Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Трагедия вынужденной пародии. Андрей Арьев о Владимире Набокове




Мой собеседник в пражской студии - соредактор "Звезды" Андрей Арьев, составитель набоковского юбилейного номера журнала. Тематические книжки журнала - ахматовские номера, зощенковские, довлатовские - давно уже ценятся читателями как сборники высокого класса. Для нынешнего юбилея наследники Набокова предоставили "Звезде" несколько неизвестных русских рассказов писателя, его выступления в берлинских литературных кружках, письма. С ними соседствуют переводы набоковских интервью и новые воспоминания о писателе, записанные одним из его американских учеников всего 12 месяцев назад.

Андрей Юрьевич, есть некоторая пригоршня фактов о Набокове, которые считаются, одновременно, и расхожими, и общепринятыми, и их держат уже почти за истину. Что Набоков это литературная фигура, которая не следует в классическом русском литературном русле, а его нарушает, вносит новые темы и новую этику в представления писателя о жизни, о людях, о своих героях, о задаче писателя. Набоков - это человек, который отрицает Достоевского, Фрейда, который, вообще, отрицает большие идеи и считает, что существует некое поле искусства для искусства, и оно, единственно, достойно художника. Вы, как составитель юбилейного номера журнала "Звезда", посвященного 100-летию со дня рождения Владимира Набокова, располагали материал, наверное, тоже, в согласии, с какими-то вашими представлениями. Скажите, расхожие высказывания о Набокове, они вызывают у вас согласие или протест? Вообще, Набоков, действительно, именно такой человек, или он и тут всех несколько обманул?

Андрей Арьев: Знаете, мне кажется, что, конечно, все эти общие соображения не верны только в одном плане. Потому, что с точки зрения Набокова, все общие идеи некорректны. Он всегда искал частность. И вообще, он как-то сказал, что если говорить о человеке, нужно иметь в виду только самого себя. Но, как во всяких общих идеях, в них можно вычленить частное. И вот, конечно, представление о том, что Набоков не совсем русский писатель, во всяком случае, писатель русский, опыт которого не тот же самый, который был у других великих русских писателей, вот это мнение нужно поддержать. Начиная с того, что, скажем, Набоков прожил счастливую писательскую жизнь. В конце концов, он сделал все, что хотел. Всю ту художественную пленку, которая была в его сознании, он прокрутил до конца и до конца ее выявил. Эта счастливая, законченная в себе судьба, конечно, сразу же, немножко настораживает. Русский писатель, обычно, заканчивает трагически или исписывается, повторяется. В этом смысле, Набоков - не типичная для русской культуры фигура. Но, в то же время, именно такого типа художника мы всегда и искали, его нам не хватало. Он заполнил ту пустоту, которая невольно существовала, ту бездну. И, вообще-то, если говорить более широко, это художник, который заполнил весь тот петербургский период, который закончился в начале века, после революции. Он не закончился в области культуры. И это культурное набоковское движение, оно и придало этому петербургскому культурному русскому периоду полную, окончательную завершенность. Потому что самая главная тема Набокова коренится в этом петербургском мифе. Что самое приятное у Набокова? Самая главная и значимая его фраза - это фраза, которой он начинает "Другие Берега": "Колыбель качается над бездной". Собственно, это и есть суть петербургской культуры, петербургского мифа. Попытка создания такого райского места, парадиза над бездной. Ведь всегда типичный петербургский художник, поэт, напишет что-нибудь такое:
О город мой...
Зачем над бездной ты возник?

Так вот, творчество Набокова и отвечает, зачем над бездной возник вот этот парадиз. Все творчество Набокова - это возвращение к петербургскому детству и, в то же время, переживание этого детства, как колыбели, качающейся над бездной.

Иван Толстой: Тогда, можно ли сказать, что Набоков есть воплощение мечты русской культуры о таком писателе и, уже как воплощение, он противопоставлен русской культуре, где такое воплощение просто невозможно?

Андрей Арьев: Да. Во всяком случае, для меня, это совершенно органическое и ясное завершение петербургского типа культуры. И, в этом отношении, творчество Набокова вполне укладывается в рамки русской, по крайней мере, русской петербургской традиции.

