Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Оазис Черновцы


Ведущий Игорь Померанцев

Игорь Померанцев: Как вы думаете, какой город в немецкоязычном мире самый модный? Или, по крайней мере, один из самых модных? Я имею в виду моду культурную, интеллигентскую, с привкусом ретро. Этот город называется Czernowitz - Черновцы. В Германии и в Австрии о нем пишут и говорят как об Атлантиде. Между двумя мировыми войнами Черновцы, формально город румынский, оставался последним оазисом австро-венгерской империи, где время остановилось. Здесь царил, как писала поэтесса Роза Ауслендер: "необыкновенный стиль жизни: отчуждение от всего мира и пренебрежение грозной действительностью". Ауслендер, ставшая впоследствии классиком в Германии, называла Черновцы городом мечтателей и адептов, населенном шопенгауэрианцами, ницшеанцами, марксистами, фрейдистами. Тут бредили Гельдерлином, Рильке, Стефаном Георге, Георгом Траклем. Еще поэтесса назвала Черновцы "затонувшим городом".

Этот выпуск "Поверх барьеров" посвящен затонувшему миру Черновцов.

Передача Ирины Колесниковой "Оазис Черновцы"

В передаче принимают участие: представитель старинной черновицкой семьи Фридрих Гольдфрухт, автор романа "Бессарабский романс" Инна Лесовая и филолог Арнольд Лесовой.

Ирина Колесникова: "Черновцы - не маленький город, но и не такой уж большой", - говорит Мириам, тетя главной героини романа Инны Лесовой "Бессарабский романс". Мне думается, что это идеальная пропорция для уравновешенной и благополучной жизни. Правда, Черновцам не повезло с историей: до 1918 года это -главный город австро-венгерской провинции Буковина. После город отошел к Румынии, в 40-м году оккупирован советскими войсками, в 41-м - румынскими и немецкими фашистами, в 45-м освобожден советской армией.

В этой передаче мы отправимся в Черновцы, а путеводителем послужат несколько глав из книги киевской писательницы Инны Лесовой.

Фридрих Гольдфрухт: Так уж получилось, что я вышла замуж за черновицкого, и мы приезжали к ним в гости. Одним из самых сильных впечатлений, которое я испытала, был дом черновицкий, в котором мы жили. Вы знаете, я больше нигде не видела такого. В Киеве, конечно, были дома очень приятные, очень красивые, богатые дома. А в Черновицах было даже в средних домах понимание красоты помещения. Меня поражало качество отделки каждого предмета. Этот дом был сработан с такой любовью, на столько поколений, там на всех дверях были простые, деликатные, очень элегантные латунные ручки. Все эти ручки и все ручечки на окнах работали идеально, их никогда не чинили. В туалете на бачке было написано, что он сработан где-то в Чехии в начале века, но он работал. Раковина была - тоже давно таких раковин нет. Барахлили те вещи, которые были поставлены позже. Когда вы входили в комнату, у вас было ощущение отрады: на окнах сделаны были как-бы узоры - витраж из рамок, толщиной, как багет тонкий. Это само по себе окно было произведением искусства, на него можно было смотреть, любоваться. Ощущение такого света, какой-то чужой прекрасной жизни. В комнате стояла коричневая печь, я водила пальцем по этим овалам. Вот где детям расти, вот гладить такую печь! Заслонки - это просто была ювелирная работа.

Ирина Колесникова: В одном из таких домов в 1918 году родился и прожил первые двадцать лет жизни Фридрих Бернгардтович Гольдфрухт. Это была богатая еврейская семья, но родной язык был немецкий.

Фридрих Гольдфрухт: Вот, во-первых, смотрите на этот дом, видите - там есть фотография. Этот дом семьи Гольдфрухт. Во дворе огромное количество подсобных помещений, в том числе конюшня для лошади отца.

Ирина Колесникова: Был свой экипаж?

Фридрих Гольдфрухт: Да, конечно. Ну как же он мог быть врачом и ехать к больным. Он же пешком-то не пойдет. Его вызывали ночью - и в сёла.

Это был центральный дом:

Ирина Колесникова: Сколько у вас домов?

Фридрих Гольдфрухт: В общем итоге в Черновицах было около восьми домов.

Ирина Колесникова: Остальные сдавали?

