Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Зоя Борисовна Томашевская рассказывает


Ведущий Иван Толстой


Иван Толстой:

Дочь литературоведа Ирины Медведевой и пушкиниста Бориса Томашевского Зоя Борисовна - свидетель драматических событий второй половины 20 века. Устную историю записала наш петербургский автор Татьяна Вольтская.

Татьяна Вольтская:

В Петербурге в издательстве «Невский диалект» вышла тоненькая книжка. Ее подготовил музей Ахматовой в Фонтанном доме. На ней написано крупно: «Петербург Ахматовой». А внизу помельче - «семейные хроники», а дальше еще мельче: «Зоя Борисовна Томашевская рассказывает». Я смотрю, как в перевернутый бинокль - чем мельче, тем интереснее. Не потому что об Ахматовой известно, кажется, все. А потому что мне больше нравится читать то, что написано мелким шрифтом. Поэтому речь сегодня пойдет не об Ахматовой. Позже я услышала, что скрывается за надписью «Зоя Борисовна Томашевская рассказывает». Зоя Борисовна рассказывает - это значит вращается целый космос, парад планет, блестящих ученых, музыкантов, композиторов, писателей - конец прекрасной эпохи. Но у этого космоса есть центр притяжения, есть фокус, где собираются все лучи. Это семья Томашевских. Ирина Николаевна Томашевская-Медведева и Борис Викторович Томашевский, прославленный ученый, филолог, пушкинист. Томашевский умер в 1957 году. На панихиде в Пушкинском доме другой ученый Борис Михайлович Эйхенбаум сказал о нем, что Бориса Викторовича все боялись, хотя у него никогда не было никакой другой власти, кроме власти ума.

Зоя Борисовна Томашевская рассказывает.

Зоя Томашевская:

По образованию Борис Викторович был математиком, причем это далось ему с трудом. Для того, чтобы поступить на математический факультет не достаточны были те данные, которые у него были по окончании гимназии, и он вынужден был поехать за границу, и принял это решение совершенно самостоятельно, против воли своих родителей. Он поехал в страну, где это было дешевле всего, - в Бельгию. Потом он в повышение квалификации и как-то встав на ноги отправился в Париж, где два года учился в Сорбонне. Но это не было ошибкой выбора. Главной его темой была поэтика стихосложения. Одним словом, законы творчества, которыми он и занимался уже, учась в Лиеже. Это все, конечно, ему помогло в дальнейшей его науке. Но мало того - это спасло его в годы страшных преследований формалистов, когда они оказывались просто вышвырнутыми из университетов, просто потому, что они называются формалистами. Он оказался совершенно свободным - не хотите меня в университете, буду преподавать высшую математику в Кораблестроительном институте, в путейском институте.

Татьяна Вольтская:

Профессор Абрам Акимович Гозенпуд, специалист в области филологии, театра и музыки.

Абрам Гозенпуд:

Борис Викторович Томашевский - бесспорно, один из самых выдающихся филологов 20 века. Крупнейший исследователь творчества Пушкина, Достоевского, Островского, фактически основоположник научной текстологии. Ему удалось расшифровать тексты черновиков, которые никто не мог прочитать. В частности, Пушкина. И восстановить ряд совершенно неизвестных доселе строк и строф Пушкина. Знания его фактически охватывают всю мировую литературу. И русскую литературу, поэзию и роман он рассматривает в контексте мирового процесса. Он ведь был не только историком литературы, но и выдающимся специалистом в сфере теории литературы. И, в частности, его книга «Теория литературы», изданная впервые в 20-х годах, сейчас переиздана, выдержавшая несколько изданий - это подлинная классика, хотя на тему теории литературы написаны десятки, чтобы не сказать сотни томов, работа Бориса Викторовича и сейчас остается выдающимся явлением. Я продавал книги - у меня был выбор: либо кусок хлеба, но продажа книги. Но книги Бориса Викторовича я продать не мог.