Что такое русская петербургская традиция? Это культура всего нового времени, начатого во времена Петра. И более счастливого завершения, чем Набоков, эта культура не могла себе представить. Набоков счастливо сочетал в себе такие качества, которые петербургская культура по дороге утратила. Он, действительно, был художником положительным. Он был рад тому, что само по себе искусство существует на земле, тому, что при помощи искусства можно сделать то, чего нельзя сделать ни в каких других областях жизни. И вот это его знание для меня необыкновенно важно и ценно. Так или иначе, мы все равно к каким-то общим идеям приходим, и для меня эти общие идеи связаны с идеей русской литературы нового времени, в которой Набоков является счастливым завершителем.

Иван Толстой: Андрей Юрьевич, Набоков состоялся весь в эмиграции. Получается, что это некое опровержение представления об эмиграции, как о некоей продленной могиле?

Андрей Арьев: Разумеется. И вот та форма неприкаянности, которую русский писатель испытывал внутри России, она, собственно, продолжилась в лице Набокова в эмиграции. В этом отношении, эмиграция ему только помогла. Это уже окончательная бесприютность, плавание в этой бездне и, все-таки, в русской колыбели. Без эмиграции Набоков продолжал бы традиции среднестатистического русского поэта. Он недаром начинал как поэт очень слабо. Все его стихи находятся в русле полубальмонтовской - полубунинской традиции. Бальмонтовской, потому что это был довольно восторженный молодой человек, а бунинской, потому что зрение у него было настоящее, профессиональное. Был бы такой поэт Сирин, с псевдонимом тоже подозрительно символистского толка.

Иван Толстой: Поэтик жалкий Сирин.

Андрей Арьев: Поэтик белый Сирин, - сказал Демьян Бедный. Это неправильно его цитируют Ерофеев и другие люди. На самом деле - белый, то есть белый поэт, Белого движения. Что, тоже, конечно, было глупостью, потому что Набоков ни к каким политическим партиям не принадлежал, хотя он и был сыном известного конституционного демократа и вообще, был в этом кругу. Его старшие приятели были из этого круга, но сам он, как известно, блестяще сказал, что "портреты политических деятелей не должны превышать размеров почтовой марки". И вот это уже говорит о том, что Набоков был необыкновенно трезв, как человек, как гражданин, и более трезвого взгляда на мир, на политику, на историю 20 века, чем у Набокова, я ни у кого из наших писателей не встречал. Это не был человек, отстраненный от политики. Ведь Набоков очень часто утверждал, что современность хороша. И одно из любимых, в этом отношении, моих стихотворений, которое начинается:

Моей душой не правит мода,
Но иногда моя свобода
Случайно с нею совпадет.

Оно заканчивается блестящим утверждением современности через отрицание:

И для меня, скажу открыто,
Особой прелести в том нет,
Что грубоватый и немытый,
Маркиз танцует менуэт.

Это острый взгляд, который принимает современную жизнь и, действительно, ему кажется, что лучше жить в доме с хорошей ванной и кататься на хорошем велосипеде полугоночном, чем тосковать об этих, якобы очень красивых, старинных временах. Так что это писатель очень современный и утверждающий современные ценности, современную жизнь и возможность прожить жизнь одного отдельно взятого человека в любой точке земного шара.

И в этом отношении, пример Набокова очень поучителен, и мне кажется, что раздававшиеся, и до сих пор раздающиеся голоса о том, что это бессодержательный писатель, которого интересует только игра, совершенно неправомерны. Даже такой умный и проницательный писатель, помните, как Бабель, в 30-е годы прочитав раннего Набокова, сказал, что замечательный писатель, но писать ему совершенно нечего.

Сейчас, перечитывая того же Бабеля, начинаешь подозревать, что писать-то не о чем было Бабелю, и он скрывался за внешним опытом жизни, его претворяя в какие-то художественные сочинения, а Набокову всю жизнь было о чем писать, потому что всегда была неисчерпаемость его человеческой жизни, и неисчерпаемость любого познаваемого им объекта. Потому что он ни к чему не относился вообще так, что вот есть западная система, вот есть русская система. Вот вам коммунизм, вот вам капитализм. Он всякий раз думал о конкретной ситуации, в конкретном месте, произошедшей с конкретным человеком.