Фридрих Гольдфрухт: Конечно. Это тактика людей, которые любят свою родину. Деньги послать не за границу в банк, а вложить все в город. И он купил дом. Его строили дед и прадед, все так делали. Есть еще дом, где родился мой прадед, а рядом была синагога, которую он построил, которая стала потом общежитием. Самый интересный город в мире - это Черновцы. Бывший Сzernowitz по-австрийски, и бывший Tchernoutzi по-румынски. Культурный слой был очень густой, и население было - 40% евреев. Остальные: и немцы, и поляки, и украинцы, и мадьяры, и армяне. В общем, не было такой национальности в мире, чтобы там, в Черновицах, не было. И даже были русские староверцы. Это был интернациональный город.

Ирина Колесникова: Но Вы, как мне Вы сказали, знаете 8 языков?

Фридрих Гольдфрухт: Естественно, потому что в Черновицах каждый полицейский на улице знал 4 языка минимум. Он не мог иначе, потому что немецкий был у нас дома. Ведь мы были австро-венгерцы до 18-го года. Если он хотел работать в Черновицах, то должен был знать румынский язык тоже. В школе нас учили французскому, потому что это был второй параллельно с румынским, и латыни. Вот если мертвый город, то я вам могу прочитать половину надписей - Цезарь то-то и то-то: Ну, а итальянский - я ехал каждый год в Италию с мамой или с тетей. Английский - ведь я учился в Англии. Я учился в Кембридже на инженера-механика и кончил в 37-м году.

Ирина Колесникова: А вы говорили на еврейском языке дома?

Фридрих Гольдфрухт: Нет. У нас не принято было. Это был жаргон немецкого языка, и поэтому строго запретили нам вообще говорить даже отдельные слова нехорошие, понимаете, на еврейском нельзя было. Боже ты мой!

Ирина Колесникова: Кто запретил?

Фридрих Гольдфрухт: Отец. Не потому что антисемитизм, Боже спаси! Мы могли учить гебрейский язык - древнееврейский язык.

Ирина Колесникова: В синагоге?

Фридрих Гольдфрухт: Нет, и в школе. И, кстати сказать, когда мне было тринадцать лет, вы знаете, все мальчики проходят посвящение в мужчины. Это называется бармицва. И я должен был в синагоге держать речь на гебрейском языке - на иврите. Двадцать минут. Кроме того, что я должен был читать Тору: Я это прекрасно сделал и получил звание "мужчины". В 37-ом году меня взяли в румынскую армию, вернее я добровольно даже пошел, отец сказал мне: "Иди добровольно, тебе надо год отслужить, иди". Ну, я пошел в наш родной черновицкий 17-й артиллерийский полк, где я ровно через месяц имел право идти в школу офицеров. Все там были патриоты. Это жители были действительно Австро-Венгерской империи, где император Франц-Йозеф. Там, в Австро-Венгрии, был полный интернационал. Если вы когда-нибудь попадете на еврейское кладбище в Черновицах, вы увидите такие дикие надписи: "секретный советник Его Императорского Величества Шмуль такой-то и такой".

Ирина Колесникова: Кто был ваш отец?

Фридрих Гольдфрухт: Мой отец был доктор Бернгардт Фридрих Гольдфрухт. Он окончил в свое время, в конце 19-го столетия, венский факультет медицины университета. Потом приехал в Черновицы и там ему сделали практику. В 1900-ом году он женился на девице Розе Фридман, которая была его двоюродная сестра. Значит, он был воспитан в духе австро-венгерской подданности, верноподданности, мой отец. И он вообще не признавал никаких там выпадов против власти любого типа. Он знал свое дело, он никакой политикой не занимался, благотворительность - это было его дело, мы абсолютно аполитичны были. Но, кроме еврейского вопроса. Тут уже было какое-то отдельное мнение, будем так говорить. Были три или четыре еврейские студенческие организации, в том числе моя тоже. И вечно мы дрались или с украинскими студентами, или с польскими студентами.

Ирина Колесникова: На чем вы дрались?

Фридрих Гольдфрухт: На острых шпагах. Отец дал возможность увидеть всю Европу. Когда я окончил высшее учебное заведение, он купил мне самолет, поскольку я умел летать. Ну, было человека два-три, которые имели свой самолет. "Машина у тебя уже есть, я тебе купил, когда ты поступил, этого тебе мало, вот давай самолет". Понимаете, было другое состояние жизни вообще. Эти двадцать лет, которые я жил дома, считая и английские годы, конечно, в частности, были самыми счастливыми.

