Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Книга хорватского писателя Мирослава Крлежи "Поездка в Россию".


Осенью тысяча девятьсот двадцать четвертого года в Москву, только что похоронившую Ленина и переживающую расцвет НЭПа, в дни работы пятого конгресса Коминтерна приехал молодой хорватский писатель и драматург Мирослав Крлежа. Он провел в Советском Союзе около пяти месяцев, вместе с другими зарубежными коммунистами посетил один из северных городов, а потом, вернувшись на родину, опубликовал свои путевые заметки в нескольких популярных журналах. Еще через год, в 26-м, Крлежа собрал эти очерки под одну обложку - в книгу "Поездка в Россию". Ни тогда, ни позже в Советском Союзе эта книга издана не была. Над именем крупнейшего хорватского писателя двадцатого века, Мирослава Крлежи, в СССР витала некая мрачная тень - ему создали славу сомнительного автора, и появление каждого его нового произведения в русском переводе сопровождалось отчаянной окололитературной борьбой.

Цитата:

"Мавзолей Ленина - это сегодня центр Москвы. ...Женщины и дети, старики и солдаты, нищие и дьяконы... - все они стоят под дождем, на ветру, ожидая своей очереди войти и поклониться покойному. ...Ленин, желтый, набальзамированный, со своей рыжей бородкой, лежит в стеклянном гробу в обыкновенной рабочей блузе, стиснув кулак и затаив в уголках губ ироническую усмешку. Восковой, неподвижный Ленин, в неясном красноватом освещении, с одной стороны, создает впечатление варварского паноптикума. С другой стороны, во всем этом так много востока, столько азиатской, русской, жуткой мистериальности, которой веет от прокопченных и сырых старинных русских церквей, той мистериальности, которая почти недоступна материалистически мыслящему человеку двадцатого века. ...В деревянном Мавзолее, на глубине четырех метров под землей, при комнатной температуре, где по красному сукну неслышно движутся люди без головных уборов, устремив свои взгляды на лысый череп мертвеца, чьи ноздри лоснятся так, точно он умер только вчера, - происходит чудо. После собственной смерти он по-прежнему агитирует, он действует в интересах своей партии".

Шарый:

Увиденное в России повергает Крлежу в смятение - порой не поймешь, чего в его описаниях больше: восторга, разочарования, критицизма или ликования. "Бонапартистское рождение нового советского строя", "пробуждение рабочего этатизма" - так пишет он о советском режиме. Крлежа играет в исторические ассоциации, у него захватывает дух от гигантских масштабов преобразований. Но скептицизма он не теряет. Рассказывает живущий в Риме хорватский литератор Предраг Матвеевич, автор нашумевшей в семидесятых годах в Югославии книги интервью "Разговоры с Крлежей".

Матвеевич:

Эта книга характерна для Крлежи. Она отражает тот скепсис, который писатель испытывал даже по отношению к собственным идеалам. В России он не встретил того, чего ждал, поэтому книга проникнута разочарованием. Крлежа ехал в Советский Союз, очарованный иллюзией гигантской утопии, но реальность оказалась далекой от ожиданий. Крлежа был коммунистом, и не хотел наносить вреда компартии. В двадцатые годы в среде левой европейской интеллигенции вообще господствовало убеждение: не дай Бог хоть чем-то повредить первой стране социализма, ведь нельзя в один день создать совершенное общество, о котором мечтали целые поколения! Крлежа поэтому не включил в свою книгу рассказ о многом из того, что видел. Эволюция Крлежи-социалиста, которая началась в период его поездки в Россию, завершилась в конце тридцатых годов, когда стало известно о массовых репрессиях в СССР. К концу тридцатых годов он практически был отлучен от комдвижения.

Шарый:

Крлежа дает собственное определение человеку нового типа, продукту рискованного социального эксперимента. Этот человек называется "Хомо совьетикус", он только и делает, что "конструирует и строит", в то время как старая Россия, которую представляют "юнкер, генерал и чиновник" - "беспомощно ненавидит, ворчит и злорадствует". Крлежа отыскал и частное в общем: в его книге "хомо совьетикус" представляет директор лесопилки в далеком северном российском городке Васильев, "революционный генерал-бригадир".

