Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Возвращение «Хрусталева»: Беседа с Алексеем Германом


Съемки нового фильма Алексея Германа «Трудно быть богом» проходят в Чехии. Однако наш разговор с кинорежиссером - не только о новой картине, но и о судьбе его прежних работ.

Почему фильм «Хрусталев, машину!» после показов на Западе выжидал полтора года, прежде чем появиться в российском прокате?

Алексей Герман:

Вы молодой человек, и вы не можете помнить, как проходила выставка Пикассо в Эрмитаже в конце 50-х годов. Там стояла такая тумба, и на тумбе лежала книга жалоб и предложений. Большая такая шикарная книга. И там можно было высказать свое отношение к произведениям. Но там была только одна запись: «Тошнит, а сблевать негде». И дальше шли подписи. Ты имел право под этим подписаться, а имел право и не подписаться. Но написать что-нибудь другое ты не имел права. Тут дело даже не в правах, а в воспитании. И я просто трусил.

Помимо всего прочего, помимо того, что просто не было хорошей копии «Хрусталева». Потому что Мосфильм все изуродовал, потому что французы печатали не в фокусе, и во многом они были виноваты, потому что скрывал, что негатив у нас хранился при температуре 20 градусов мороза. В то время, как он должен был храниться при температуре плюс 4. Но основной внутренний побудитель - это был просто нормальный страх. А сейчас приходит специфическая публика. В основном, была интеллигенция. Поэтому судить очень трудно.

У меня со всех картин люди уходили пачками, кроме «Лапшина», который был очень точно продуман московскими прокатчиками и шел в очень маленьких кинотеатрах. Кинотеатры были на окраине. И оттуда не уходили, туда специально ездили.

Настроение интеллигенции сильно на убыль пошло. Интеллигенция растворяется в новых русских с какой-то невиданной скоростью. Все читают детективы. Я детективы читать не могу. Прочитал один абзац в уборной, отложил и больше не прикасаюсь. Но они все говорят: ты мне дай Абдулаева, а я тебе дам Маринину. А я не могу.

Иван Толстой:

Алексей Юрьевич, все-таки кино снимается не для какого-то определенного сословия, не для клана, не для ордена, даже если это орден интеллигенции, а снимается для понимающего зрителя, для некоего себя, размноженного в пространстве. Скажите, а может быть все-таки такой напряженный кино-язык, как ваш, такое искусство нуждалось бы в некоторой интерпретации? Может быть, стоило бы пойти в направлении какого-то пояснения, комментария, какой-то помощи зрителю проникнуть в некие замыслы.

Алексей Герман:

Я думаю, что несчастье всех художников от малых до великих, которые рисовали и были трудно поняты, не Шишкины, а другие, состоит в том, что они не понимают, что непонятно. Не я и Светлана Кармелита, автор этого сценария, мы не понимаем до сих пор, что не понятно. Нам это кажется простым, как коробок спичек. Очевидно, так же это казалось великому Пикассо, что это просто, как коробок спичек. Если бы я понимал, где непонятно, то я абсолютно на это бы пошел. Иногда мы идем нарочно: в картине существует, допустим, двойник. Мы нарочно не объясняем, что же такое двойник. Нам ничего не составляло труда вставить фразу для «Комедии на судебном процессе». К примеру. Но это было бы не точно и не ёмко. Потому что двойник, это то, из-за чего у него под ногами уже изначально пошли половицы. Это страх. Это достаточно хорошо описано в «ГУЛАГе», что человека выводили из состояния заранее очень часто. Нам просто это казалось грубым. Сделать плохо. А сделать плохо это не стоит никакой публики. Это уж лучше пускай через какое-то количество лет публика это посмотрит. Почему через какое-то количество лет? Мы недавно посмотрели «Лапшина». Ну что в этой картине было такого, что полстраны хваталось за голову и писало мне письма, например, чтобы я никогда не смел приезжать в город Новороссийск? Потому что я кого-то оскорбил: какие-то уши, градусники и так далее. Простейшая и очень смешная картина. Она не смешна своим финалом, потому что мы понимаем, что их всех убьют. Но, тем не менее, простая, смешная картина. Милиционер влюбился в артистку, а она любит не его, а заезжего писателя. Чеховские мотивы. И ее вот сейчас третий раз купила Италия. Потому что два раза купила и не рискнула показать по телевидению. Но они ее показывают только ночью. Для засыпающих людей или для узкого кружка кинолюбителей. А я ничего не вижу. Это не то, что я не хочу сделать шаг навстречу. Я хочу сделать шаг на встречу. Просто то, что придумано, это, конечно, и детские сны и ужас. Мне кажется простейшей вещью. А поскольку кино, в отличие от литературы, непрерывно бурлит и развивается, и куда-то двигается, то допустим, точка зрения Жиля Жакоба - директора Каннского фестиваля - что через 4 года это будет абсолютно понятно и даже это будет киноклассикой. Мы посмотрим через 4, 14 или никогда не будет. Но то, что через 4 года это станет весьма понятно, это точно.

