Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Вещественное доказательство


Ведущий Иван Толстой

История - всегда рассказ, суть которого целиком зависит от того, кто его ведет, от того, кто ее, историю, рассказывает. Одна история пишется на основании того, что общество говорит о себе, другая пишется на основании того, о чем общество проговаривается.

Первая традиция, разработанная классической, в первую очередь немецкой историографией 19 века, легла в основу того, что мы собственно и называем историей. Это - история документа. Она опирается на всевозможные официальные источники - законы, декреты, постановления, приказы, уставы, протоколы, дипломатические ноты, государственную переписку, министерские доклады, финансовые отчеты. Эта та парадная, умышленная история, которую общество хочет после себя оставить потомкам в назидание.

Ограниченность этой методологии очевидны для тех, кто был свидетелем той эпохи, которую такая история описывает. Именно поэтому главные успехи традиционной исторической науки связаны с трудами о древности. С современностью дело обстоит иначе, особенно для наших соотечественников.

Ни один вменяемый человек, переживший советскую эпоху, не станет доверять ее официальным документам. Кому придет в голову судить о сталинском времени по сталинской конституции? О хрущевском - по Третьей программе коммунистической партии? Или даже о совсем недавней поре по речам Горбачева о перестройке и ускорении. Дело не только в том, что такие источники врут, хуже, что они непереводимы на достоверный язык цифр и фактов. Именно на этом, следует сказать, обожглась такая могучая организация, как Центральное разведывательное управление. С концом Холодной войны американцы убедились в том, что их аналитики постоянно преувеличивали советскую мощь. В результате этих просчетов Америка затратила на борьбу лишние триллионы долларов. ЦРУ, в отличие от того, что когда-то было принято считать, опиралось не на шпионов в коровьих копытах, а на данные советской прессы. Конечно, они подвергались всестороннему анализу, позволяющему отделить ложь от правды. Но советская действительность успешно ускользала от наблюдения, ибо она никак не помещалась в рамки учета. Статистика не отражала реального положения вещей, и даже не искажала его, а существовала сама по себе, независимо от той жизни, которую мы вели. Режим не только скрывал правду, но и не знал ее. Однако для историка это не оправдание. Собственно, на что же еще ему опираться, кроме документа, интерпретация которого и составляла главную задачу этой науки?

Впервые я осознал природу этого неразрешимого противоречия, когда мы с Петром Вайлем в середине 80-х писали "Шестидесятые". Конечно, эта книга не была научным исследованием, но и нам приходилось решать вопрос источников. Фокус был не в том, чтобы игнорировать официоз, а в том, чтобы понять, как он переплетался с реальностью, образуя ту причудливую ментальную вселенную, которую мы назвали "миром советского человека".

Конечно, советское прошлое кажется особым случаем, но с точки зрения методологии в нем нет ничего уникального. Каждая - а не только советская - история состоит из двух планов бытия. Первый демонстрирует себя, второй залегает в почти недоступных наблюдению глубинах общественного сознания. Поскольку традиционная история туда добраться не может, этими глубинами занялась так называемая "новая историческая наука". Разработанная еще в 30-х годах ХХ века французскими исследователями, объединившимся вокруг знаменитого журнала "Анналы", представители этой школы Люсьен Февр, Марк Блок, Фернан Бродель писали особую "тотальную" историю.

Крупный российский медиевалист Арон Гуревич, автор первой в России книге о школе "Анналов" так сформулировал их цели:

Диктор: Новые историки имеют "дело не с философскими, религиозными, политическими убеждениями или доктринами как таковыми - его занимают не теории, а та "почва", на которой произрастают, в частности, и теории. В центре его внимания - образ мира, который заложен культурой в сознании людей данного общества и преобразуется ими спонтанно, по большей части вне контроля их "дневного сознания":

За теориями и учениями кроется иной план реальности, укорененный в сознании людей, притом укорененный столь глубоко и прочно, что когда одна идеология сменяет другую, этот потаенный слой образов и представлений может оставаться неизменным".

Александр Генис: Эта цитата живо напомнила мне афоризм московского философа Рыклина: "СССР - это не страна, а подсознание". Впрочем, сейчас речь о другом. Революционная трактовка предмета исследований кардинально изменила суть исторической науке. Настолько изменила, что она даже подумывает о смене своего названия: на место привычной истории должна придти культурно-историческая антропология, "науку, - как пишет Гуревич, - о человеке в том его конкретном социальном и ментальном облике, какой он обретал в разные эпохи своего развития".