Ведь, на самом деле, и Ходасевич был не очень прав, когда говорил, что Набоков - это художник отдельного приема. Все то, что Набоков в своих произведениях цитирует из мирового художественного контекста, он, чаще всего, цитирует пародийно. И вот это одна из очень важных тем его творчества - понимание культуры как чего-то достойного лишь пародирования. Но, при этом, не пересмешничания какого-то. Набоков понимает пародию как некое необходимое трагическое состояние, в котором пребывает художник. Поскольку культура все равно есть и все равно он понимает, что эти общие идеи и общая культура в целом существуют, то получается, что невольно, когда мы пишем, мы уже при первой строчке, когда только начинаем водить пером по бумаге знакомыми буквами, потом вспоминаем знакомых авторов и невольно начинаем их пародировать. И вот эта трагедия вынужденной пародии - это одно из содержаний набоковского творчества.

Иван Толстой: Постмодернизм?

Андрей Арьев: Конечно. Он этот пост модернизм обнаружил, прежде всего, в Пушкине, который тоже, с одной стороны, насквозь цитатен, а с другой стороны, полностью свободен и естественен, как никто до него в русской культуре.

Когда мы составляли набоковский номер, то из всего содержания этого номера эта философия только сейчас начинает проступать и проявляться. И сейчас мы начинаем понимать, каков Набоков как художник. И, надо сказать, что это он понимал сам с юных лет.

Содержание этого выпуска опровергает многие стереотипные суждения о Набокове, как о человеке абсолютно одиноком, как о человеке, который ни с кем принципиально не общался, всех отрицал, только счастлив был наедине со своей музой и воспоминаниями. Он начинал так, как и положено начинать любому литератору. Гении просто так из ничего не растут. Об этом говорит история мировой литературы. И, в этом отношении, Набоков не был исключением. Оказалось, что в 20-е годы, когда он только начинал по-настоящему писать, в Берлине он очень активно и охотно посещал все литературные кружки. Сам был одним из инициаторов каких-то литературных групп и обществ. Другое дело, что участники этих обществ остались в тени, они не остались в истории литературы, и поэтому получилось, что мы их не замечаем. Рядом с ним был только один более или менее известный писатель - Иван Лукаш. А все остальные участники этих кружков ушли в тень, и получилось, что он и в Берлине был один. На самом деле - ничего подобного. Он в Берлине два раза в месяц делал блестящие доклады. Причем, большая часть их носила философский характер, по которому можно определить дальнейшее развитие идей Набокова. И, нужно сказать, что они совсем не изменились. Просто он никогда о них громогласно не говорил, а в юности ему хотелось выговориться, и он это делал.

Иван Толстой: Владимир Набоков. Из доклада "On Generalities", "По поводу обобщений".

Диктор: Есть очень соблазнительный и очень вредный демон - демон обобщений. Мысль человеческую он пленяет тем, что всякое явление отмечает ярлычком, аккуратно складывает его рядом с другим, также тщательно завернутым и нумерованным явлением. Через него такая зыбкая область человеческого знания, как история, превращается в чистенькую контору, где в папках спят столько-то войн и столько-то революций, и с полным комфортом мы оглядываем минувшие века. Этот демон, любитель таких слов, как идея, течение, влияние, период, эпоха. В кабинете историка, демон этот сочетает, сводит к одному, задним числом, явления, влияния, течение прошлых веков. Этот демон вносит с собой ужасающую тоску, сознание, вполне ошибочное, впрочем, что, как ни играй, как ни дерись человечество, оно следует по неумолимому маршруту.

Этого демона нужно бояться. Он - коммивояжер в веках, подающий нам прейскурант истории. И, самое страшное, быть может, случается тогда, когда этот соблазн вполне комфортабельных обобщений овладевает нами при созерцании не тех прошлых, израсходованных времен, а того времени, в котором мы живем.