Я вот знаю, что сейчас в Америке они выявляют лучшие картины предыдущих десятилетий или столетий. Там крутится и вертится «Лапшин». А когда я привез туда в 86 году «Лапшина», рецензия была в «Нью-Йорк Таймс», если ее разобрать и красивые слова убрать, что дегенерат привез дегенеративный фильм. Над этим просто посмеялись. Тоже не элита. Замечательный сценарист, автор «Мэш», предлагал мне какую-то работу, конечно, были какие-то люди. Но в принципе это было совсем невозможно. Поэтому на ваш вопрос у меня единственный ответ: если бы я понимал, что непонятно, я бы все это сделал.

Иван Толстой:

Насколько я слышал, во Франции вы все-таки сочли возможным пояснять для зрителей какие-то вещи? Где же та граница, до которой художник...?

Алексей Герман:

Мы показали в Каннах эту картину, там все прошло очень плохо. А потом мы просто сделали такой врез, как в Советском Союзе, когда показывали фильмы про индейцев. Что индейцы на самом деле хорошие, а белые плохие и что белые захватили индейцев. И что фильм надо смотреть наоборот. Мы такой сделали врез, где было написано: в Советском Союзе в 53 году у власти стояли плохие люди. Они расстреливали маршалов, всех, всех. Антисемитизм, были процессы над евреями, но не только над евреями, переселялись целые народы. Просто в силу того, что французы наиболее образованные все-таки в среднем европейцы, что они просто массы вещей не знали. Я у 10 французов спросил, кто такой Берия. Мне не ответил ни один. Мы выискивали этого Берия на Кавказе, где-то в Кабардино-Балкарии. Нашли певца из детского театра, учили его на артиста очень долго. Он очень способный человек оказался. Но мы вполне могли на эту роль взять женщину. Ничего бы не изменилось. Поэтому во Франции это было не внутри кино упрощение, а просто давалась информация о том, о чем мы были убеждены, что, например, тогда-то пришел Наполеон, тогда-то он стал консулом, потом он стал первым консулом. Мы все это знаем. Они про нас не знают ничего. Это была полукоммунистическая страна. С абсолютно коммунистической пропагандой. И они не знают ничего. Дело врачей, допустим, никто не знает. Но, может быть, все будет не так сложно. Интеллигенция найдет свою нишу в этом фильме. Просто надо найти точно кинотеатр, а не какие-то большие кинозалы. Вот я вам говорю, что в маленьких кинотеатрах Лапшин шел 4 с половиной месяца, а как только он попал в Ленинград, его сунули в кинотеатр «Максим» огромный. Он шел 10 дней. Но потом его больше 20 раз катали по центральному телевидению. Не такая уж худая судьба, в результате.

Иван Толстой:

О фильме Алексея Германа рассказывает Петр Вайль.

Петр Вайль:

В конце мая 97-го в просмотровом зале киностудии Ленфильм я увидел уже полностью смонтированный, но еще с рабочей фонограммой фильм «Хрусталев, машину!». Это было редчайшее столкновение с чем-то, что масштабами превосходит твое представление даже не о кино, а о возможностях всякого искусства вообще. С тех пор я еще два раза смотрел уже готовую картину и наваждение не рассеивается. Наоборот - сгущается. Вероятно, наваждение - самое подходящее слово для описания феномена «Хрусталева». Наваждение - то, что охватывает зрителя. Сновидческая природа кино, быть может, еще нигде не проступала с такой отчаянной и наглядной выразительностью. В «Хрусталева» погружаешься без остатка, что потом кажется невероятным. Поскольку на экране - бытовые и исторические события. Большая квартира, военная клиника, черные машины на московских улицах, уголовники, НКВДшники, умирающий Сталин. Никаких фантасмагорий. И откуда-то берется, тем не менее, эта полная правдивость сна, острый ужас кошмара, и тяжелое, почти похмельное пробуждение. Искать ответа хочется, хотя я думаю, занятие это безнадежное. Отчего потрясает гроза, чем завораживает Брейгель, почему загадочен «Гамлет»? Наваждение - эти и то, что случилось с режиссером фильма. Герман не отдает «Хрусталева». Единичные показы - во Франции, Японии, Сан-Франциско, Карловых Варах. Дебатами, нажимом, угрозами, шантажом. Единственное объяснение - это его, Германа, личный сон. Он его увидел и запечатлел. Но совершенно не готов делиться им с посторонними. Иностранцы - еще куда ни шло. Тихонько поахают, походят рядом, но свои - способные разделить, вторгнуться, нагалдят, нарушат... Герман лелеял и баюкал свое сновидение, а то, что теперь, наконец, решился отдать на публичное толкование, означает лишь одно - начался другой сон. Готовятся съемки его новой картины «Трудно быть богом». Наваждение и то, что происходит на экране. То, что происходило с народом огромной страны. Сюжет разворачивается в феврале-марте 53 года. Молодой, блестящий, светский генерал медицинской службы Кленский в разгар дела врачей, хотя сам он не еврей, чувствует опасность ареста, пытается бежать, но его ловят и отдают на расправу лагерным уголовникам. Кошмар ареста длится один день. Случается новый социальный кувырок. Генерала освобождают и с почетом везут спасать агонизирующего Сталина. Но вождь умирает, Берия произносит первую фразу пост-сталинской России: «Хрусталев, машину!» и уезжает, а генерал, восстановленный в прежнем статусе, домой не возвращается, исчезает неизвестно куда. В финале мы видим его через годы полублатным комендантом поезда. Последний кадр фильма - Кленский на полном ходу, поднимая тяжелые рессоры, удерживает на бритой голове стакан портвейна. Стремительные и страшные броски судьбы, свершающиеся в человечески краткие и исторически ничтожные сроки - это наваждение России 20 века. Вот такой сон увидел Алексей Герман.

В марте 53 мне было три года, но это и мой сон тоже. Сон каждого, кто родился и вырос на этой земле. Тут, наверное, разгадка. В той пугающей точности, в той полноте объема, с которой Герман показал нам наши сны. Другой вопрос, как он сделал такое? Как ему удалось? Неимоверную по сложности задачу ставили и раньше. Скрутить жизнь, развернутое художественное повествование обратно в клубок. Избавиться от последовательного изложения событий, потому что в действительности так не бывает - в жизни они происходят одновременно, параллельно, разом. Наползая и наваливаясь друг на друга. Задача оказалась невыполнимой. Так, невозможно втиснуть ровную колбаску зубной пасты обратно в тюбик. Назовем самые выдающиеся попытки. В литературе - «Улисс» Джойса, в живописи - Пикассо, Брак, Филонов. Выяснилось: нельзя обойти тот очевидный факт, что на листе бумаги буквы, слова и фразы размещаются друг за другом, а не громоздятся кучей. Нельзя преодолеть того простого обстоятельства, что холст плоский. Не станем жаловаться: эти опыты, не понятые сразу, были столь грандиозны, что из провалов превратились в вершины, дали великие книги и великие полотна, родили новую литературу и новую живопись.

Герману легче. Кино позволяет совместить события, наслоить реплики. Зато труднее зрителю. Германовский кадр анфиладой уходит в бесконечность, и глазу не охватить такое множество планов, привычно сосредоточившись лишь на переднем. Ухо не улавливает многоголосый хор, хотя в жизни мы как-то справляемся с одновременным звучанием трамвайных звонков за окном, капель дождя по карнизу, телерепортажа, шипения сковородки, голоса жены, детских воплей. Мы справляемся с этим, не замечая и не обсуждая. Зато путаемся в пересказе своих снов, чувствуя бессилие языка. Герман такой язык нашел. И то, что мы его иногда не понимаем, - наша беда, а не его вина. Он изобрел, не считаясь с нами. Войдем в зал, выключим свет, сядем за парты.