Инна Лесовая: Черновицкая порода, конечно, вот этот самый высокий класс:

Ирина Колесникова: Инна Лесовая.

Инна Лесовая: Эти люди самые богатые, они ведь больше всех и пострадали. Их меньше всего и осталось. Люди, которые дошли до нас, они не составляли вот тот самый красивый уклад, который сочетал в себе западную интеллигентность без западной холодности. Это была западная интеллигентность с еврейской теплотой, готовностью помочь, поучаствовать, посочувствовать. Когда живет какой-то замкнутый круг людей, начинают между собой женить детей. Так выработалась какая-то особая порода, как бы махонькая национальность какого-то города. Вот в Черновицах она была очень заметна. Холеные женщины округлых форм, кудрявые. Мне трудно сейчас объяснить, как бы я определила, в особенности, мужчину черновицкого, но я всегда, когда увижу какого-то человека, который похож на этот тип черновицкий, я думаю: "Вот мужчина черновицкого типа". В том, как накинуто пальто, я описываю, вот, когда идет семья моей героини Эдит по улице, я-то вижу, как наброшено незастегнутое пальто, по-тамошнему, не застегнуто на все пуговицы, а чуть так расстегнуто, легко надето, хорошо сидящее, из хорошей ткани пальто.

Ирина Колесникова: Во время первой мировой войны отец Фридриха доктор Бернгардт Гольдфрухт:

Фридрих Гольдфрухт: Был начальником госпиталя военного на границе боев между русскими и австрийцами. Он получил, и он очень гордился этим, лично от императора кольцо бриллиантовое, которое не снял (только советские его сняли, когда его арестовали), за лучшие показатели в выпуске врачей.

Ирина Колесникова: Но этот венский университет, медицинский факультет:

Фридрих Гольдфрухт: Во время войны он получил медаль "Virtuti Militari", то есть за воинскую доблесть. Одна медаль, больше не надо было. Ведь император имел три медали за всю свою жизнь. Почему он это получил? Потому что он, будучи начальником этого госпиталя, имел договор с русской стороной, что один раз в месяц они откроют границу, не будут стрелять и будут меняться ранеными. Тогда он рассказывал историю, как русские их там принимали. Стояли большие столы, на столах были куски сала нарезаны, рядом стояла бочка с хлебом и второй стол с сахаром, и кипяток. Кушайте сколько хотите, пейте сколько хотите, будьте здоровы. Должен вам сказать, что русская армия тогда была другой, и забыли, что можно было так. А тут они просто пришли, значит.

Ирина Колесникова: 1940-й год. Вспоминает Фридрих

Бернгардтович Гольдфрухт:

Фридрих Гольдфрухт: 28-го июня или июля, я не помню точно, Советский Союз дал ультиматум румынскому правительству освободить Бессарабию и Буковину. Значит, ультиматум истекает завтра в такое-то время. К этому времени все желающие уехать могут уехать через реку Серет, это 30 километров от Черновиц на юг, это будет новая граница. Все бегали, кричали: "Ты едешь? Ты не едешь? Что ты берешь с собой?" Что можно взять, что нельзя, понимаете? Полнейшая паника. Для нас вообще этого вопроса не было, потому что у нас было 2 машины, пара лошадей отличных, но отец даже не думал об этом. Куда уехать, это моя родина, и я тут трудился, и мой отец, мой прадед здесь похоронен, что вы говорите! Что мы злого сделали, почему я должен бояться, я русский знаю: Мать плакала и валялась у него в ногах, она поняла, что это такое. Но женщина имеет другое чувство. Я, как главный наблюдатель, пошел на улицу смотреть, что делается. Ну это был самый чистый грабеж, грабеж города. Вы знаете, это такое некрасивое зрелище.

Ирина Колесникова: Кто грабил?