Не следует хаять наше время. Оно романтично в высшей степени. Оно духовно, прекрасно и физически удобно. Война, как всякая война, много попортила, но она прошла. Раны затянулись. И уже теперь вряд ли можно усмотреть какие-либо особые неприятные последствия. Разве только уйму плохих французских романов о jeunes gens d'apres guerre. Что касается революционного душка, то и он, случайно появившись, случайно и пропадет, как уже случалось тысячу раз в истории человечества.

В России глуповатый коммунизм сменится чем-нибудь более умным, и через сто лет о скучнейшем господине Ульянове, будут знать только историки. А пока будем по-язычески, по-божески наслаждаться нашим временем. Его восхитительными машинами, огромными гостиницами, развалины которых грядущее будет лелеять, как мы лелеем Парфенон. Его удобнейшими кожаными креслами, которых не знали наши предки. Его тончайшими научными исследованиями, его мягкой быстротой и незлым юмором. И, главным образом, тем привкусом вечности, который был и будет во всяком веке.

Иван Толстой: Год назад бывший ученик Набокова по Корнельскому университету Ричард Уортман написал воспоминания о Набокове-преподавателе. Первая публикация - в набоковском номере журнала "Звезда". Перевод Александра Сумеркина.

Диктор: Студентом Корнельского университета я несколько раз посещал общий курс по европейской литературе, который читал Набоков. Думаю, это было в 1955-56 учебном году. Я много слышал о Набокове. Говорили, что лекции он читает блестяще, что он известный писатель и что его последний роман, по причинам, которые мне тогда были непонятны, не может быть издан в Америке и приходится провозить его контрабандой из Европы. Лекции Набокова отличались широтой охвата, остроумием, издевательским тоном. Помню, как он слегка горбился на кафедрой, улыбался, выдавая свои категорические суждения, что обычно так нравится студентам, часто звучавшие, как приговор. Полной противоположностью была его жена, которая сидела рядом с ним, как мне вспоминается, вперив в аудиторию критический, пугающий взгляд. Совместно, они способствовали созданию у меня стереотипного представления о русских характерах. Один был щедрый, добродушный, другой мрачный и агрессивный. В Итаке, штат Нью-Йорк, середины 50-х годов, они представляли собой экзотическую картину.

Я был на трех или четырех набоковских лекциях, но запомнил лишь кусочки двух из них. Одна была о флоберовской "Госпоже Бовари", другая о "Превращении" Кафки. Он постоянно переходил от убийственных обобщений и суждений по поводу пантеона великих писателей и мнений других комментаторов к мельчайшим деталям, комментируя использование того или иного слова в английском, французском или немецком текстах. Он выстраивал собственную иерархию великих писателей, на вершине которой стояли мастера стиля - Джойс, Толстой, Пруст, даже Роберт Льюис Стивенсон. А в самом низу - так называемые мальчики на побегушках: Томас Манн, а еще ниже - Достоевский. Он беспощадно клеймил всех, кто не сходился с ним во мнениях, называя их филистерами. Много позже, я понял, что таким образом он переводил на английский русское мещанство. Он часто пользовался этим словом, применяя его ко всем, кто придает слишком большое значение интеллектуальному или философскому содержанию литературы. Все это были дамские клубы, обмирающие от Томаса Мана и Достоевского. Набоков недвусмысленно давал понять, что сам он не мальчик на побегушках.

Насколько я помню, в качестве обязательного чтения он давал на семестр всего 6 или 7 романов. Необременительное требование для курса по литературе, рассчитанного на 14 недель. Но, при этом, требовал, чтобы студенты знали текст чуть ли наизусть, чтобы помнили даже самые мелкие детали. Помню, как друзья, тяжело вздыхая, рассказывали, что на экзаменах у Набокова вопросы были точные и конкретные, интерпретация и психологические тонкости, излагавшиеся студентами, его не особенно волновали. Он спрашивал, какого цвета лента была в волосах у Эммы в "Экипаже", когда ее соблазнил Жак. Или какой помадой для волос пользовался тот или иной персонаж. Я помню, как однажды, он довольно долго распространялся по поводу возможного перевода слова, означавшего помаду для волос, упомянутую Флобером. Самое поразительное заключалось в том, что его острый ум делал подобные отступления интересными, даже необходимыми для понимания произведения.

