Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Потерянное и спасенное поколение: о "русском Париже" беседуют Леонид Ливак и Андрей Корляков


--> Ведущий Иван Толстой


Потерянное и спасенное поколение. Разговор о русском литературном Париже 30-х годов. Несколько предварительных слов об этой теме. В конце 20-х годов, молодые русские поэты и прозаики, оказавшиеся в эмиграции, остро нуждались в читателе. За годы изгнания в кругу начинавших авторов выработалась своя философия неприкаянности. В ряде случаев, молодые литераторы были даже обеспеченными в материальном отношении людьми. Однако чувство собственной ненужности к материальному достатку отношение имеет не всегда прямое. Молодых печатали, но не слишком активно. Журнал "Воля России", находившийся в Праге, предоставлял десятки страниц неизвестным именам русского зарубежья. Критик Марк Слоним постоянно приветствовал неопытных поэтов и еще не устоявшихся прозаиков, делал им авансы, а они продолжали считать свою судьбу неудавшейся. В Париже в 1930 году был создан журнал "Числа", специально для них - для Бориса Поплавского, Анатолия Штейгера, Лидии Червинской, Василия Яновского. 10 номеров "Чисел" сыграли огромную роль в становлении этого поколения. Но прошли годы, и один из бывших молодых - Владимир Варшавский, назвал это поколение "незамеченным". Вот на эту тему и беседуют два специалиста по русскому Парижу между двумя мировыми войнами. Леонид Ливак - молодой ученый из канадского университета Торонто. Вопросы задает наш парижский автор историк Андрей Корляков.

Андрей Корляков:

Изменила ли сама история оценку "незамеченное", раз теперь этим литераторам уделяют столько внимания?

Леонид Ливак:

Да, конечно изменила. В первую очередь, сам факт, что эти литераторы стали на сегодняшний день центром внимания. Литературная история русской эмиграции уже свидетельствует о том, что само понятие "незамеченное" следует расценивать не как качественное - то есть, что эти люди не смогли себя реализовать (именно так о них писала Нина Берберова в своих мемуарах), а скорее как культурный миф. Подобно мифу, существующему о поколении американских писателей, так называемом потерянном поколении, к которому относился, например, Хемингуэй. Эти люди даже жили в одном месте - в Париже. Что же касается русского незамеченного поколения, то следует учитывать, что когда эти люди еще писали, активно участвовали в литературной жизни русской диаспоры, в Париже, в Праге и, в общем-то, везде в Европе в рассеянии, незамеченными они не считались. Наоборот, уже к началу 30-х годов существовала мода на так называемые молодые таланты, и, как писал Георгий Адамович, ведущий критик эмиграции, не хватало литературным журналам молодых талантов. Бывало, что публиковали даже тех, кого печатать, в общем-то, не следовало. Поэтому все разговоры о незамеченности, о потерянности этого поколения появляются именно после войны, с выходом одноименной книги Варшавского "Незамеченное поколение", когда литературная жизнь русского Парижа межвоенного начинает мифологизироваться, когда начинается концептуализация этого литературного и культурного опыта.

Андрей Корляков:

В довоенный период времени практически такого термина не существовало?

Леонид Ливак:

Нет, мы этого термина не находим, ни в критической литературе, ни в критических спорах журнальных. И даже после смерти Бориса Поплавского в 35-м году, когда Владислав Ходасевич напечатал разгромную статью, где он упрекнул старшее поколение писателей в том, что они не уделяют достаточно внимания младшим, позже, сам Ходасевич признал, что он значительно преувеличил все, что он там сказал. И поэтому его статья вызвала до такой степени отрицательный отзыв в эмигрантской прессе, и в Париже и в Праге. Об этом писали многие люди (в 36-37 году Альфред Бем в Праге, об этом писал в Париже сам Адамович) что, в общем-то, писатели младшего поколения, тот же Поплавский, тот же Фельзен, тот же Яновский, эти люди ничем в своем быту не отличались от старших. У них был тот же доступ к издательствам, у них были те же средства к существованию. Более того, эти люди могли зарабатывать на жизнь французским языком - они все говорили по-французски, в отличие от старших.

Андрей Корляков:

Я думаю, что в этом месте нужно поставить небольшую ремарку. Дело в том, что они владели только лишь разговорным французским языком, на обычных обиходных уровнях. Выше этого они не могли, они не могли писать на французском языке. Это были случаи исключения - Иосиф Кессель, Анри Труайя. Они знали язык по-настоящему, в то время как Поплавский или Фельзен или тот же Штейгер - их уровень французского языка не позволял им писать.