Фридрих Гольдфрухт: НКВД. Ну, под руководством НКВД. Стоит магазин. Хозяин убежал. Заходят, оттуда все грузят и куда-то увозят. Обувной магазин, "Кармен" назывался. Оттуда вывезли эти туфли. Черные и белые, зеленые, красные, женские, мужские. Все вынули из коробок, так же неудобно, и вот в мешках. Следующий день после этого ультиматума я стоял на балконе своем. Танки уже забрали, там стоял каждые 150 метров танк. Я стоял на балконе, маленький дождь капал. И вдруг вижу внизу с площади, это центральная площадь, едет на лошади фигура. Когда ближе подъехал, смотрю, сидит какой-то военный. В правой руке он держал зонтик. Так, честное слово, я чуть-чуть не упал с балкона. Ну это же не то что смешно, это же просто немыслимо, ну кто в это поверит? Ну как мне, воспитаннику рыцарских там:ну в армии чтобы я ходил, допустим, в каком-то там плаще, если дождь идет: На третий-четвертый день оккупации, будем говорить, или освобождения этот зашел к отцу. Говорит: "Ладно, у вас большая квартира, мы себе половину заберем". "А вы кто такой"? Он говорит: "Я - уполномоченный". И вечером заехали во двор пять или шесть военных машин, тут должен был жить командующий округом, который освободил Буковину, и с ним пять заместителей. Мы им отделили половину квартиры. Поставили еще кровати для них, по-человечески. Взяли их гостями. Но отец понял свою большую ошибку, но уже иначе не мог, чем смеяться сам над собой. Снизу тянули всякие эти военные кабели, там аппаратуры всякие - штаб. Полностью оградились, так что мы жили в крепости. Правда мы имели право выхода, нас знали, но другой не мог зайти. На второй или третий день их пребывания в нашей квартире, моя мама говорит отцу: "Слушай, надо их пригласить на обед. Это же гости". Отец: "Конечно". Домработники же никуда не ушли от нас. О, мы приготовили такой обед, что дай Бог! Ну их пригласили. Они пришли, и, как ни странно, этот генерал, он подошел к маме поцеловать ей руку: "Моу фами э Иванов", то есть "моя фамилия Иванов". Моя мать ему говорит: "Аншантэ". Он был в восторге. А этот Михайленко - у нас в шкафу были ликеры, коньяки, водки, они не были открыты - так он без всякого сомнения взял ключи у матери и одну бутылку, третью, четвертую поставил на стол. А потом каждому наливает стакан водки. Моя мать сидит рядом с отцом и говорит: "Бернгардт! Скажи им, что это шнапс - водка! Они отравятся, а скажут, что мы их отравили!" Он встал, что-то сказал, все рраз: и стакан! Он моментально подскочил, второй раз, что-нибудь другое там налил. Вот так вот открылись у моей мамы глаза, она начала дрожать, говорит: "Слушай, они же умрут". Всё выпили абсолютно, ни одной бутылки не осталось. Были пьяны вдребезги. Пошли, завалились туда спать. Они были одеты, так и спали до утра. Ну, так они вели себя довольно культурно. Кроме того, что все, что награбили, к нам привезли. Обувь - так привезли два мешка обуви. Черный перец - мешок, нельзя было зайти в квартиру. Что угодно! Шоколад - ящиками! В один прекрасный день я утром встаю, иду к ним, а они ушли, уехали все. Отец сказал: "Это не всё", - он уже чувствовал. Параллельно с этим было сильнейшее давление на отца со стороны власти. Регулярно к нему приходили люди: "Господин доктор, вас хотят арестовать. Продайте все и валяйте отсюда". Потом пришли с угрозой: "Дом надо освободить. В этом доме должен будет жить секретарь обкома". И так ему внушили, что он должен бежать в Румынию. Это было после того, что у нас сделали в доме обыск. Забрали подчистую все абсолютно, что у отца и у всей семьи было. Вскрыли сейф. Там у него были золотые монеты, как у всех евреев богатых, так 250 штук царских, французских. Эти цацки мамины, а там же, дай Бог, вот такая гора была. Это же не только его, а его мамы, и ее мамы. Четыре семьи там:

Ирина Колесникова: Украшения, да? Драгоценности?

Фридрих Гольдфрухт: Цацки! Все деньги забрали абсолютно, в том числе и румынские. Отец понял, что он сделал крупную ошибку. Он был убитый и почти не разговаривал с нами. Ему же было 70 лет уже. Все у него забрали, а куда жаловаться? Некому! Был такой очень большой анекдот. Вышло такое постановление, что все должны сдавать личное оружие, а у отца была парадная сабля, австрийская, которая стояла в шкафу. У него была огромная коллекция пистолетов, но она исчезла до этого. Отец ее куда-то убрал. Ну скажите, что его могло еще держать здесь:

Ирина Колесникова: 27-го сентября 1940-го года семью Фридриха Гольдфрухта арестовали при попытке перехода границы и продержали 9 месяцев в черновицкой тюрьме, в разных камерах. В июне 41-го года их вышлют в Сибирь, где в одном из лагерей умрут от голода отец и мать Фридриха.