Татьяна Вольтская:

Зоя Борисовна, наверное, ваша семья чем-то отличалась от остальных семей?

Зоя Томашевская:

Всю жизнь я слышала: «Лжи не должно быть ни дома, ни за порогом». Было правило, которое делало это возможным и реальным: никогда, ничто, что говорится и делается дома, не может быть темой беседы с приятелями. И это делало возможным, что родители нам никогда не говорили (что бы они не говорили в нашем присутствии), никогда я не слышала слов: «Никому не говорите». Такого не было. Во-первых, мы наблюдали поведение своих родителей, которые так же, как и все в доме, не ложились спать раньше двух часов ночи. У нас были нижние форточки, и они всегда были открыты, чтобы знать, к какому подъезду подъехала машина. Подъезжали только ночью. Потом форточки закрывались, приоткрывались двери, и слушали, на каком этаже...

Татьяна Вольтская:

Забирали какого-то знакомого, к которому вы хорошо относились. Как родители выходили из этого положения, чтобы объяснить вам эту ситуацию?

Зоя Томашевская:

Жизнь в этом доме, в этой надстройке была совершенно особенной - поначалу, до войны. Было некое дружество между всеми, кто здесь жил. Евгений Львович Шварц - конечно, мы его помним. Навсегда запомнили, потому что он обожал собирать ребят, устраивать какие-то игры, в Рождество устраивать колядки, хождения по квартирам. Рядом жил Кибрик, который рисовал какие-то картинки, дарил, очень был славный, симпатичный, приветливый. Внизу был роскошный Стенич в четвертом этаже, на которого можно было смотреть, как на портрет Шаляпина: он ходил в почти шаляпинской шапке и нараспашку шуба на бобровом подкладе, с тросточкой. То есть являл собой такое зрелище, что оторвать глаз было нельзя. И когда вдруг такой человек, как он, или как Кибрик или добродушный и веселый Корнилов, пьянчужка, исчезал, то трудно было детям объяснить, что это враг народа. Такой славный человек, такой добрый. И надо сказать, что родители нам не перечили и поддерживали в нас это доброе к ним отношение, к этим людям. И мы продолжали к ним относится, вот к Николаю Алексеевичу Заболоцкому, которого забрали... Ведь, когда это случилось и была опасность, что заберут Екатерину Васильевну, а останутся шестилетний Никита и годовалая Наташа, и их заберут в не простой детский дом (а именно такой детский дом существовал для детей врагов народа, на Стремянной был такой), и тогда Шварц и мои родители разделили заботу о детях.

Татьяна Вольтская:

То есть ваша семья многим помогала в эти страшные годы?

Зоя Томашевская:

Да, конечно, помогала, но это не значит что... Богатыми мои родители никогда не были, но неукоснительную заботу о том, что Анна Андреевна должна что-то есть, о том, что Никита должен иметь какие-то учебники или еще кто-то что-то необходимое, это, конечно, было. Это было неукоснительно и по отношению ко всем друзьям.

Татьяна Вольтская:

Когда то Томашевский помог и отцу Якова Аркадьевича Гордина, соредактора журнала «Звезда».

Яков Гордин:

Отец был гораздо его моложе, он занимался пушкиноведением, в 1939 году вышла первая книга о Пушкинском заповеднике, она принадлежала отцу, и Борис Викторович его очень ценил, как такого младшего коллегу. В 1945 году отца, участника обороны Ленинграда, в 48 часов выслали из города, без объяснения причин. То есть его вызвали и предложили ему исчезнуть из Ленинграда. Куда-то надо было деваться. И отец пошел в Пушкинский дом к Борису Викторовичу, и тот сразу же предложил ему место в Пушкинском заповеднике заместителя директора по научной части. Надо сказать, что Борис Викторович был человеком замечательного этического закваса. Мне пришлось видеть его, я был как-то случайно в Пушкинском Доме с отцом, там как раз шел такой разгром Пушкинского Дома, и было видно, как мучительно переживает Томашевский то, что происходит вокруг.