Леонид Ливак:

Конечно, он не позволял им писать прозу, он не позволял им писать художественную литературу. Но тот же Газданов, скажем, закончил Сорбонну и некоторое время работал в издательстве "Hachette". Он оттуда ушел (и он это не скрывал) не потому, что ему не хватило французского языка, а потому, что он хотел вести богемный образ жизни. То же случилось с Юрием Терапиано, который тоже закончил Сорбонну и работал в "Hachette", и который бросает " Hachette" и начинает заниматься совершенно иными вещами, которые позволяют ему больше времени уделять русской литературе. Возьмите, кроме того, Юрия Мандельштама, который заканчивает Сорбонну, которому предлагают остаться на кафедре французской литературы. Юрий Мандельштам предпочитает быть русским поэтом и русским критиком и поэтому, в общем-то, ведет существование довольно нищенское.

Андрей Корляков:

"Современные Записки" - по статистике, мы в них встречаем в основном Поплавского, другие, как мы говорим "незамеченное поколение" - они очень редкие там персонажи.

Леонид Ливак:

В том то и дело, что никто этой статистикой не занимался. Потому что, если мы сейчас откроем "Современные записки", то мы увидим, что поэтическая секция "Современных записок", начиная с 30-31 года - там доминируют молодые. В прозе молодые начинают доминировать и в "Современных Записках" и в "Русских Записках" уже с 32-33 года. "Числа" им помогли и особенно русские пражские издания, как "Воля России", например. Это правда, что в "Современных Записках" труднее было пробиться так называемому молодняку литературному, чем, скажем, в "Воле России". Но сам редактор "Воли России" Марк Слоним пишет, когда он полемизирует с Варшавским после выхода отрывков из "Незамеченного поколения" в 55-м году. Он пишет Варшавскому: "Ну как же так? Я посвятил свою жизнь и свою карьеру в эмиграции тому, чтобы дать выразиться младшему поколению". И к 30-м годам уже нельзя было говорить о незамеченных, о непризнанных. Даже Поплавский, который писал о себе, как о незамеченном, вернее, он писал о себе, как о "неизвестном солдате русской литературы", это была литературная поза, это был самый популярный поэт 30-х годов в эмиграции. И он пишет о себе же в статье и затем в своем дневнике: "Не признан, меня никто не знает".

Андрей Корляков:

Кого бы ты назвал самой крупной фигурой из молодых довоенного Парижа?

Леонид Ливак:

До смерти Поплавского, конечно, Борис Поплавский - до 35-го года. В этом нет никакого сомнения. И тогда, и теперь он остается центром, маяком литературной жизни. И литературной жизни - не только записанной, но и устной. Литературной жизни, которая существовала на Монпарнасе как литературное общение. У меня нет никакого сомнения, что Борис Поплавский оставил наиболее глубокий след в истории русской словесности, эмигрантской словесности 20-30 годов.

Андрей Корляков:

Мог бы ты разложить по своеобразному рейтингу тех молодых, которые были до войны и которые участвовали в литературном Париже. Вот самые крупные фигуры. Хотя бы пятерку.

Леонид Ливак:

Для начала, я должен сказать, что этот табель о рангах основывается на отзывах современников. Я могу предложить две табели - одна мой личный вкус, другая - то, как расценивались эти поэты и писатели в 20-30 годы. Первая фигура - это Поплавский. Из поэтов за Поплавским, я бы сказал, следуют Анатолий Штейгер и Лидия Червинская - оба принадлежащие к так называемой "парижской школе", то есть к окружению Адамовича. Но я говорю исключительно о младших. Из прозаиков, на первое место стоит поставить двоих - сложно сказать, кто из них победил в этом конкурсе: Юрий Фельзен или Гайто Газданов. Дело в том, что Гайто Газданов, в принципе, считался автором одной книги "Вечер у Клэр". Все, что он напечатал после "Вечера у Клэр", вышедшего в 30-м году, расценивалось как спад. Он расценивался далее как писатель, которому не о чем писать. В то время как Юрий Фельзен, напечатавший свой первый роман "Обман" в том же году, что и Газданов, роман, получивший, в общем-то, негативные отзывы, со временем его ценили все больше и больше. И к концу 30-х годов он становится писателем первого разряда. И, объективно, по гамбургскому счету, и субъективно, как расценивали его писания критики современники. За ними в прозе следует, я думаю, поставить Василия Яновского. Особенно его последний довоенный роман, который он не успел полностью опубликовать, - "Портативное бессмертие".

Андрей Корляков:

Яновский все время жаловался на то, что его не публиковали по-французски, а, тем не менее, ты нашел материал, связанный с его публикацией по-французски.