Что же является источником такой истории? В сущности - все. В том-то и дело, что новая история лишена снобистской избирательности старой. Она умеет разговорить любых "свидетелей", черпая знания из самых неожиданных предметов. Те, кто читал превосходно изданную по-русски трехтомную "Материальную цивилизацию" Броделя, могут судить о том, как виртуозно это делают мастера. Как раз в том и заключается искусство историка, что он умеет понять любую эпоху изнутри. Для этого необходимо включить в поле исследования все то, что обычно остается на периферии, за скобками.

Это и понятно. Меньше всего мы говорим о том, что само собой разумеется. То, что очевидно для своих, ускользает от чужого и непонятно постороннему. Поэтому в новой истории царит странный принцип: чем проще, тем труднее и интереснее. Сегодня, когда методы "Анналов" давно уже приняты во всем мире, ученые углубили поиск многозначительного, но незамеченного. Ради этого историки стремятся спуститься от высокого - искусство, политика, философия - вниз - к быту, к обиходу, к мелочам повседневности, которая описывает жизнь, сама того не замечая. Идя по этом пути, история в последние голы решительно перебралась от говорящего к молчащему - от идей к вещам, причем самым что ни на есть заурядным, серым, скучным и обыденным.

Можно сказать, что сперва история занималась тем, что общество говорит сознательно. Потом она научилась понимать то, о чем общество высказывается невольно. И наконец историки добрались до немых свидетелей, которые не умеет говорить вовсе.

Строго говоря, история вещей отнюдь не новая дисциплина. Естественно, ученые и раньше писали об этом, объясняя роль судьбоносных изобретений, перевернувших нашу жизнь. Новость тут в том, что сегодня предметом исследования становятся исключительно заурядные вещи. Так, в недавно вышедшей "Энциклопедии эфемерного" изучается происхождение и эволюция четырехсот мелких предметов обихода, вроде одежных ярлыков и туалетной бумаги. Один из редакторов этого издания британский историк Мартин Эндрюс так оправдывает свой эксцентрический проект:

Диктор: Незаметные вещи могут сказать нам то, чего никогда не скажут люди. Дух времени следует искать не в помпезных декларациях политиков и философов, а в мире банального. Только в среде повседневных вещей мы способны проникнуться подлинной атмосферой эпохи.

Александр Генис: Разделяя эти соображения американские историки сейчас без устали занимаются "семиотикой повседневности". Кажется, нет теперь такой вещи, которая не может стать объектом ученой - а главное - увлекательной - монографии. Так, пеннсильванский профессор архитектуры Витольд Рыбчинский выпустил "Историю отвертки". Генри Петроски из Атланты написал "Историю карандаша", среди персонажей которой оказались Торо и Ленин, калифорниец Гален Кранц издал "Историю стула", а Роберт Фридель из Мэриленда взялся за уж совсем неприглядный предмет, сочинив "Историю застежки "молнии". О том, что можно выжать из такой скучной материи, говорит, например, глава, посвященная роману Олдоса Хаксли "Прекрасный новый мир". Мало кто помнит, что автор этой утопии сделал тогдашнюю новинку - недавно изобретенную молнию - символом механизированной жизни безрадостного будущего.

Чтобы разобраться с методологическими тонкостями "вещевой истории", мы обратились к профессору исторического факультета университет штата Мерилэнд, автору книги "Застежка-молния: исследование нового"

Беседу с Робертом Фриделем ведет Владимир Морозов.

Владимир Морозов: Профессор Фридел, скажите, как и почему произошел переход в исторической науке от "высокого" (идеи) к низкому (вещи)?

Роберт Фридел: Дело в том, что раньше историки занимались преимущественно великими идеями и столь же масштабными событиями. Но это история элиты! Большинство обычных людей не имеют дела с этими идеями и событиями. Их жизнь вращается в более узком бытовом кругу. Кроме того, тут есть некая аналогия с техникой. Чтобы понять, как строится и работает мост, самолет, машина, надо очень много знать о болтах и гайках, о материале из которого они сделаны, каков срок их жизни, какие виды их существуют, чем их можно и нужно заменить и так далее. То есть, и здесь надо знать историю и жизнь всевозможных мелочей, казалось бы, незаметных, как и сама повседневная жизнь.

Владимир Морозов: Что интересного могут рассказать вам предметы быта? Чем отличается работа историка с документами и с предметами быта?