Татьяна Вольтская:

В семье Томашевских сохранялся уклад, о котором мы знаем разве что из классической литературы.

Зоя Томашевская:

Моя мама Ирина Николаевна Томашевская была историком, филологом, была женщиной в своем роде необыкновенной. Она обладала совершенно фантастической волей, силой и была главной в доме. Она была очень умна и очень нравственна. И поэтому при всей силе своих властных чувств она всегда говорила: «Папа сказал, папа решил, папа не позволил». И даже в тех случаях, когда мы, став постарше, иногда обращались к папе с апелляцией: «Почему ты не разрешил?». Папа говорил: «Нет. Пожалуйста». И тогда мама никогда не спорила с ним, а всегда говорила: «Я вас неправильно поняла».

Татьяна Вольтская:

Они с папой были на вы?

Зоя Томашевская:

Да, они были на вы. Я знала многие семьи, где люди были на вы. Рихтеры были на вы. И, кроме того, у папы вообще к слову ты были очень большие требования. Исключая детей, было два человека, которым он говорил ты. Это был Юрий Николаевич Тынянов и Роман Якобсон. Надо сказать, жизнь детей была отделена от жизни взрослых. Нам даже не разрешали сидеть за столом, когда приходили гости. Мне было это позволено в 16 лет. На всю жизнь помню, что гостем был Юрий Николаевич Тынянов. А брат мой плакал в своей комнате, потому что ему было 14 с половиной. Я всегда очень любила папе задавать всякие вопросы, и он удивительным образом объяснял что-то. Я, скажем, восторженно рассказывала о некрасовской поэме «Русские женщины», о подвиге Марии Волконской, так как я, конечно, была пушкинистом, рядом с папой меня все интересовало. А он мне говорил: «Ты приходи ко мне на работу, я тебе покажу, в кого был влюблен Пушкин». И он раскладывал передо мной «Онегина». На страницах, где Пушкин писал Ольгу, он рисовал кудрявую головку Марии Волконской и ее курносый носик, а там, где он рисовал Татьяну, он рисовал гордый профиль Екатерины Раевской. О который он, как известно, сказал: «Прелесть, старшая - женщина необыкновенная». Так в кого Пушкин был влюблен? Опять-таки он предоставлял мне думать.

Татьяна Вольтская:

Абрам Акимович Гозенпуд.

Абрам Гозенпуд:

Поразительно, что в отличие от многих филологов, поражавших своими гигантскими познаниями, исключительной феноменальной, из ряда вон выходящей памятью, Борис Викторович выделялся особенно тем, что он не коллекционировал факты, а что факты были в лучшем случае подножием. Я не многих назвал бы литературоведов или искусствоведов, которые бы так глубоко ощущали художественную природу. Когда-то композитор Танеев сказал, что люди, ученые, искусствоведы и музыканты разделяются на две категории: профессионалы - умеют, но не любят, дилетанты - любят, но не умеют. Борис Викторович в отличие от многих филологов знал и любил.

Татьяна Вольтская:

Зоя Борисовна тоже говорит о творческом подходе - ко всему.

Зоя Томашевская:

Как таковым, пушкинистом он себя не считал и очень не любил, когда его профессию называли пушкинизмом. Потому что Пушкин его интересовал именно с точки зрения вот этой науки изучения стиха, стилистики. Недаром главная книжка его жизни «Теория литературы» в 1932-м году уже вышла шестым изданием, после чего была запрещена как вредная формалистическая. Все эти годы, когда книжка была запрещена, она непрерывно издавалась в других странах. Причем фототипическим способом, то есть по-русски. А в те годы, когда Иосиф Бродский был за границей, он как то стеснялся писать, и в знак того, что он нас помнит и любит, он присылал очередное русское издание папиного краткого курса литературы. При этом никогда не писал ни фамилии, ни обратного адреса, а просто: канал Грибоедова 9 квартира 130. И мы получали привет от Иосифа. Когда он первый раз в жизни вошел в папин кабинет, то первые его слова были: «Боже, куда я попал!». А следующая фраза. Он увидел папин портрет и сказал: «Какое замечательное лицо и какой свободный человек!».

