать человека врагом народа. Более того, в этой неофициальной среде были свои левые и правые, были националисты, западники, авангардисты и жесткие традиционалисты. Но это был круг, в котором осуществлялась своя нормальная, с нашей точки зрения, культурная жизнь. Она была полемична, дискуссионна, но она была вне советских институтов.

Слушательница: Меня зовут Ирина Семенова. Я хочу сказать, что произвол советской власти напрямую связан с русским национальным характером и с менталитетом. Потому что в России своеволие власти объясняется безответственностью и равнодушием граждан, в том числе интеллигенции. А что касается Пушкина, он очень эмоционально выражал свое мнение, и оно достигало ушей монарха, что сильно отличает его от современных деятелей.

Николай Богомолов: Лев Семенович, а почему (по-моему, вы в этом не замешаны, и я спрашиваю об этом с чистой душой) поколение, к которому вы принадлежите, с таким сомнением, а иногда и с глубокой антипатией относится к поколению шестидесятников, даже тех, кто не искал контакта с властью?

Лев Рубинштейн: Я не хотел от имени поколения говорить, потому что я не уверен, что совпадаю по возрасту с тем или иным культурным поколением, потому что, строго говоря, люди из моего поколения - они как раз и есть шестидесятники. Я думаю, что тут дело скорее в эстетических претензиях. Это нормальная смена культурных парадигм. При всех оговорках тоже идет речь о борьбе за власть. Но борьба за власть не в институциях, не в секретариате Союза Писателей, а власть над читателями, над зрителями, над умами. С какой-то поры, начиная с перестройки, те, кого мы с вами можем условно называть шестидесятниками, они эту власть действительно обрели. И у следующего культурного поколения в связи с этим к ним появились эстетические претензии. Но это нормально. В этом я не вижу ничего дурного, это вполне говорит о динамичности культуры.

Николай Богомолов: Мне кажется, что если бы речь шла только об эстетических претензиях, это было бы нормально. Но слишком часто это переключается на то, что их печатают толстые журналы, потому давайте толстые журналы выкинем, им дают премии, поэтому давайте от премий откажемся, и так далее.

Слушатель: Анатолий Михайлович. Я понимаю, что изюминкой вопроса является не 955 год, а сегодняшнее время, и в этом плане мне хотелось бы спросить: как вы считаете, перед чем сегодня может прогибаться поэт? У власти нет идеологии, нет денег, есть какая-то премия государственная, которая не является признаком приличия, если ее получить. Собственно говоря, перед чем можно прогибаться? Если деньги можно получить скорее не у власти, а у оппозиции. Когда американскому читателю газеты объясняют, что в России авторитаризм, он спокойно этому верит. Но нам это надо объяснить немножко иначе. Объясните нам, в чем прогиб? Спасибо.

Лев Рубинштейн: Когда мы говорим: поэт и власть, я сегодня предложил бы слово поэт в метафорическом смысле употреблять. Потому что, собственно говоря, поэту на сегодняшний день прогибаться не за чем. Потому что поэзия сегодня не является социально значимым институтом.

Иван Толстой: Конечно, поэт именно в пушкинском смысле, художник слова и вообще художник.

Лев Рубинштейн: Я бы выделил два мотива. Первый - абсолютно материальный. Власть дает заказы на памятники, на архитектуру, иногда премией поощряет. Второй мотив более иррациональный и лежит в основе глубинных традиций многих деятелей культуры - на всякий случай поближе держаться к власти. Это, если угодно, безусловный рефлекс.

Слушатель: Николай. Сейчас мне кажется, нет такого поэта, чья личная трагедия, как Пушкина в свое время, переживалась бы тяжело всем обществом. Лев Рубинштейн сказал, что он давно понял, что такое власть. Я думаю, что огромное количество его соотечественников давно поняли, что такое современный андерграунд и современный альтернативный поэт. И не кажется ли вам, что для подлинно творческого человека гораздо большей угрозой, чем власть, является мнение либеральной клаки, которая на самом деле губит таланты с гораздо большей частотой и эффективностью, и этим объясняется общая серость нашего искусства и поэзии?

Иван Толстой: Лев Семенович, опять вопрос к вам. Это уже вопрос о другом полюсе власти, о власти толпы. Что вы об этом думаете?

Лев Рубинштейн: Я, во-первых, не очень понимаю, что такое либеральная клака. Для меня есть понятие читатель, понятие адресат. Это не совпадает с понятием либеральной клаки, но есть мой сформировавшийся адресат, я на него ориентируюсь, его мнение для меня бесконечно важно. Насчет того, что опаснее, вот эта чернь в пушкинском смысле или власть - и то, и другое одинаково опасно. Но власть все равно опаснее, потому что такая крикливая оппозиция, она так же неприятна, как и всякое лизоблюдство, но менее опасна для морального здоровья общества.

Иван Толстой: Николай Алексеевич Богомолов, в эмиграции власти, по крайней мере, государственной власти, по крайней мере, власти в пределах того же языка, на котором писали поэты, такой власти не было. Как обходилась диаспора в этой ситуации, как существовала русская литература в ситуации безвластья?

Николай Богомолов: Как мне кажется, литераторы в русской диаспоре находились в гораздо более выигрышном положении. Но там ведь существовало то, о чем говорил предыдущий звонивший. Конечно, в ослабленной степени, не так активно и отчетливо, но существовала заявленная позиция журналов и газет, которые, собственно говоря, давали средства к существованию. Когда Ходасевича или Цветаеву лишали "Последних новостей", это, до известной степени, было тоже взаимоотношением поэта с какой-то властью, властью определенных общественных настроений, не желавших в тот момент мириться и представлять им слово по тем или иным причинам, не только политическим. У нас ведь речь не только о политике, но и об эстетике. Существовал, особенно после второй мировой войны, процесс поиска коллаборантов. Сейчас, в последнее время, обнародуются документы о том, что это достаточно было серьезно, и остракизм, которому подвергались люди, заподозренные в коллаборантстве, тоже был достаточно лишающим их средств к существованию, выбивающим их с позиций тех людей, которые могли бы занимать какое-то значимое место в литературе.