Единственная, существенная часть лекции, которая осталась у меня в памяти, была посвящена "Превращению" Кафки. Набоков решительно старался вытравить из нас предположение, что это новелла-аллегория, смысл которой в универсальном отсутствии справедливости или в какой-нибудь еще столь же глубокой истине, и убедительно высмеивал подобную точку зрения. Затем он начал объяснять, что такие вещи действительно случаются, и что сюжет новеллы - совсем не такой уж дикий вымысел. Потом развернул газету "Нью-Йорк Дейли Ньюз" и заявил, что это его любимая газета. В тот день он прочел в ней историю, которая, по его словам, ничем не отличалась от "Превращения". Молодой человек с подругой решили убить его мать, чтобы унаследовать состояние. Они быстренько с ней покончили, не помню, каким образом. А далее задумались, что делать с трупом. Дело было довольно срочное поскольку, уже убив мамашу, они вспомнили, что пригласили на вечер друзей выпить пива. Юноша где-то слышал, что гипс растворяет кости. Поэтому они положили труп в ванну, наполнили ее водой и насыпали туда гипсовый порошок. В гипсе труп лишь намертво затвердел, и пришедшим вскоре гостям предстало сие мрачное зрелище. Дочитав последний абзац, Набоков взглянул на аудиторию с мягкой, счастливой улыбкой. Он доказал свою правоту.

Андрей Арьев: Набокову казалось, что эта колыбель у Достоевского и у Фрейда, действительно, стоит на твердом основании, которого желал Чичиков. И для него все эти, пускай самые грандиозные идеи, а грандиознее идей, чем у Достоевского и у Фрейда для культуры ХХ века вряд ли сыщешь, были все-таки неприемлемы. Поэтому, скажем, Фрейд, который весь свой психоанализ строил на анализе детства и выводил из детства все человеческие беды, не мог быть принят Набоковым, потому что для него детство это идеальное состояние. Таким образом, эта игра на понижение, которую, по его мнению, вел Фрейд, для него была неприемлемой. Потому что это была игра на дискредитацию детства. А для Набокова эта колыбель была священной. Все то, что было в детстве и должно было создать набоковский мир, и не только набоковский мир, но, вообще, мир всех людей. То есть, впервые познаваемый мир, который узнает ребенок в детстве, у Набокова разросся до метафоры всего творчества. И то же самое, я думаю, с Достоевским. Потому что все-таки, Достоевский, которого должен был бы, и, наверное, втайне, принимал Набоков, все-таки Достоевский должен был его раздражать безумно, потому что он всю эту внутреннюю диалектику единственного человека, который единственный существует на земле, по его мнению, опошлил. То есть все свел к тому, что каждый человек нашел априорную истину. Ту истину, которой нет по Набокову. Набоков ищет истину самостоятельно, а Достоевский похожего человека, похожего героя заставляет не сам открывать истину, а привязывать эту истину к уже существующим общим идеям. Какими бы они благородными ни были и как бы они ни помогли человечеству, для Набокова эти идеи такие яркие и яростно выраженные, как их выразил Достоевский, были неприемлемы. Поэтому, я думаю, он к этим двум авторам внешне относился всегда серьезно. Настолько серьезно, что более серьезной критики у него нет. Когда есть серьезная критика, это говорит, что проблема серьезна и для самого автора.

Иван Толстой: Андрей Юрьевич, какой идейный или композиционный центр в набоковском номере "Звезды"?

Андрей Арьев: Вы знаете, этот номер построен немножко по принципу отражений, по принципу зеркальности. Одна из главных тем Набокова - это тема двоемирия и зеркального отражения человеческого "я" в каких-то других вещах. И поэтому и наш номер построен почти по зеркальному принципу. Сначала идет собственно художественный текст Набокова - впервые публикуемый на русском языке рассказ "Дракон". Очень набоковский текст о некоем симпатичном драконе, который жил в каких-то немецких горах, выполз на улицу немецкого городка, и там его пытались приспособить в рекламных целях, и дело закончилось и комично, и печально. Он съел двух или одного пьяного немецкого рабочего и отравился.