Татьяна Вольтская:

Ведущий сотрудник Пушкинского Дома Лидия Михайловна Лотман когда-то работала с Томашевским.

Лидия Лотман:

Он среди филологов был человеком не совсем обычным. Он был человек очень большой твердости, и он был очень большой рационалист. И вот Борис Викторович в Пушкине видел его рационализм. Он ученик XVIII века. Он мальчиком читал прекрасные тексты Вольтера.

Татьяна Вольтская:

Бывают вещи, против которых разум бессилен. Например, война. Из блокадного Ленинграда Томашевских вызволила Ахматова, выхлопотав им вызов в Москву. Борис Викторович уже не вставал от истощения. С собой в самолет можно было взять всего 50 килограммов вещей. Собирать их выпало самой бодрой в семье - Зое Борисовне.

Зоя Томашевская:

Вещи, которые нужно было надеть, я собрала, а потом я стала думать, что такое самое ценное. Ценное - это чемоданчик Анны Андреевны. Я его открыла. Положили Модильяни, икону, Лёвину папку, где по-видимому были письма Лёвины. Там было зеркало овальное, серебряное зеркало в дивной раме псише. Дивной красоты и безумного веса. В зеркало не было видно ничего. Почти все, что там было, я положила в наш чемодан. Единственное, что я сделала, как мама говорила, отменно, это вот выбрала вещи, которые можно было на себя напялить. И в таком виде мы отправились на Ржевку. Но где взять машину в те времена? Конечно, у Большого дома. Мама побежала туда и нашла шофера, который за какие-то остатки крупы манной, хлеба и всего, что у нас было, довез нас до Пороховых. На саму Ржевку он не поехал. Мы были с Азадовскими. И Костя Азадовский у меня в руках был грудной. В общем, несла Костю я. Иногда у меня руки совсем отнимались, и тогда я просила папу подержать. А папа на саночках таких импровизированных, мы его везли. А потом снова брала. И когда мы спустились на аэродроме в землянку и развернули на столе Костю, то оказалось, что мы его несли вверх ногами. Наконец, прилетели. Нам сказали: «Быстро! Быстро!» Мы сели в самолет. Это был Дуглас с боковыми сидениями, там не было ни кресел, ничего. Потом мы вышли в Москве, и оказалось что ни у кого нет ни копейки денег. Как ехать до Союза писателей? Папа позвонил Фадееву. Слава богу, он был на месте. Но он решил, что нам нужна скорая помощь. Он не мог себе представить, что у нас нет денег на такси. И вот нас на скорой помощи привезли в Союз. Папа, мама и Азадовские пошли туда, а мы остались на улице. Рядом с Союзом писателей была военная миссия английская, и поэтому куча всяких милиционеров было, которые, увидев таких чучел, очень заинтересовались и немедленно нас поволокли в милицию. В милиции мы стали рассказывать, кто мы и что мы. Там собралось народу немыслимо, только смотрели все на часы, чтобы не пропустить свой пост. Задавали такие вопросы: ели ли людей, давали ли по карточкам воду. И все нам дарили куски хлеба, какие-то пирожки. Нас привели в Дом писателей в столовую, а это был час обеда. И я помню, как стоял Твардовский у притолоки и смотрел, как нас кормят.

Татьяна Вольтская:

Когда я говорю с Зоей Борисовной Томашевской, мне вспоминаются картины Филонова. Лица на них состоят из множества радужных частичек. Как жизнь каждого человека, семьи, эпохи. Невозможно рассказать просто о семье Томашевских, не рассказывая о тех, с кем эта семья общалась, дышала одним воздухом. Зоя Борисовна Томашевская рассказывает.