Цитата:

"...Новый человек отнюдь не сентиментален. Он читает "Советскую культуру" и прочие литературные журналы, ориентированные на новый политический курс. Говоря с вами, он часто цитирует отрывки из Джона Рида, Ромена Роллана, Барбюса и всех русских ангажированных писателей, от Бориса Пильняка до Эренбурга и Маяковского. Принадлежащее ему собрание сочинений Ленина не просто стоит в переплетах над диваном, книги не только разрезаны, но и подчеркнуты во многих местах красным или синим карандашом. ...В его мозгу стучат, подобно транссибирским паровым экспрессам, гигантские планы электрификации, кооперации и прочих лозунгов, которыми эти люди увлекали массы на великую борьбу за права человека. Здесь, в таежном краю, в ледяной мороз, среди белых медведей этот русский человек нового типа гораздо больше напоминает золотоискателей Джека Лондона с Аляски, чем русских интеллигентов Чехова... которые или действительно уехали в эмиграцию, или предаются тоскливым эмигрантским настроениям. ...Он строит бассейны, организует киносеансы, а в воскресенье вечером заводит патефон и слушает пластинку с записями речей Ленина".

Хечимович: Крлежа предлагает упрощенное толкование нового русского человека, рисует одним цветом. Его "Хомо советикус" показан в абсолюте, он идеализирован. Интересно, что некоторые персонажи книги "Поездка в Россию" стали прототипами более поздних, художественных произведений Крлежи - но лишь некоторые. "Хомо советикус", человек советский - прозрачен, прост и декларативен.

Шарый:

Это мнение историка хорватской литературы Бранко Хечимовича, директора загребского Института театра. А сейчас слово - российскому исследователю творчества Мирослава Крлежи Галине Ильиной:

Ильина:

Очерки писателей-коммунистов двадцатых годов представляют несомненный интерес - как искреннее свидетельство власти иллюзий даже над выдающимися умами. Крлежа принадлежал к тем людям, которые до конца жизни продолжали верить в возможность реализации социалистических идей, он был под властью иллюзий гуманного социализма и социализма с человеческих лицом. Этим во многом определяется его расхождения с деятелями революционной культуры у себя в стране, когда ему пришлось защищать от вульгаризации искусство, говорить, что красота не может быть ни левой, ни правой, и что открытие законов общественного развития не определяет, как эти открытия выразить художественно. Он все-таки был достаточно критически мыслящий человек, для того чтобы понимать: не может ни за год, ни за два, ни даже за десять лет измениться страна. Он встречался с Луначарским, Таировым, он побывал, по-моему, во всех театрах Москвы, и, безусловно, вот это кипение страстей, мнений, столкновение этих мнений, его безусловно привлекали. Но в то же время его очень настораживала вот этот революционный фанатизм, приверженность политической доктрине, стремление в искусстве насадить один только образ.

Я думаю, что не нужно преувеличивать его критицизм в этих очерках, Он был и он действительно очень отличал его от многих воспоминаний левой интеллигенции того времени. Но это все-таки был человек безусловно придерживающийся социалистических убеждений и безусловно верящий в то, что он видел.

Шарый:

"Человек есть лавина красок, запахов и звуков, и его стремления - всего лишь одна из иллюзий о том, что происходящее имеет какой-то смысл", - как-то написал Мирослав Крлежа. Россию двадцатых годов он и воспринимал как мчащуюся с гигантским напором цветовую, звуковую, одуряющую запахами лавину образов.