Фридрих Гольдфрухт: Есть там резиденция в Черновицах, огромный дворец, где жил митрополит. И там вместо подвалов все были тюрьмы сделаны. И потом настолько много было здесь и там, около 2-3 тысяч человек, решили их эвакуировать. На 22-ое число нас эвакуировали. 22-е, 23-е - я не помню. А вот эта тюрьма - напротив того лицея, который я окончил. И нас выгоняют во двор и начинается перекличка. И тут я услышал имя Гольдфрухт. Я встаю, рядом со мной старик с такой бородой тоже встает. Мы сидели рядом два часа, друг друга не узнали.

Ирина Колесникова: Кто это?

Фридрих Гольдфрухт: Отец. И так он попал со мной вместе, это его счастье было, потому что я ему продлил немножко жизнь. Попали в один вагон:

Ирина Колесникова: А куда ехали?

Фридрих Гольдфрухт: Я не знаю, куда ехали.

Ирина Колесникова: О жизни в Черновцах в годы фашистской оккупации рассказывает киевская писательница Инна Лесовая.

Инна Лесовая: Буквально в первые же дни были организованы гетто в районе Русской улицы. Я описала это в романе со слов тех людей, которых в этой толпе гнали. Их погнали сначала как будто на расстрел. После того, как их поставили к стенке, им сказали повернуться и сдать золотые вещи. После этого они сдавали уже вещи эти золотые даже с радостью. Потом их распределили по разным гетто уже в районе Транснистрии. И вот тут уже кому как повезло, кто куда попал. Даже эти гетто были разные. То есть, конечно, люди умирали, как мухи, но вот именно в этом гетто не было расстрелов. Но это было буквально через дорогу. Пришли и сказали: "Кто хочет пойти поработать у немцев?" А они ведь считали, что немцы - это всегда лучше, чем румыны. Это было румынское гетто, с румынскими беспорядками, с румынской безалаберностью, которая их всех очень раздражала. А там были немцы, культура немецкая, и все хотели идти к немцам. И вот все, кто пошли, там какой-то мост строили. Они построили этот мост, и их всех расстреляли. Были какие-то обиды черновицкие, что вот мы в гетто голодали, у нас умерла сестра и дети сестры, а вот его, там какого-то родственника, жена в шелковом халате ходила в юденрате работала, а наши все умерли.

Арнольд Лесовой: Знаете, у Уайлдера есть прекрасный роман "Теофил Норт", в котором он рассказывает жителям города, что у них на самом деле есть, по-моему, семь городов. Город - это семь городов.

Ирина Колесникова: Арнольд - супруг Инны Лесовой. Черновчанин в первом поколении.

Арнольд Лесовой: Вот я - пришелец не из того города, который Инна описала, а из другого совсем города. Вот представьте ситуацию: военный офицер, который на фронте был политрук. Человек, ну просто, "советский" до мозга костей. Ему приказывают приехать в данный город, и вот он туда приезжает с женой. Там появляюсь я на свет в 46-ом году. Сейчас уже, так сказать, задним умом я что-ли понимаю, что я был, как какой-то совсем маленький советский политрук. Таким и рос, и долгие годы так рос. Прежде всего приходит слово "страх". Это был страх людей, которые появились извне в совершенно чуждой для них обстановке. Мама у меня - аптекарь, провизор, устроилась в аптеку. Она каждый день видела сотни местных жителей, которые приходили покупать у нее лекарства. Я слышал их разговоры. Второе слово - "удивление". Третье - "высокомерие". Вот знаете, это взгляд на население, как на каких-то детей, которые чего-то не понимают. Как будто бы миссионер приехал в Африку, не знаю, к каким-то туземцам. И еще последнее - это понимание того, что все эти окружающие люди владеют какой-то невероятной тайной, которая недоступна всем пришедшим. Вот у нас соседи были на 2-м этаже, местные жители. Когда я поднимался к ним, я как будто бы ну в какую-то сказку входил. Когда я открывал рот, они все переглядывались, как переглядываются именно люди, которые все знают тайну, а я ее не знаю. И они меня терпят, ну что делать? Вот я - явление природы, я - дождик, я появился в их доме, мы делили один особняк большой:

Ирина Колесникова: Простите, это был их дом?