Алексей Герман:

В Чехии мы снимаем фильм «Трудно быть богом». И это должно быть очень простое произведение, потому что это произведение для молодых людей. В «Хрусталеве» это действительно и мои детские сны страшные, и сны Светланы, и какая-то выдумка, и все это переплетено. Потому что огромное число людей там просто живых. К нам в Америке подошли дети этих двух еврейских девочек, которые у нас жили. Их сыновья. К нам в Америке подошел племянник этого Линдберга (шведа-финна, который хотел сделать всем хорошо и погиб на этом деле, правда он в жизни не погиб) и все спрашивал, как я запомнил, что у него был берет в эти годы. Я не запомнил, это было подсознание какое-то. А это должна быть простая картина, как «Проверка на дорогах». Ее нужно сколачивать гвоздями, ее нельзя очень делать умной. Она должна быть картиной для 16-тилетних детей. Это детская мечта. Но это совсем не то, что нужно раздирать себе душу и делать из этого человека отца, его жесты и его фразы, из этого маму, из этого бабушку.

Иван Толстой:

А насколько далеко вы удалитесь от текста Стругацких в этом фильме?

Алексей Герман:

Мы не очень далеко удалились от текста Стругацких. Мы удалились несколько от трактовки Стругацких. И тут надо понять: это вещь, написанная шестидесятниками о шестидесятниках. Почитайте: эмиграция, вот он уехал, вот его выпихивают, он стоял на палубе и выкрикивал звонким голосом стихи. Вот что нас больше всего хватало за душу. Или то, что Дон Ребе похож на КГБ и что-то в этом роде. А здесь, по сути, сюжет сохраняется. Просто как человеку выдержать, не подняв руку на другого человека, эти ужасы? Потому что эта планета, на которой все это дело происходит, похожая на землю, практически земля, практически это мы. Там, конечно, разница будет в финале, потому что я не могу столь сурово осуждать человека, который этих нелюдей стал крушить. Потому что я считаю, что нелюдей надо крушить. Поэтому мы не пересматриваем концепцию Стругацких, но мы в нее внедряемся все время.

Иван Толстой:

Алексей Юрьевич, а в целом 60-е годы, настрой тех лет, для вас имеет положительную составляющую сейчас?

Алексей Герман:

Время, в которое мог появиться Окуджава, не может для меня не быть положительным. Появиться, раскрыться, просто существовать. Потому что все остальное он просто пел в это время. Он не сочинял ничего нового другого. Конечно, оно было такое половинчатое: сначала мы были романтики, потом это. И для меня это прекрасное время. Это было время не потерянных иллюзий. А сейчас время потерянных иллюзий и поэтому интеллигенция приспосабливается к кому угодно. Тоже часть интеллигенции. Я всю интеллигенцию не знаю. К продавцу водки, к миллиардеру. Потому что хочет работать, потому что унижена. Казалось, что есть они и есть мы. Мы можем быть такими, сякими, а сейчас никакими в основном. Потому что деньги нужны, кушать хочется.

Иван Толстой:

Темы фильмов Германа развиваются и взрослеют с самим режиссером - от 50-х к 60-м. Можно ли себе представить, что вы заинтересуетесь в качестве темы очередного фильма нашим временем?

Алексей Герман:

Оно мне противно, я его не люблю, я его не понимаю. Но я хочу сказать, что мы столько лет снимали этот фильм. Не потому что мы такие уж тонкие художники, просто не было денег.

Иван Толстой:

Позвольте вам пожелать удачи в работе над новым фильмом «Трудно быть богом» здесь в Чехии. Во всяком случае, пленке здесь не будет угрожать одно - здесь нет 20-градусных морозов.

Алексей Герман:

Мы в Чехии будем снимать замки, которые в сумме должны организовать старый город, и очень интересно, что те замки сохранились в том виде, в котором они нас устраивают, либо потому, что там наши стояли, либо потому, что из этих замков были видны наши объекты. Поэтому их не успели покрасить, подлатать. И мы можем представить себе старый город. Спасибо вашей станции, она как-то эту картину поддерживала.

XS
SM
MD
LG