Цитата:

"Центр Москвы представляет скопище хлеба, крымских фруктов, студня, икры, сыра, халвы, апельсинов, шоколада и рыбы. Бочонки сама, масла, икры, упитанные осетры в метр длиной, ободранная красная рыба, соленая рыба, запах юфти, масла, солонины, кож, специй, бисквитов, водки - вот центр Москвы... Вагоны и улицы заплеваны тыквенными семечками, а большинство людей, с которыми вам приходится общаться, что-то жуют, пытаясь разговаривать с набитым ртом. В учреждениях заваривают чай, едят горячие пирожки с мясом; чиновники, разговаривая с клиентом или оформляя документы, вечно чем-то шуршат в своих ящиках поверх бумаг или грызут яблоки. ...Дымятся самовары, благоухают горячие, жирные, гоголевские пироги, мешки с мукой и бочонки с маслом, здоровенные рыбины и мясной фарш, супы овощные, щи с капустой, с луком, с говядиной, с яйцом - и нищие, которые клянчат бога ради. Слепые, хромые, в меховых тулупах или красных шерстяных кофтах, день и ночь они кишат по дорогам и тротуарам".

Вагапова:

Это тот автор, переводить которого - огромное удовольствие и просто какая-то какая-то творческая радость. Это достаточно трудно, но в общем это действительно просто подарок переводчику. Необычайно плотное письмо, обилие эпитетов, обилие жизненных впечатлений, которым автор легко находит совершенно адекватную форму.

Шарый:

В переводе Натальи Вагаповой в Советском Союзе вышли пьесы Мирослава Крлежи "Аретей", "Леда" и "В агонии". В 92 году московский журнал "Феникс" опубликовал главу из путевых заметок Крлежи - "Театральная Москва". В этой передачи фрагменты книги Мирослава Крлежи "Поездка в Россию" впервые звучат по-русски.

Вагапова:

Крлежа привез с собой свои пьесы и передал Луначарскому пьесу "Голгофа". Эту пьесу Луначарский взял у Крлежи, чтобы передать Таирову, и надеялся, что осуществится эта постановка. В короткий период дружбы с Югославией с 45 до 48 года над Крлежей все время витала тень каких-то неясных обвинений в троцкизме, в левом уклоне. Но было много энтузиастов, которые понимали, какая это прекрасная литература. Первые издания принадлежат к началу шестидесятых годов. Книга бы не вышла, если бы не усилия покойного директора института мировой литературы Бориса Сучкова. Это был культурный, знающий человек, который понял, что это настоящая литература, и очень способствовал переводу и написал предисловие к книге, которое как бы реабилитировало Крлежу в глазах советской общественности, которая всего боялась, от всего шарахалась и почему-то слышала не голос писателя, который всегда можно услышать в его книгах, а слушала какие-то довольно неясные обвинения в адрес Крлежи, которые иногда звучали с югославской стороны. И по-настоящему Крлежа был реабилитирован у нас только после 65 года. Переведен роман "Возвращение Филиппа Латиноловича", переведен роман "Знамена", поэтическая книга "Баллады Петрицы Керемпуха", отдельные произведения в общих сборниках югославских писателей, которые в семидесятых годах выходили, и, наконец, самая замечательная книга - это "Избранное" Крлежи, изданная в "Художественной литературе" в 1980 году. На сцене в Советском Союзе шли "Господа Глембаи" в театре Вахтангова, "Агония" в Малом театре и готовился к постановке перевод пьесы "Леда", но к сожалению, постановка не состоялась.

Шарый:

В советский период "Поездка в Россию" полностью и не могла быть опубликована в Москве. В 65-м году Алексей Сурков, от имени Союза писателей СССР принимавший хорватского коллегу во время его поездки, в ответ на вопрос, почему многие книги Крлежи не публикуются на русском языке, сказал одну-единственную фразу: "Сложно с вами, товарищ Крлежа!".

Хечимович:

Никто не возьмется отрицать, что русская революция вызвала воодушевление народных масс. В этом воодушевлении Крлежа искал - и нашел! - подтверждение своих ожиданий. Для него русская революция - этап в процессе избавления человека от кнута и террора. Среди людей, которые боролись за его понимание этой свободы, Крлежа и ищет единомышленников. Не думаю, что Крлежа в те годы до конца понимал сущность советского режима: он был добронамеренным и любознательным путешественником по чужой стране.