Зоя Томашевская:

Дружба между папой и Анной Андреевной была, по-видимому, очень старой. Я стала туда ходить тогда, когда Анна Андреевна оказалась совершенно одна. В этом доме в те времена был Дом занимательной науки. И проходить надо было через главный вход, где предъявлять надо было паспорт. И родители, хотя они ничего не боялись и ходили к Анне Андреевне, конечно, лишний раз предпочитали не предъявлять паспорт, и тогда я шла беспаспортная, тогда еще девочка. И относила ей то книги, то еще что-то, то еду, в те годы, когда было уже совсем худо, моей обязанностью было отнести ей просто обед в баночке.

Татьяна Вольтская:

Отношение к Ахматовой, заложенное в детстве, осталось у Зои Борисовны на всю жизнь.

Зоя Томашевская:

Анна Андреевна была неподвижна, почти всегда я ее видела лежащей. Но то ли приученная ко всем этим вещам, то ли из какого-то перед ней благоговения, я никогда не считала, что это барство, что она чего то не делает, не вымоет посуду. Она могла позвонить мне с улицы Красной конницы и сказать: «Зоя, поставьте мне чайник». И я запирала свою дочку маленькую и мчалась поставить ей чайник. Папа и мама тоже, они настолько серьезно относились к Анне Андреевне. Я постоянно слышала, что она великий поэт, великий гражданский поэт. От папы я слышала только такие слова. Мало того, я даже слышала, что она великий гражданский поэт, может быть, первый после Пушкина.

Татьяна Вольтская:

Лидия Михайловна Лотман вспоминает.

Лидия Лотман:

Томашевский великолепно знал и любил поэзию, и это сказывалось на его отношении к Ахматовой. Когда Ахматова приходила в Пушкинский Дом и участвовала в заседаниях, он прямо ходил вокруг нее.

Зоя Томашевская:

Конечно, мы жили все-таки очень замкнуто, благодаря той атмосфере, в которой проходила жизнь. Но при этой замкнутости был круг друзей, бывали и в городе, и в Крыму, где мама жила из-за своего туберкулеза по полугоду. Это был очень небольшой круг, очень избранный. Могу даже перечислить: Анна Андреевна, Лозинские, Лидия Яковлевна Гинзбург, Елизавета Николаевна Куприянова и москвичи - Винокур, Реформатский, Бонди, Цявловский. У меня есть такая фотография, где они все собирались 10 февраля здесь, в Ленинграде, потому что в этот день была пушкинская панихида и они все приезжали. И вот есть такое застолье, где сидят все эти люди. Еще Гуковский, Мордовченко, Юрий Николаевич Тынянов. И за этим столом сидят все эти люди, а на столе лежат несколько кусочков хлеба, графинчик и две баночки шпрот или килек. Еще был дом, в котором бывали всякие увеселения, это Дмитрий Петрович Якубович, тоже очаровательный был человек, он очень рано умер. Его день рождения был 11 февраля. Поэтому на следующий день они все обязательно собирались у него, и там устраивали какие-то игры, фанты.

Татьяна Вольтская:

В Москве у Томашевских были друзья - филологи Александр Александрович и Надежда Васильевна Реформатские. Вот что вспоминает их дочь Мария Александровна Реформатская.