Иван Толстой: Владимир Набоков, отрывок из рассказа "Дракон".

Диктор: Дракон чувствовал себя отвратительно после невольной попойки. От этого скверного вина его теперь поташнивало, во всем теле была слабость, и о завтраке нечего было и думать. К тому же, им теперь овладел острый стыд, мучительная робость существа, впервые попавшего в толпу. По совести говоря, ему очень хотелось поскорее вернуться к себе в пещеру, но это было бы еще стыднее и потому, он продолжал мрачно шествовать через город. Несколько человек с плакатами на спинах, охраняли его от любопытных. От мальчишек, норовивших пройти под его белый живот, вскарабкаться на высокий хребет, тронуть морду. Играла музыка. Из всех окон глазели люди, сзади дракона гуськом ехали автомобили. В одном из них сидел развалясь фабрикант - герой дня. Дракон шел, ни на кого не гладя, смущенный тем непонятным весельем, которое он вызывал.

А в светлом кабинете, по мягкому, как мох, ковру, шагал, взад и вперед, сжимая кулаки, другой фабрикант - владелец фирмы "Большой шлем". У открытого окна, глядя на шествие, стояла его подруга, маленькая канатная плясунья. "Это возмутительно, - кричал фабрикант - пожилой, лысый человек, с сизыми мешками дряблой кожи под глазами. Полиция должна была бы прекратить такое безобразие. И когда он успел смастерить это чучело?" "Ральф! - воскликнула вдруг плясунья, хлопнув в ладоши. Я знаю, что ты должен сделать. У нас цирке идет номер "Турнир". И вот:"

Дракон, меж тем, прошел через мост мимо базара, мимо готического собора, возбудившего в нем неприятнейшие воспоминания, затем по главному бульвару. И переходил через широкую площадь, когда, рассекая толпу, навстречу ему внезапно явился рыцарь. Рыцарь был в железных латах, с опущенным забралом, траурным пером на шлеме. Лошадь его была тяжелая, вороная, в серебряной сетке. Цирковой наездник, изображавший рыцаря, дал шпоры коню и крепче сжал копье. Но конь почему-то стал пятиться, брызгал пеной и вдруг встал на дыбы и тяжело сел на задние ноги. Рыцарь бухнулся на асфальт, так загремев, словно выбросили из окна всю кухонную посуду. Но дракон не видел этого. При первом движении рыцаря он внезапно остановился, потом стремительно повернул, причем, сшиб ударом хвоста двух любопытных старушек, стоявших на балконе, и, давя рассыпающихся людей, пустился в бегство. Одним духом он выбежал из города, пронесся полями, вскарабкался по скалистым скатам и влетел в свою бездонную пещеру. Там он свалился навзничь, согнув лапы, и показывая темным сводам свое атласистое, белое, вздрагивающее брюхо. Глубоко вздохнул и, закрыв удивленные глаза, умер.

Иван Толстой: Что стоит за позицией Набокова, отрицающего русских писателей, оставшихся в Советском Союзе?

Андрей Арьев: Во-первых, он, конечно, не признавал одной и кардинальной вещи. Что какой-то писатель может следовать какой бы то ни было идеологической доктрине. Для него это уже было неприемлемо. Но, в то же время, как раз вот это представление о Набокове как отрицающем что-то вообще целиком, оно, оказывается тут же неверным. Потому что более пристрастного и замечательного читателя таких писателей, как Ильф и Петров или Юрий Олеша, чем Набоков, трудно представить. И вот связь его прозы с прозой Олеши абсолютно несомненна. И это параллельные явления. И явно, что он этой прозой восхищался. Так же, как и прозой Ильфа и Петрова. И некоторые стихи, написанные в советское время, им с удовольствием читались. Более того, вы, может, помните, в "Аде" случайно промелькнул текст из Булата Окуджавы. Причем текст песни, которая, вроде бы, романтизирует Гражданскую войну. Более того, этот текст не только был случайно процитирован в романе "Ада", но эту песню Набоков сам перевел на английский язык. Это мало кому известно, но, тем не менее, это факт. Так что, Набоков и в этом случае, отрицая полностью тоталитарную культуру и не желая участвовать каким бы то ни было образом, в укреплении тоталитарной культуры, на самом деле, в каждом конкретном случае, видел людей себе не менее близких, чем люди, жившие на западе, чем любимый им Джойс. Вот в чем главное человеческое содержание положения Набокова внутри современной культуры.