Цитата:

"Кроме золоченых московских театров-рококо, где в ложах можно встретить обнаженные плечи декольтированных дам и блеск бриллиантов, далеко на городских окраинах существуют театры толпы, театры, выдвигающие революционные, тенденциозные лозунги, театры, где сцена - не культурно-исторический музей, а трибуна, народная трибуна. Зал битком набит мужчинами в черных косоворотках, женщинами в красных якобинских косынках, пролетарской массой в черных кожаных куртках. Когда палач на сцене казнит революционера, а оркестр рыдает "Вы жертвою пали", во всем зале спонтанно раздается грохот деревянных сидений и все присутствующие, склонив головы, подхватывают траурный мотив. Отношение к искусству в их душах девственно-религиозное, и когда раздаются выстрелы на баррикадах, когда герои падают при взрывах динамита, здесь топают ногами, кричат и аплодируют в состоянии высшей, восторженной экзальтации. Как в политике, религии, торговле, на улицах и в вагонах, в русских театрах ясно видна дифференциация двух направлений, двух тенденций. Катарсис отмирающего буржуазного общества сегодня не более чем символический нюанс, декоративный трюк. Поднятые со дна массы хотят видеть героем человека не только жеста, но и дела, они жаждут героев, погибающих по собственной воле трагической смертью, героев, чьи идеи побеждают!"

"Я не сомневаюсь, что материалы, нагроможденные в Музее Русской Революции, дождутся своего Данте, и он уложит в стихи эпопею кровавых и безумных дней России, длившихся от Стеньки Разина до Ленина, то есть более двухсот пятидесяти лет. Сумасшедший дом, виселица, предсмертная свеча, зачтение смертных приговоров по ночам, при свете керосиновой лампы, заговоры, составлявшиеся в полутьме, террористические акты, бомбы и револьверы - все это были символы русской жизни, которая сегодня представлена в качестве исторического материала в стеклянных шкафах этого дьявольского паноптикума революции. Пройдясь по мраморным залам бывшего Английского клуба на Тверской и глядя на отражения огней в полированных стеклах музейных витрин, приходишь в состояние тихого умиротворенного надгробного молчания, какое обычно царит в храмах и мавзолеях. В красные суконные драпировки заключены воспоминания о целых поколениях последних реально существовавших романтиков. Благородные профили ушедших людей, их бледные лица, взгляды - все это живет за стеклышками или в стеклянных коробочках тихой, таинственной жизнью. У посетителя захватывает дух. Словно слышится шуршание гигантских крыльев - где-то в пространстве реют идеи. Откуда-то издали, с Кавказа, доносится ястребиный клекот. Слава Тебе, Прометевская Вечность!"

"Сегодня для иностранца, приехавшего в Москву, первое и самое необычное впечатление состоит в том, что вся динамика города, все движение масс несет на себе печать ирреального образа, который посмертно, символически является людям, как являлись им Христос и Мухаммед. На вокзалах установлены памятники Ленину, и путешественник видит его, едва ступив на московскую землю. ...Там Ленин стоит в ораторской позе ...тут он бросает золотые червонцы в копилку внутреннего займа восстановления народного хозяйства, а там его плешивая татарская голова с живыми черными глазами и чувствительной нижней губой смотрит на вас из медальона в красной рамочке. Он выглядывает из всех витрин, плакатов и знамен, он на экране кинематографа и в рекламе, его портреты - на трамваях, на стенах церквей и дворцов, он - ...проповедник московских концепций, утверждающих Москву в роли Третьего и последнего Рима. ...Он вьется надписями на знаменах и лентах, он висит над вашим изголовьем в номере гостиницы, он - и маяк, и путеводная звезда, и предмет повседневного разговора, и статья в газете, и государственная власть. В мануфактурных лавках его портрет выложен из кусочков сукна, в распивочных он - виньетка на бутылке, в парикмахерских сложен из женских волос. Портреты Ленина составлены из подков и гвоздей, из свеч и прочих восковых изделий... То, что Петербург сегодня называется Ленинградом, что от Москвы вплоть до самого Китая нет ни одного города, где не было бы улицы и или площади имени этого человека, что русских детей сегодня называют в его честь, как когда-то французских называли Наполеоном, - все это означает, что лавина, именуемая Ильичом, отнюдь не остановилась, она движется. Ильич был! Ильич сказал! Ильич писал!