Иван Толстой: Как советская власть мешала вам писать стихи? Такой вопрос я задал русскому поэту, живущему в США, - Льву Лосеву. Вот, что он ответил.

Лев Лосев: На ваш прямой вопрос, мешала ли мне советская власть писать стихи, прямо отвечаю: не мешала. Потому что я при советской власти стихов не писал. В силу превратностей судьбы, сочинение стихов совпало с эмиграцией. Вдалеке от советской власти стихи сочинялись без оглядки на нее или иную политическую систему, как Бог на душу положит. В том числе и стихи о советской власти. Во имя полной откровенности, должен признать, что однажды, в возрасте примерно 13 лет я попытался начать карьеру советского поэта. Мне захотелось славы. Петь и плясать я не умел, и я сочинил стихи ко дню сталинской конституции. Помню оттуда рифму, которой особенно гордился: Сталин - хрустален. Стихи я со школьной сцены продекламировал, мне хлопали и я, воодушевившись, стал сочинять ко дню Красной Армии. Получилось очень хорошо. Я с гордостью прочел отцу, поэту Владимир Лившицу:

Блеск баталий Крыма и Полтавы
На ее отомкнутых штыках
Стал железным блеском русской славы,
Видимым на всех материках.


Отец хмуро выслушал и объяснил мне разницу между штыком приткнутым и отомкнутым. Еще он заметил, что если я имею в виду Крымскую войну, то особого блеска там не наблюдалось. Так, слава Богу, этот мой фонтан заткнулся.

Я много думал о том, как влияла советская власть на тех, кто, в отличие от меня, писал стихи и прозу в Советском Союзе. Всякая власть осуществляется, как насилие. Тоталитарная власть - тотальное насилие. Формами существования советской власти были ГУЛАГ и тотальная идеологическая цензура. Таким образом, у человека пишущего было три возможности. Первая - присоседиться к власти, не важно, из убеждений или из-за страха, и сочинять политически правильную белиберду, как Маяковский в 20-е годы. Это самый страшный пример, потому что поэт был великий. Вторая - писать по собственной воле. В этом случае, власть ощетинивалась и подвергала писателя репрессиям, причем, независимо от того, писал ли он против власти, как Солженицын, или был в целом аполитичен, как Ахматова или Бродский. И третье - вступить в литературную игру с властью, изобрести систему литературных уловок, нацеленных на то, чтобы власть не замечала свободомыслия в том, что ты пишешь. При советской власти многие в этом поднаторели. Не только писатели, но и читатели. Гением этого стиля, его по старинке называют эзоповским языком, был Евгений Евтушенко. У него была такая муаровая поэтика. Так повернешь - вроде, красная, а так - вроде, зеленая. Вроде бы, стихи про то, как плохо в Испании, а вроде бы, это и про нас. Он так развил в себе это искусство, что даже о любви и погоде писал двусмысленно. То ли люблю, то ли нет, то ли дождик, то ли ветер. Но не только Евтушенко. Мастеров эзоповского стиля в литературе, в театре, в кино было много. Это очень интересное явление. Когда-то я написал об этом книгу.

Иван Толстой: И в завершение программы - vox populi, глас народа. Может ли быть хорошее стихотворение, прославляющее власть? - такой вопрос задавала москвичам наш корреспондент Марьяна Торочешникова.

- Искусство и власть это разные вещи, а все, что связано с властью, это не очень хорошо. Искусство не бывает рядом с властью.

- Может быть, и может. Есть же хорошие стихи, воспевающие любовь, весну, красоту. Очень хорошо воспевал власть Маяковский.

- По-моему, только во времена династии Романовых именно на Руси занимались прославлением. Частично, очень редко на Востоке. Мало ли история знает руководителей, полководцев, императоров, которые оставили заметный след? Конечно, почему нет?

- Нет, потому, что это гадостно. Маяковский так переживал потом от этого.

- Если только это власть божественная, то может. А в принципе стихи, которые Маяковский посвятил партии, не являются его лучшими стихами. Хотя "Левый марш" - прекрасное стихотворение

- Все зависит от таланта поэта. Талантливый человек может продаться или возлюбить власть. Мандельштам писал оды Сталину.

- Да, это может быть стихотворение, проникнутое чувством патриотизма. Я не считаю, что это плохое качество. Творчество Маяковского интересное, талантливое.

- Если только после смерти этой власти. И Пушкин писал про Александрийский столп.

- Может быть талантливое произведение. Если власть человеческая, то почему ее не прославлять?

- Возможно. Были хорошие произведения у Сергея Сергеевича Прокофьева. Редкий случай, но возможный. Та же Ода на восшествие Екатерины Второй Ломоносова.

- В зависимости от того, какая власть и что это за стихотворение. В принципе, да. Если это честно.

- Нет, потому что стихотворения пишутся от души, а в зависимости они хорошие не пишутся.

- Смотря какую власть. Когда человек удовлетворен данной властью, когда он может ее прославить, когда это искренние его чувства.

- Все эти оды же существовали. Они тоже прославляли власть, какого-то конкретного человека, но это не были стихи. Произведения искусства. Это с точки зрения людей простого уровня. Те, кто стараются воспеть власть, они вкладывают функцию подхалимажа в это стихотворение. Я просто так сочинять стихотворение в пользу власти не буду.

XS
SM
MD
LG