Роберт Фридел: Работа с предметами материальной культуры не исключает изучения документов. Что бы мы ни взяли - отвертку, соковыжималку, часы - на любой предмет существуют различного рода документы. Это соображения конструкторов и проектировщиков, инструкции для изготовителей и тех, кто будет пользоваться, описание предметов быта в газетах и книгах. Дизайн, скажем, авторучки, говорит нам о том, какие цели ставили изготовители. То ли получить максимально дешевый товар и обеспечить как можно более широкий спрос. Или сделать предмет изящным, привлекательным для людей, которые любят дорогие вещи. Из документов мы узнаем, как в это время жили люди, что они говорили, писали, думали. Это дает нам более полную картину данного исторического периода, показывает иерархию его ценностей.

Владимир Морозов:Давайте вглядимся в какой-нибудь предмет попристальнее. Что может нам рассказать, например, одежда?

Роберт Фридел: Возьмем одежду американских студентов теперь и 50 лет назад. Сегодня бросается в глаза пестрота, небрежность, иногда вызывающий характер одежды. Свитера, маечки, заношенные до дыр, джинсы, которые уже в магазине вам продают с готовыми дырами. Это своего рода заявление, декларация независимости. Молодежь говорит: мы свободны от мира взрослых, от заботы выглядеть и вести себя чинно и благородно. Возникла совершенно оригинальная и экономически независимая молодежная культура, принципы которой создает сама молодежь. А 50 лет назад студенты одевались, как взрослые. Помните получивший в этом году "Оскара" фильм "Игры разума", герой которого Лауреат Нобелевской премии математик Джон Нэш. Нам показывают его и других студентов Принстонского университета начала 50-х годов. Все первокурсники в костюмах и галстуках. Студенты неотличимы от молодых преподавателей. Если бы нам не сказали, что это первокурсники, то мы бы подумали, что это молодые клерки из соседнего офиса. Они не только одеты, как чиновники, но и двигаются так же неторопливо и степенно. Полный внешний конформизм. А ведь, по сути, Джон Нэш и его ровесники - банда честолюбивых гениев, которые собирались перевернуть мир науки вверх дном. Но и они старались одеваться как взрослые.

Владимир Морозов: Как отбирают, так сказать, наиболее разговорчивые предметы?

Роберт Фридел: Часто это просто личный произвольный выбор. Историк, как и журналист, развивает нюх на то, что может оказаться интересной историей, статьей, книгой. Например, я как-то дал своим студентам задание написать короткие соображения по поводу разного рода изобретений, которые оказали влияние на современную материальную культуру. Одна студентка выбрала темой застежку-молнию. Этот предмет вовсе не казался мне интересным, но я сказал ей - пишите. Потом, читая ее короткую работу, я сам заинтересовался, стал искать дополнительные материалы. Все эти поиски позже вылились в книгу.

Владимир Морозов: Что вас заинтересовало в такой обыденной вещи, как застежка-молния?

Роберт Фридел: Я бы сказал - невероятность этой истории. Люди посвятили 20 с лишним лет, изобретая и совершенствуя застежку-молнию. Это кажется неразумным, бессмысленным. Кому и зачем она была нужна? Застегнуть рубашку или штаны можно было на пуговицы, это апробированный дешевый способ. Зачем выбирать более трудный путь? Кстати, большое число идей, которые приходят в голову изобретателям, никуда не годятся. Они выглядят привлекательно только в теории и на бумаге, но их пробные экземпляры не работают, работают из рук вон плохо или делать их слишком дорого. Застежка не работала, постоянно выходила из строя, изобретателям давно пора было выбросить ее на свалку. И я все спрашивал себя, почему они этого еще не сделали.

Владимир Морозов: Почему?

Роберт Фридел: Потому что эти люди оказались чрезвычайно настойчивыми. Они верили, что их изделие сможет работать, люди захотят им пользоваться, раз появится массовый спрос и они разбогатеют. Прошло почти 30 лет, пока эти люди заработали хоть какие-то деньги. Для меня это поразительный пример того, как люди меняют свою жизнь и жизнь вещей. Не потому что они рационально сидят и планируют, что пойдет, что не пойдет, никакой гарантии успеха у них нет. А потому что верят в себя и в какую-то странную идею. И эта вера ведет их вперед несмотря на все препятствия, с которыми они сталкиваются.

Александр Генис: Истории вещей популярны не только в Академии, но и в книжных магазинах. Так, например, бестселлером была книга Марка Курлянского "Треска. Биография рыбы, изменившей мир". Недавно этот автор выпустил подобную книгу, но уже о соли и соляных копях. Микроисторические исследования составляют действительно интересное чтение, Сужая сюжет до булавочного укола, она максимально глубоко проникает вглубь своего предмета, втягивая в повествование мириад живых деталей, занятных анекдотов, колоритных подробностей. Однако у такого подхода есть один разрушительный недостаток: история здесь разваливается на куски.