Арнольд Лесовой: Ну конечно, это был их дом.

Ирина Колесникова: Вы были вроде оккупантов второго поколения?

Арнольд Лесовой: Я был оккупант второй волны! Господи, это были: ну, мамы уже нет, а отец - это чистейший человек, он свято верил и верит во все эти вещи, ну и в свою миссию. А у меня до сих пор остался комплекс, что этот город меня не любил, не любит и никогда не будет любить. И я его почему-то чуть-чуть боюсь. И поразительное ощущение было еще одно, как у этих людей постепенно страх исчезал. Которые пришли в этот город. А почему он исчезал? Потому что они видели, как изменяется этот город. Даже дети этих старожилов, это уже было небо и земля. Все, что их окружало, школьные программы советские и так далее, их разъедало неимоверно быстрее, чем разъедало старшее поколение. Они уже были такими, как я. И чем больше они становились такими как я, тем такие как я, радовались больше. Понимаете, мы их перетаскивали на свою сторону, всё было за нас. Ну, в кавычках за нас. Я же не говорю, как враг, а говорю чуть-чуть, так сказать, отстраненно. И все это закончилось, конечно, полной победой. Скажу так. Все реалии советские они потихоньку перенимали, но все время реалии переплетались - и те, и те. Значит, вот дед, старый Нахман, владелец этого дома. Раз в году он исчезает на неделю. Кстати, у Инны в том романе, который сейчас пишется, это есть. Затем он появляется очень довольный. И под какими-то страшными тайнами эта девочка мне проговорилась, что у старого Нахмана где-то зарыт клад, в котором какие-то золотые монеты. И раз в году он торжественно, как чумак пускается за солью, он - за этими монетами. И потом семья, какими валютными операциями они превращали это в деньги, я не знаю, они живут год. Это еще был один страх, когда я видел эти сотни книг у них на немецком, английском, французском языках. И вот какие они были счастливые, когда я им из Москвы какие-то книги привозил, я видел, как они там их трогают, вот как трогают люди двадцатых годов, десятых. И им никогда советская власть не доверяла, она им разрешала занимать какие-то мелкие должности, но она их всех считала чем-то вроде диссидентов.

Инна Лесовая: Я пришла к одной женщине, и у меня было такое впечатление, что человек живет на чемоданах, что она куда-то должна уехать, что она вчера приехала. И в этой комнате странной ползал ребенок в каких-то колготках, он их совершенно извозил. И над ним бабка что-то говорила очень плохо по-русски. Потом оказалось, что эта бабка на русском преподавала математику лет сорок. И сорок лет, преподавая математику, она не сумела перейти с немецкого. Вот она жила этим прошлым еще и до-румынским. Был какой-то такой особенный неуют, которого я тоже нигде больше не видела. И более того, вот люди, которые в этом неуюте жили - от них исходил неуют. Какой-то переселенческий пункт. Как бы не ее квартира, и она должна отсюда убраться, и она ее не обживает поэтому. Вот этот город, который перешел три раза очень резко из рук в руки, вот он и создал такой тип.

Арнольд Лесовой: Но мои соседи верхние уехали в Израиль. И вы знаете, мне рассказывали, насколько они были счастливы, когда покидали эту страну. Это сейчас -просто ужасно говорить,- но они подпрыгивали от радости, как только миновали последний таможенный кордон, пограничников или что-то. Они просто подпрыгивали в физическом, прямом смысле этого слова, говорили, что этого не может быть. Конечно, обидно такое узнать, тем более человеку, не к которому они едут, а который им машет вслед рукой, и который остался здесь.

Ирина Колесникова: Игрой черновицкой актрисы Сиди Таль восхищался Соломон Михоэлс. В частности, он говорил: "Язык ее, галицианский идиш- весь он составлен не только из слов, но из вдохов, вздохов и выдохов - обладает особой музыкальностью и неповторяющейся ни в одном другом еврейском диалекте интонацией".

Инна Лесовая: Я пробилась к Сиди Таль. Это вообще было трудно. В Черновицах Сиди Таль, я даже не знаю, с чем, с кем это можно сравнить:

Ирина Колесникова: Инна Лесовая.