Иван Толстой: Одно дело его декларации, полностью отвергающие некий предмет и затем, оказывается, скрупулезное изучение этого предмета. Почему два критерия, две бухгалтерии существуют?

Андрей Арьев: А вот это и есть противоречивая сущность любого художника. С одной стороны, Набоков, отрицая общие идеи, отрицает и самого себя. То есть, если он воюет против общих схем, то он должен понимать, что он воюет против пустоты, потому что для него самого никаких общих идей не существует. И, на самом деле, он должен изучать и должен восхищаться только какими-то отдельными индивидуальными вещами, которые могут существовать и внутри тоталитарной системы, и вне ее. И он таких людей, которые следуют этому принципу единичному, номинальному принципу отношения к каждому явлению, как неповторимому, он этот принцип может в любой культуре увидеть. Для него также неприемлемы многие ценности западной культуры, все эти идолы западной культуры. Какой-нибудь Сартр или Фолкнер. С какой стати он их так преследовал? Как выразителей некоторых западных общих ценностей. Вот когда люди попадают под обаяние того, что становится массовым и, тем самым, понижают свое культурное качество, тут Набоков сразу же и восстает.

На самом деле, я думаю, для него непроходимых границ, железного занавеса между двумя культурами не существовало, потому что он умудрялся и сквозь железный занавес видеть отдельные яркие личности творческие, которые не уступали по своему потенциалу и по силе выражения, и по качеству своего бытия тем, которые были в свободном мире. Это очень важно, и это один из положительных уроков Набокова.

Иван Толстой: Скажем, в некоем фантастическом купе некого исторического поезда вы на четверть часа сталкиваетесь в Набоковым. Вы можете задать ему какой-то один или два вопроса, которые вас интересуют?

Андрей Арьев: Я бы, конечно, задал ему вопрос, очень конкретный, касающийся содержания рассказа "Ultima Thule". Существует ли разгадка в этом рассказе, или автор дурачит публику? Вопрос о смысле жизни, который рассказал герой этого рассказа Фальтер. Есть ли в самом рассказе разгадка, на которую намекает Владимир Набоков или ее нет?

Иван Толстой: Вы помните, что собеседник героя рассказа, этот Фальтер, который провидел истину в какой-то драматический и страшный для себя момент, он, по его собственным словам, дает некий хвостик разгадки, говорит, что я тут кое на что намекнул, да вы, вероятно, не запомнили.

Андрей Арьев: Вы знаете, я попытался даже дать ответ на эту разгадку и кто-то из близких Набокову людей говорил, что что-то в этом роде Набоков говорил. Но показательно, что даже сын Дмитрий конкретно ничего не сказал мне. Да, папа что-то говорил.

Иван Толстой: Это поразительно, Андрей Юрьевич. Вам не нужно встречаться ни с сыном, ни даже с самим Набоковым. Я вам сейчас скажу, в чем разгадка, когда кончится наша передача, чтобы слушатели сами нашли. Я знаю этот маленький ответ. По-моему, его достаточно легко найти.

Андрей Арьев: Я там предложил просто некоторую философскую разгадку, что самое главное в этом ответе - уметь держать паузу. И каким образом эта пауза организована в рассказе. Что самое главное? Что Набоков пародию переводит в серьезную мысль. И вот нужно было найти, где эта пародия с серьезной мыслью стыкуется. И вот в одном месте, в том, где идет речь об иностранных деньгах и полевых цветах. Вот тут мне, кажется, можно что-то найти. И я попытался представить себе вот переход пародии в серьезную мысль. И вот эту паузу перехода из одного состояния в другое можно, может быть, сочетать с содержанием рассказа.