Впрочем, это не дефект, а достоинство с точки зрения постмодернистской стратегии, которая требует отказаться от "большого нарратива", от идеологизирующего рассказа, объясняющего мир и человека. Микроистория с ее пафосом фрагментации ничего не объясняет - она только копит наблюдения. В принципе - это неостановимый процесс. Историкам никогда не исчерпать окружающую нас материальную Вселенную. А значит и читателю не избавиться от дурной бесконечности "10 тысяч вещей".

В виду такой смущающей перспективы сам собой рождается вопрос о попытке нового синтеза. Тысячи микроисторий вещей должны слиться в историю вещи как таковой.

Такую проблему перед нами поставил еще в первой трети ХХ века гениальный Рильке. В письме 25-го года (польскому переводчику Витольду фон Гулевичу) Рильке, объясняя суть своего позднего творчества, смысл своих великих "Элегий", сформулировал тезис, описывающий отношение современного человека с материальным миром.

Диктор: Еще для наших дедов был "дом", был "колодец", знакомая им башня, да просто их собственное пальто. Все это было бОльшим, бесконечно более близким, почти каждая вещь была сосудом, из которого они черпали нечто человеческое и в котором складывали нечто человеческое про запас. И вот из Америки к нам вторгаются пустые равнодушные вещи, вещи-призраки, суррогаты жизни: Одухотворенные, соучаствующие нам вещи сходят на нет: Теперь у земли нет иного исхода, как становится невидимой : В нас одних может происходить это глубоко внутреннее и постоянное превращение видимого в невидимое: Мы пчелы невидимого.

Александр Генис: Это проникновенный абзац замечательно точно описывает оскудение вещественности, которое мы все сегодня в той или иной мере переживаем. Дело тут, конечно, не в Америке, которая в те времена, как, впрочем, и сейчас была просто символом всего нового. Дело в обилие вещей, в их дешевизне, в их быстрой и постоянной сменяемости. Скоротечность отношений с материальной средой обитания мешает нам срастись с вещью. Лишенная основательности и долговечности вещь вырождается в собственный имидж, в бестелесный мираж, только притворяющийся материальным телом.

Помнится в самом начале американской жизни я, обзаводясь хозяйством, купил себе молоток подешевле. С первым ударом, шляпка гвоздя вошла не в стену, а в молоток. Металл оказался мягче штукатурки. Этот молоток навсегда остался в моей памяти. Лишенный содержания и назначения, он был молотком только по названию: невидимое, прикидывающееся видимым.

Поразительно, как давно, еще на заре коммуникационного века, Рильке предчувствовал наступление виртуальной реальности, когда все самое важное - кино, телевидение, компьютер - происходит в сфере бестелесного, нематериального, невещественного.

Мысль Рильке о неизбежном торжестве невидимого над видимым так глубока, что ее можно приложить к чему угодно. Скажем, к нашему сегодняшнему искусству. Именно по этому пути идут концептуалисты, заменяющие конкретную видимую вещь (например - картину) ее невидимой "идеей", "концептом".

Собственно, такая тенденция прослеживается во всех сферах жизни ХХ1 века. Для нового, как теперь говорят "сетевого поколения", только виртуальность и кажется естественной средой. В неосязаемом эфирном мире Интернета вещь представляется устаревшей и ненужной. Но как раз это и придает ей иной - почетный - статус. Об этом хорошо говорит Рыбчинский, тот самый, что написал "Естественную историю отвертки":

Диктор: Электронные изобретения обогащают старые заурядные вещи исторической важностью. Когда ты проводишь целый день в виртуальном пространстве, даже заурядный стул, книга или та же самая отвертка кажется чем-то антикварным".

Александр Генис: Из этого остроумного наблюдения можно сделать неожиданный вывод. Обострившийся интерес к вещам, вызвавший тот радикальный поворот в исторический науке, о котором мы сегодня так подробно говорили, не случайная прихоть академической моды. Этот интерес питается тайным протестом против всеобщей виртуализации жизни. Мы, даже не отдавая себе отчета, тоскуем по прежнему миру твердых тел, по грубой убедительности материального предмета, способного вернуть нас из зыбкой электронной вселенной к бесспорной и упрямой тяжести вещи. Выходит, что по пути к своему исчезновению вещь не утрачивает, а набирает ценность. Прежде чем раствориться в невидимом, она возвращает себе гордое имя утвари. Той древней утвари, что, как писал Мандельштам, очеловечивает "окружающий мир, согревая его тончайшим телеологическим теплом".

XS
SM
MD
LG