Инна Лесовая: То есть, конечно, в Черновицах очень много людей неординарных и просто всемирно известных. Ну, взять хотя бы Пауля Целана. Но Черновицы их так не знали, так не любили. А вот у них был флаг - Сиди Таль, она была еще из тех времен. Во всех справочниках о румынском театре она фигурирует. К сожалению, осталась от тех времен только одна ее фотография. Она - в костюме Чарли Чаплина. У него был такой номер, она танцевала. Я смогла к ней пробиться, хотя на тот момент она уже умирала. Муж не хотел никого к ней пускать, но ее врач, моя тетя, все-таки меня привела. И вот этот особый колорит, этот особый дух "не нашей" жизни в их квартире очень густо стоял. "Не наша" жестикуляция, "не наши" интонации. Ну, по-русски они говорили так более или менее, но все время пытались перевести разговор на немецкий. Естественно для них было говорить по-немецки. Она действительно не смогла вспомнить мою Хану, ну я настоящее имя называла. "В Липканах - я в такой глуши никогда не выступала". Скорее всего выступала она, конечно, в Липканах, потому что детская память более цепкая. Для нее это были какие-то захудалые гастроли. Мимо проезжая, где-то дала какой-то спектакль. Она мне подарила всякие свои афишки, рекламки с очень трогательными подписями. Очень оживилась. Я очень рада, что я ее видела. Ее муж рассказывал, что вот она не пошла в театр Михоэлса: "Он нас очень звал, но когда Сиди услышала, что ей придется есть, спать и принимать гостей в одной и той же комнате, она не захотела идти в театр Михоэлса".

Я посмотрела на эту квартиру, на которую она променяла эту свою карьеру, которая все равно бы не состоялась, поскольку театр погиб. Комнаты были полупустые, и на стене висел огромный портрет Сиди Таль на сцене, в каком-то бальном платье. Она освещена снизу, и она держит не букет, а охапки роз, которые ей зрители бросили. И на полу розы. И вот она стоит в этом платье, чуть согнувшись в поклоне. Когда я на следующий день вышла на улицу из дома родителей мужа, то тут же подошла соседка и сказала: "Говорят, вы вчера были в гостях у Сиди Таль?" Ее похоронили не на старом кладбище, где может быть было бы как бы красивее, на запущенном, там где похоронены разные великие люди, очень известные. А ее похоронили на обычном, на таком нашем советском кладбище, где мои родственники тоже лежат. Простенькие памятники, все одинаковые, но опрятненькие. И грандиозный, по-моему, высотой метра четыре, мраморный памятник. Памятник сделан по этой картине. Как бы городской памятник, он стоит на кладбище. Мне немножко как-то горестно. Вот эта помпа, они жили всю жизнь вместе, она и муж ее - он был ее антрепренером, администратором, всем на свете. И там скромненький камешек он положил для себя, и очень скоро занял это место. Она начала выступать ребенком и ездила по Бессарабии, по Буковине. В еврейской среде говорили: "Вот когда я был молодой, я видел на сцене Сиди Таль". И говорили это люди, которые намного ее старше. И я ей как бы подыграла. Но я папе прибавила возраста сильно, чтобы ей было приятно. Она страшно хохотала. Говорит: "Ну вот, видите, я всегда об этом говорила". Они не мечтали уехать. Сиди Таль очень гордилась тем, что она выступает на еврейском языке и доказывала, что в мире нет еврейских театров нигде. Они, вообще, были даже патриоты. Кстати, когда в 40-м году перекрыли границы, когда стала северная Буковина советской, они оказались на гастролях в Румынии. Назад они вернулись с большим трудом, чудом прорвались.

Фридрих Гольдфрухт: Приезжаем в Черновицы примерно в 5 часов утра:

Ирина Колесникова: В мае 1947-го года Фридрих Бернгардтович Гольдфрухт вернулся в Черновцы.