Иван Толстой: Абсолютно верно, вы угадали самое главное. Дело в том, что, умирая, возлюбленная героя рассказа говорит, что больше всего на свете она любит полевые цветы и иностранные деньги. А затем, в разговоре с героем рассказа, Фальтер, который не знал покойную, в некоем своем перечислении упоминает цветы и иностранные деньги. То есть, он знает, что думала возлюбленная этого героя, потому что он общается с ней. А общается с ней он потому, что он провидит истину, а истина, как известно, объемлет все миры. И посюсторонние, и потусторонние.

Андрей Арьев: Тогда позвольте вас тоже спросить: вы до этого дошли сами или вам кто-то подсказал из знавших Набокова людей?

Иван Толстой: Об этом сказала Александру Горянину сестра писателя Елена Владимировна Сикорская. Странно, что сын Дмитрий Владимирович об этом не знает. Сестра знает.

Андрей Арьев: Может быть, он не хотел это разгадывать в случайном разговоре. Он думал, что это тайна семейная.

Иван Толстой: Тогда не будем ее разглашать. Пусть наши слушатели считают, что они ничего не слышали.

Андрей Арьев: Тайна у Набокова есть и, самое главное, что к ней всегда можно прикоснуться. Ее никогда до конца не разгадаешь. Само ощущение прикосновения к тайне - это ощущение почти божественное при чтении художественного текста.

Иван Толстой: Владимир Набоков - "Памяти Гессена". Перепечатка из нью-йоркской газеты "Новое Русское Слово" 1943 года.

Диктор: В моем сознании прошлое Иосифа Владимировича, связанное с прошлым моего покойного отца вторым, живым узлом, связывалось с моим настоящим. Я одновременно видел Иосифа Владимировича в легендарной дали фракционных собраний, в исторической перспективе, где мое детство суживалось обратным снопом линий. И в человеческой действительности за стаканом чая с сухарями, в тепле мне доступного мира. То, что я дорос до уровня его дружбы, было магическим анахронизмом. Я гордился ею. Катет ее действительности уходил глубоко в душу, а длинная гипотенуза таинственно соединяла меня с мужественным и чистым миром права и речи, некогда окружавшим мое немыслящее начало. Русский Берлин 20-х годов был, всего лишь, меблированной комнатой, сдаваемой грубой и зловонной немкой. Он незабываем, подлый пот этого неудачного народа. Но в этой комнате был Иосиф Владимирович и, минуя туземцев, мы умудрялись извлекать своеобразную прелесть из тех или иных сочетаний обстановки и освещения.

Моя молодость подоспела ко второй молодости Иосифа Владимировича, и мы весело пошли рядом. Его всегда увлекали приключения и перевоплощения человеческой сущности. Шла ли речь о литературном герое или о большевиках, или об общем знакомом. Его могли за раз занимать политический маневр дюжего диктатора и вопрос, был ли симулянтом Гамлет. Он был живым доказательством того, что настоящий человек - это человек, который интересуется всем, включая и то, что интересно другим. Рассказывать ему что-либо было необыкновенным наслаждением, ибо его собеседническое участие, острейший ум, феноменальный аппетит, с которым он поглощал ваши сыроватые фрукты, преображали любую мелочь в эпическое явление. Его любопытство было столь чисто, что казалось почти детским. Людские характеры или перемена погоды становились в его энергичной оценке исключительными и единственными. "Такой весны я не помню", - говаривал он, в изумлении разводя руками.

Иосиф Владимирович как-то признался мне, что в юности его прельщала порочная гегелевская триада. Я думаю о диалектике судьбы. Весной 40 года, перед отъездом сюда, я прощался с Иосифом Владимировичем на черной парижской улице, стараясь унять мучительную мысль, что он очень стар, в Америку не собирается и что, значит, я никогда больше не увижу его. Когда здесь, в Бостоне, я получил известие, что он чудом прибыл в Нью-Йорк, живее живого, каким он мне всегда казался, жаждущий деятельности, кипящий своими и чужими новостями, я поспешил уличить предчувствие в ошибке. Различные обстоятельства заставили меня отложить свидание до апреля. Между тем, чудо его приезда оказалось лишь антитезисом. И теперь силлогизм завершен.

XS
SM
MD
LG