Мария Реформатская:

Я хочу вспомнить о тех веселых забавах, которые учинялись Борисом Викторовичем со мною и непременно связывались с какими-то литературными ассоциациями. В частности, он очень любил меня маленькую сажать на закорки, и мы вместе с ним изображали Медного всадника. И увлекшись этим названием, Борис Викторович начинал уже со мною на закорках разыгрывать, инсценировать всю пушкинскую поэму. От наводнения, которое он изображал ногами, скача Медного всадника, потом я превращалась из Петра Первого в Евгения, садилась таким образом на знаменитых львов сторожевых. Такие у нас с ним были приключения. Называл он меня Машка, Машук, а чаще всего Бандерлог по книжке «Маугли» Киплинга. И вот, обращаясь ко мне Бандерлог, Борис Викторович предложил написать лозунг на стенах нашей квартиры многосемейной: «Жаба - друг человека», потому что его страшно раздражали банальности, вроде «Собака - друг человека» и прописные истины в наших школьных учебниках. Я такой лозунг написала и вдруг неожиданно все члены семей, живших в нашей квартире, откликнулись разного рода стихотворными посланиями по поводу жабы и ее дружбы с человеком. Затем это продолжалось уже в переписке. Одно из таких стихотворных посланий я сейчас в сокращенном виде приведу:

Я закон себе поставил,
Жаб и гадов уважать,
Но из самых строгих правил,
Исключенья надо знать.
Мы, конечно, гадам рады,
К ним я злобы не пойму,
Но двуногие есть гады
Не по сердцу моему.
Черви - наше наслажденье,
Но добра себе не жди
Коли к слову «червь» сомненье
Зашевелится в груди.

И вот в таком духе обменивались они корреспонденцией.

Татьяна Вольтская:

Такое общение - это праздник. Томашевская помнит другие праздники - семейные.

Зоя Томашевская:

Настоящие праздники, пышные и всегда очень обдуманные - это были дни рождения, Новый год, сочельник всегда праздновали, и Пасха.

Татьяна Вольтская:

А вы не боялись праздновать рождество? Была ли у вас елка?

Зоя Томашевская:

Елка была всегда. Но я помню, как в первый раз из лесу папа привез елку разрубленную, потому что он боялся, чтобы ее не увидели, и ночью собрал ее. А я уже тогда училась в первом или втором классе и уже приняла первокрещение, что это все ужасные вещи. И когда нас разбудили, украсив эту елку и положив какие-то подарочки, то я закрыла глаза руками, расплакалась и сказала, что не буду смотреть на эту елку, и произнесла какую-то пионерскую речь.

Татьяна Вольтская:

А еще в семье Томашевских была музыка. Она была не праздником, но жизнью.

Зоя Томашевская:

Папа довольно рано начал водить меня в филармонию. Сначала у меня был просто детский абонемент. Но так же, как дома не полагалось быть со взрослыми, так же в филармонии я должна была ходить на детские концерты. Мне было 15 лет, когда первый раз папа взял меня на концерт. Да на какой! Это была премьера Пятой симфонии Шостаковича. О Шостаковиче я уже знала почти все, потому что папа очень увлекался его музыкой, очень переживал все то, что произошло в 1935 году, и постоянные разговоры об этом были. И этот концерт - спустя 2 года после первого разгрома и уничтожения Шостаковича. Была Пятая симфония, Мравинский дирижировал, хитрый и умный Алексей Николаевич Толстой написал о том, какая она жизнерадостная и жизнеутверждающая. И я была на первом исполнении. Не знаю, что на меня произвело самое большое впечатление - и музыка, и то, что все встали, и то что в ложе папа мне показал Мейерхольда, который приехал специально. И там был Толстой, Меерхольд, Ершов, мама Мравинского, мама Шостаковича, всех он мне называл. Мне безумно было интересно. Надо сказать, что в филармонию ходили такие замечательные люди. Это была такая почти что демонстрация. Что касается самого Шостаковича, то известно, что он сказал потом, что вся моя музыка, начиная с Пятой симфонии, это реквием по невинно убиенным друзьям, знаменитым и незнаменитым.

Татьяна Вольтская:

Все говорят, что Томашевский был очень знаменитым человеком. Вспоминает Лидия Михайловна Лотман.