Леонид Ливак:

Да, это как раз тоже хороший пример того, как после войны начинается мифологизация жизни так называемого "незамеченного поколения". Дело в том, что первый роман Яновского "Колесо" был немедленно переведен на французский язык. Тот самый первый роман, который критика приняла в штыки, который высмеял Владимир Набоков, роман, о котором сам Яновский вспоминал со стыдом. Его немедленно перевели в хорошем издательстве. И к этому роману, что самое интересное, Яновский приложил краткую автобиографию, в которой нет ни слова правды. В этой автобиографии по-французски он представил себя как героя романа, скорее всего, чтобы придать побольше интереса к самому роману. Во французской литературе в это время было очень модно писать такие полуфиктивные автобиографии. Создается впечатление, что он действительно попытался выйти в территорию французской литературы. Он попытался себя преподать, как писателя, в общем-то, французского. Судя по всему, у него не получилось - его больше не переводили, во всяком случае, я до сих пор ничего не нашел. Он упоминает, что в середине 30-х годов ему предлагали перевести его третий роман "Любовь вторую", причем предлагали ее перевести в очень хорошем издательстве, которым руководил Жак Маритен - французский философ, католик и экзистенциалист. Судя по всему, он отказался от этого перевода, я не знаю почему, это как раз один из сюжетов моих исследований.

Андрей Корляков:

Только что ты упоминал о Владимире Набокове. Как числовцы относились к Владимиру Набокову и как сам Владимир Набоков относился к молодому поколению, к которому он тоже принадлежал?

Леонид Ливак:

Философия и эстетика "Чисел" ни в коей мере не соответствовала эстетике Набокова, как она развивалась к концу 20-х годов. "Числа" основывались, с одной стороны, на культурном прошлом Серебряного века - на символизме, на эстетике декадентов. С другой стороны, "Числа" очень много заимствовали из интеллектуальной атмосферы Франции 20-х годов.

Андрей Корляков:

Можно ли сюда включить Марселя Пруста?

Леонид Ливак:

Конечно. Не только Марселя Пруста, но и, в первую очередь, сюда следует включить Поля Валери. Дело в том, что еще в 1918 году, после опубликования знаменитой статьи Поля Валери "Кризис духа", во французской литературе появилось то, что считалось новым послевоенным поколением, представившим себя неким движением неоромантизма. Люди писали о культурной атмосфере 20-х годов как о новой болезни века. То есть они проецировали свое культурное состояние и положение на романтическую болезнь начала 19-го века и в связи с этой новой болезнью века, с кризисом духа, с кризисом искусства, с концом западной цивилизации, а они рассматривали Первую мировую войну именно как конец западной цивилизации, именно с этим связан весь тон "Чисел". Дело в том, что если мы сравним статьи того же Георгия Адамовича в "Комментариях" из "Чисел" со статьями Марселя Орлана или со статьями Жака Маритена того же времени, мы увидим, что даже словарь у них один и тот же. Только Адамович пишет по-русски, а Марсель Орлан пишет по-французски. Набокову это было чуждо. Набоков писал в неопубликованном письме к Ходасевичу: "Я терпеть не могу всех этих разговоров о послевоенном духе, меня мутит от всех этих разговорах об enquetude - о беспокойстве, о кризисе искусства, я предпочитаю закрыться у себя в комнате, никого не слушать и писать". Дело в том, что это был один из тех писателей, которому для существования необходима была пустыня, который должен был отодвинуть все вокруг и, если он заимствовал у кого-то, он бы никогда этого не признал. К примеру, его опус магнум "Дар" очень много должен роману "Фальшивомонетчики" Андре Жида. И структурно, и тематически. В то же время нигде - ни в переписке, ни в статьях, ни в комментариях Набокова мы не найдем ни малейшей отсылки на Андре Жида. Более того, он издевается над Жидом в той же "Лолите", уже в послевоенном своем романе. Но это совсем не значит, что там не было никакой эстетической связи. В то же время нельзя сказать, что Набоков чисто отрицательно относился ко всем парижским молодым. Было два человека из окружения Адамовича, которых Набоков действительно ценил. В прозе это был Юрий Фельзен, в поэзии это был Анатолий Штейгер.

Андрей Корляков:

Мне хотелось бы, чтобы ты сформулировал философию "Чисел" буквально в двух словах?

Леонид Ливак:

Философия культурного упадка Западной Европы. Это именно то ощущение, которое мы находим и во французской литературе того же времени. Поскольку в русской литературе и в русской культуре вообще французы занимали такое непревзойденное место престижа культурного, закат французской литературы и французской культуры (а с этим спорить уже нельзя - межвоенные годы были последним всплеком жизни во французской литературе на мировом масштабе, и во французской культуре вообще, после войны Париж теряет свое качество культурного центра мира), это ощущается и в "Числах". Но в "Числах" также ощущается связь между закатом Франции и закатом Петербурга. Это последний всплеск петербургской культуры. Об этом позже писал в своих письмах и Юрий Терапиано. Он писал одной из своих американских корреспонденток, которая приглашала его приехать в Америку. Он ей отвечал, что литература 20-30-х годов, литературная жизнь русского Парижа была последним кусочком Петербурга, вывезенном и спасенном русскими эмигрантами. С начала Второй мировой войны этого не стало. И вот ощущение действительного конца, конца культурного цикла, с одной стороны - петербургского, с другой стороны - французского, именно это ощущение конца и доминирует в "Числах".

XS
SM
MD
LG