Фридрих Гольдфрухт: Прекрасный день - это же в конце мая. Смотрю на эту улицу и думаю, сколько раз я на этой улице ехал вверх-вниз сначала на велосипеде, потом на машине, на мотоцикле. А сейчас, как наверх добраться? Трамвай еще не ходит. А я, понимаете, это же экипировка, сапоги. Потихонечку, гора здоровая была, понесся наверх. Там ратуша центральная. Я стою, думаю: "Ну что я тут стою как дурак. Куда мне идти, я не знаю". Ну действительно, я не знал, куда мне идти! И сижу так, думаю: "Ну, хорошо, я в родном городе не знаю куда ходить. Вот один мой дом, вот другой, но это же не мои дома". Подходит один человек. Я смотрю, Боже ты мой, Вилли Кацман, сын председателя еврейской общины, тоже мой друг. Я остановил его: "Виличка, здравствуйте". Он остановился: "Здравствуйте. А кто вы такой?" Я говорю: "Я Фриц Гольдфрухт". "Да? Ты Фриц Гольдфрухт?" Меня так звали - Фриц. "А что ты тут делаешь?" "Я - говорю - только что вернулся из заключения." "Что ты говоришь!" "Да". "Ну ты извини меня, я спешу." Повернулся и ушел.

Инна Лесовая: И, главное, легкая медлительность. Там говорили с какой-то легкой дипломатичностью, я бы сказала. Я помню эти гости - входит мой дядя и моя тетя. И вот какое впечатление - вошли посол Канады со своей супругой. Вот чем отличались наши "очерновичевшие" родственники от действительно черновицких людей. Вот мои тетушки все вышли замуж за местных, за черновицких вдовцов. Был очень интересный дядя. Моя тетя вышла за него замуж. Их познакомили и сразу предупредили, что он из очень богатой семьи. Он отдал все свое имущество торжественно, после чего его отправили в Сибирь. А семья его в это время погибла в гетто. Там, в черновицком гетто, они считали, что, я боюсь соврать, что садгорский цадик там был святой, и что вот он молился за Черновцы, и поэтому Черновцы от Холокоста пострадали меньше, чем другие места. Да. Но родственников дяди Муни не отмолил, погибла вся семья там. Ну, просто от голода люди погибли. И он был очень обижен на советскую власть, естественно. Когда он вернулся из заключения, он дал клятву, что на эту власть он не проработает ни одного дня. Слонялся где-то по родственникам, по друзьям своим, а моя тетя была со странностями, даже ее считали психически ненормальной. Их сосватали. Она, ненормальная, будет его кормить, она была хорошо устроена. А дядя целый день лежал на диване и крутил радиоприемник. И слушал все радиопередачи на французском, на немецком, на английском, на румынском. Но только не на русском. Он знал все, что происходит в мире, и моя тетя очень гордилась этим. И потом она, не зная ни одного языка, на старости, когда он уже умер, сама лежала на этом диване и крутила вот, слушала, как на французском говорят о нас что-то плохое, на немецком - что-то плохое.

Фридрих Гольдфрухт: Мой долг, я считаю, чтобы мощи моих родителей перевезти в Черновицы. Может быть, не их мощи. Ну, потому что это трудно будет доказать, чьи это мощи уже. Приехать в Бухарест и забрать урну с прахом моей сестры, которая там умерла. Прилететь в Черновицы и всех похоронить в нашем склепе, который абсолютно пустой. Понимаете, это моя мечта. Я хочу, чтобы вся семья лежала в своем склепе. Там было четыре полки, и был даже камень. И была каждая фамилия, имя, год рождения, а года смерти - не было. А дальше склеп роскошный моего прадеда, послание будущим верующим и неверующим. Там очень хорошие слова, что он был очень святой человек. Вот так.

Арнольд Лесовой: Мой брат как раз жил в том районе на улице Федьковича, в тех краях, и я от него возвращался часто домой просто ночью, когда людей уже нет. Вот спасибо, что людей нет, и что я иду просто по Черновцам, понимаете? Это я шел как бы по тому городу, и вполне можно было представить себе, что там попрятались в домах и спят сейчас люди из 20-го года. Просто они зашли в дом и спят.

Ирина Колесникова: Мне не хотелось расставаться с этим городом, точно я всю жизнь в нем жила. Шел мокрый снег. Было так щемяще грустно. Я перелистывала книжку с белыми стихами Пауля Целана, которую мне дал переводчик Марк Белорусец. Действительно, это был ландшафт, где жили люди и книги. Поэт прав:

Снегопад гуще, гуще,
голубиность цвета, как вчера.
Снегопад - будто спишь всё ещё,
далеко простерта белизна.
По ней бесконечно
санный след потерянного

XS
SM
MD
LG