И этот Ильич - не только портрет в милицейских участках, мотив лирических стихотворений или звук фонографа. ...Он и вправду погребен где-то глубоко в душах русских людей. ...Как бы ни закостенело их мышление под влиянием жестокой действительности, имя Ленина вопреки всему звучит тепло, мягко, негромко, почти умиротворенно. Это не сентиментальная лирическая тишина, это чистый катарсис, в котором слышится всплеск крыльев трагедии".

Хечимович:

Крлежа не был беспристрастным гостем в России, он приехал с определенной целью: чтобы еще раз убедить себя в истинности того, что он исповедовал дома. Но Крлежа не может избавиться от представления о Ленине и о революции, как о литературной игре, как о театральном спектакле. О Ленине он пишет как о герое шекспировских драм. Ленин и ленинизм в книге Крлежи поставлены в контекст всемирной философии, литературы, истории, он максимально отдален от реальности.

Писателя смущает тот факт, что образ Ленина растиражирован, поставлен на поток, но все, что творится в России вокруг Ленина, Крлежа воспринимает как второстепенное явление, а не как главное определение нового общественного строя.

Шарый:

Как читатель, я могу только согласиться с мнением специалиста - историка хорватской литературы Бранко Хечимовича. Крлежа считает, что в России происходит какая-то чудовищная игра, правила которой, впрочем, так и остаются ему до конца непонятными. Подчиняясь законам этой, почти театральной, игры новая, советская Россия исповедует новую религию - социализм, а Бог ее - Ленин. Уделом старой России остается православная церковь и мученик Христос.

Цитата:

"Религиозные люди и церковники видят в Христе своего защитника, рыцаря, который придет и совершит чудо: низвергнет красных Вельзевулов из Кремля прямо в пекло. Есть, однако, в московских церквях и изображения Христа отчаявшегося, безнадежного, истекающего кровью, потерявшего всякую надежду, с устремленным в пустоту взглядом проигравшегося картежника или самоубийцы. Такой Христос со страдальческим, покрытым копотью лицом в золотом окладе смотрит из своей черной ниши, подобно индийскому гипнотизеру, на детей, проходящих мимо него цепочкой и хихикающих над заплесневелыми привидениями эпохи Ивана Грозного. Русские дети сегодня ходят в церкви как в музеи, и они разглядывают все эти святыни с ощущением дистанции, с которой мы, будучи детьми, наблюдали божков и прочий уклад какого-нибудь бронзового века или центральноафриканской культуры. Божество становится смешным в глазах свободных детей. Агония, мрак!"

Хечимович:

Крлежа воспитывался в католической традиции, и во всем его творчестве католические мотивы очень заметны. Чужая православная религия страшила его, казалась мистической. Он хорошо, в деталях знал историю России, но знал в теории, и это делало его совершенно чужим в той стране, куда он приехал.

Цитата:

"Постепенно и неприметно звон переходил от лирической пасхальной прелюдии к патриархальной, инквизиторской, жестокой и дерзкой канонаде, к пароксизму пальбы по облакам, по городу, по далекой, бесконечной московской равнине, а отдельные панические, истерические колокола вели мелодию к демонстративному грохоту, к выражению протеста. Все звонницы протестовали! ...Они хором протестовали под воинственный перезвон Храма Христа Спасителя, который гремел анафему, как на пожар, к контрреволюционному бунту! И с каждой волной этого звона, с огромными и беспокойными кругами этого полуночного наваждения разверзались все гробницы российской империи, раскрывались могилы, вставали все цари, все патриархи и великомученики в полном облачении, с золотыми крестами и паникадилами, и все они призывали кару на головы антихристов, евреев и большевиков, обесчестивших землю русскую. Сорок сороков московских церквей шестнадцатью тысячами колоколов протестующе гремели в ту ночь от имени Господа Бога, от имени Его Величества Российского императора, от имени их превосходительств Колчака, Деникина и Врангеля! Это уже не был благостный воскресный колокольный звон, это переходило в кровавый бешеный лай, в отравленную канонаду исполненных ненависти железных проклятий".