Лидия Лотман:

Когда у нас шли знаменитые проработки и разные сферы науки подвергались разносам и неквалифицированной критике, и очень большому давлению, то и филологической науке досталось. И вводились всякие политические обвинения, без всякого основания, конечно, но они были опасны. Тогда Томашевский в числе большой группы ученых, в которой был Михаил Павлович Алексеев и другие филологи, они собрались в закусочной и обсудили, что им делать, когда будет очередное, самое ответственное заседание по проработке. И Михаил Павлович, который был деканом, говорил, чтобы формально признавали какие-то свои недостатки. А Борис Викторович стоял твердо на том, что ничего признавать не надо, и зачем это нам признавать? Его обвиняли в чем? В том, что он формалист и читает курс поэтики и стилистики. Он сказал, что я скажу, что если не нужно этого курса, то я его читать не буду, и больше ничего. И так он и поступил на заседании. Он сказал, обращаясь к университетскому начальству: «Вы меня пригласили, и я курс читал. Не надо вам, я не буду читать». И больше ничего от него не добились.

Татьяна Вольтская:

Зоя Борисовна тоже помнит эти времена.

Зоя Томашевская:

Когда он приходил домой с таких вот побоищ и всяких проработок... Кстати есть такое свидетельство, что после проработки космополитов и уничтожения Эйхенбаума и Жирмунского папа не сказал ни слова - ни хотел ни каяться, ничего. Но когда вышел в коридор университета, потерял сознание.

Татьяна Вольтская:

Лидия Михайловна Лотман было свидетельницей многого.

Лидия Лотман:

Борис Викторович, как человек рациональный, ужасно страдал от глупости. И всегда его лучшим комплиментом было «ясный ум». Был у нас такой очень крупный редактор в Москве - Корчагин. Это был человек очень квалифицированный, он еще с Брюсовым работал. Это был очень властный человек, пользовавшийся в Москве, в издательстве Академии Наук абсолютным и непререкаемым авторитетом. Но его авторитарность, его стремление подчинить себе, своей точке зрения, настойчивость, умение повлиять на высшие инстанции Бориса Викторовича безумно раздражала. И Борис Викторович однажды на моих глазах, разговаривая с ним, сломал стул. Причем стул был не простой, а это было старинное кресло из красного дерева. Очень основательное. Он его разломал, потому что его угнетала эта настойчивая неподвижность ума этого редактора. Мы с Борисом Викторовичем готовили восьмой том Гоголя. Это целая была проблема, потому что в этом восьмом томе вся эта поздняя публицистика. Тогда это вообще все подвергали очень большому остракизму. Все это была работа очень срочная, мы читали рукописи даже ночью и мне эту рукопись прислали из библиотеки из Москвы - собственноручная рукопись Гоголя и я волновалась, потому что ночью мы читали, а потом я запирала у машинисток в машинном бюро в шкафу. Потому что там был шкафик с очень затейливым ключом. И я говорила, что я очень волнуюсь за рукопись. А машинистки мне говорили: «Что вы! Мы тут пальто оставляем!». А у нас была такая вахтерша Серафима. Она бегала к нашему директору, к Бельчикову и доносила, что мы по ночам тайно читаем божественное. Борис Викторович уехал к себе на дачу в Гурзуф, а нам надо было том выпускать. И мы писали ему письма. Он нам отвечал. Он всегда очень небанально отвечал на любой вопрос. Была такая проблема: «Спаситель» надо было писать с маленькой буквы, потому что все божественные слова писались с маленькой буквы, а «креститель» с большой. А в текстах Гоголя они близко встречаются. И получается что «спаситель» с маленькой, а «Креститель» с большой. И Борис Викторович на это ответил, что спаситель с маленькой буквы это тот, кто действительно спас. А Спаситель с большой буквы - это имя. Поэтому то, что спаситель с маленькой буквы, это его не унижает. Только означает, что он действительно спас.

Татьяна Вольтская:

Академик Александр Михайлович Панченко.

Александр Панченко:

Я вспоминаю все эти компании. Например, когда борьба с космополитизмом, ведь Бог знает что писали. Например, что Берлин это слово славянское. И Борис Викторович относился ко всем этим шатаниям национальным и политическим брезгливо. И он был очень храбрым. Его можно было так: либо расстрелять, либо не трогать.

Татьяна Вольтская:

Сколько сил потрачено на борьбу с ветряными мельницами. Не подсчитать. Глупость и пошлость бессмертны. Но и человеческие радости тоже. Зоя Борисовна вспоминает, как в их доме праздновались дни рождения.

Зоя Томашевская:

Были дни рождения обыкновенные - это моего брата и мой. А были необыкновенные: папин и мамин. Особенно мамин. Мамин назывался престольным праздником. Было 10 августа, всегда праздновался в Крыму. Очень торжественно, очень красиво. Папа готовил подарки весь год. Так что это был секрет. Кроме подарков, было много гостей всегда. В Крыму мы соседствовали с Книппер Чеховой, так что там было два престольных праздника - именины - Ольгин день и у нас. Очень подружились наши семьи. И на первый мамин день рождения после знакомства была подарена книжка с такой надписью: «В жизни хороший сосед прекраснее почестей всяких. Из Гесиода». Это всегда был приезд Козловского, пение, маскарад. У нас этого не было, но всегда было весело, всегда неожиданные гости. А что касается папиного дня рождения 29 ноября, то торжество было в том, что к этому дню приезжала мама, которая из-за туберкулеза старалась жить больше в Крыму, чем здесь, особенно все теплые месяцы. Она приезжала со всякими дарами. У нас был небольшой сад, но у нас были персики, абрикосы, александрийский мускат, мама сама делала вино, всякие сорта инжира. Все это было невероятно душисто, красиво, мама умела все это красиво делать. И все это водружалось на стол, пироги какие-то тоже делали, но в основном стол был таким - осенние дары Крыма.

Татьяна Вольтская:

Гурзуф был частью жизни.

Зоя Томашевская:

По Крыму мы ходили пехом и через горы, и вдоль моря, и какие-то места переплывали, завязав на голове какие-то вещи. А, кроме того, у него было правило - каждый год в каникулы он ездил в какое-нибудь новое место. Он был безумный ходок. Он говорил: «Сбегать в Ялту». И 47 километров - это он называл сбегать. Это когда мы уже жили не в Коктебеле, а в Кокозах, по ту сторону Ай-Петри. Вот он мне первый прочел строчки, которые я бы поставила эпиграфом к своей жизни и к своим рассказам. Это из Пиндемонти:

Не дорого ценю я громкие права... и так далее, и последние слова:

По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье, вот права!

Папа плавал брассом, спортивно, он вообще был очень спортивный человек. И когда мы уже жили в Гурзуфе, после войны, самое любимое было утреннее купание. И папа всегда говорил: самое счастливое, когда я плыву навстречу солнцу. И мы с ним, когда плыли, то плыли до тех пор, пока не спотыкались на чем-нибудь, что и он забывал, и я забывала. Мы с ним читали «Онегина» и плыли, плыли, друг друга дополняя. И смерть его настигла в этом счастливом состоянии. Я всегда думаю о том, что он умер счастливым, потому что тихое, тихое море было. Когда береговой ветер очень сильный, идти на море почти никто не хочет, но море усмиренное, гладкое совершенно. По нему плывешь, как будто идешь по какой-то лазурной поверхности. И вот в таком состоянии он поплыл и не вернулся. Он всегда говорил, когда мама увещевала его, что пора перестать так далеко плавать. А он говорил, что человек, который умеет плавать, никогда не утонет. И он не утонул. Его нашли рыбаки, лежащим лицом ввниз, но не утонувшим. Он взмахнул руками, вдохнул воздух и лежал в позе брасса - и умер счастливым.

XS
SM
MD
LG