Ильина:

Крлежа, по собственному его признанию, в игре черного и белого - всегда видел мир больше в черном цвете. Тональность его очерков существенно отличается от позиции многих других левых писателей того времени. Если задаться целью и выделить ключевые слова в его описании России тех лет, то, мне кажется, одним из них стало бы слово "жалостан" - так оно звучит на хорватском языке. В разных контекстах его можно перевести как "горестный", "печальный", "скорбный". Этот эпитет определяет настроение писателя на протяжении всего его путешествия по России. "Мой первый приезд в Москву оказался печальным, - пишет Крлежа, - Как только я коснулся ногой московской земли, я тотчас, еще в первый момент, на ступеньках вокзала почувствовал запах печали. Первыми встречными в городе оказались женщина в черном одеянии и чернобородый гробовщик в черном кафтане с белым гробом на колене. Они оставили демоническое ощущение пожара и смерти".

Цитата:

"От Пугачева до декабристов, от Радищева до Чаадаева, от Герцена и Чернышевского до Деборина, Бухарина и Бронштейна не было русского человека, который в глубине души не чувствовал бы глубокого отвращения к русской действительности. Русские интеллигенты поколение за поколением, последующие по стопам предыдущих, одни следом за другими уходили по далеким ледяным равнинам, и бесконечные зимние ночи на каторге, последние тяжелые вздохи под виселицей, самоубийства от безнадежности, уход в безумие или в терзания эмиграции, - от всего этого накопилось огромное количество энергии, которым сегодня, как электричеством, заряжается Россия. Развитие русского марксизма отмечено вереницей бунтов, виселиц и погромов. Этот процесс в течение последних четырех десятилетий, в отличие от европейского, не ограничивался ни интеллектуальной схемой, сопровождавшейся парламентскими и оппортунистическими реверансами, ни политическими программами, но перешел в некое фанатичное мировоззрение, взгляд на мир в буквальном смысле слова. Подчеркнутая этическая интонация, характерная черта русской идеологии, придавала ему черты фанатического мессианизма... и упорной веры в победу, упорной, как все убеждения, рождающиеся в борьбе, в крови, под виселицей".

"Интернационал заседает, как Ватиканский собор, и сорок лет дискутирует все на одну и ту же тему. Земля, одно из самых тяжелых небесных тел, окутанное туманностями, вращается медленно - один оборот в 24 часа. Не спеша совершает свой поворот тяжелая, затянутая облаками планета, сквозь туман проступают пятнами вспаханные поля, выкорчеванные леса, и паутиной - едва заметные прерывистые нитевидные следы цивилизации. Бурозеленые континенты, синие океаны, линии пароходных маршрутов, черточки каналов и насыпи железных дорог. Прогресс. Вдоль всех этих линий и черточек ощущается какое-то движение, возня, оставляющая за собой красные следы крови. А тем временем здесь, с возвышения в Андреевском зале Кремля, люди говорят в темноту, и слова их, срываясь с антенн, волнами расходятся по всему затуманенному земному шару, подобно сигналам маяка. ...Говорят люди, на чьих плечах покоится тяжкий, окутанный туманом земной шар. Они договариваются, как бы с помощью некоего архимедова рычага сбросить эту тяжесть со своих плеч, освободиться, зажить по-человечески. Скепсис, темнота и инерция, присущие обычному мышлению, не дают им скинуть с плеч земной шар. Ведь сила тяготения - неуклонный закон и принцип, на котором строится жизнь. Но дух Ленина, этого грандиознейшего гипнотизера истории, витает над порталом зала".

Матвеевич:

Во-первых, конечно, сказался характер самого Крлежи, который воспринимал жизнь пессимистически. Во-вторых, сама тогдашн действительность вызывала такую, жалостную реакцию. А в-третьих, еще русские классики ХIX века писали о том, что Россия всегда печальна. Я вспоминаю наши разговоры с Крлежей: он любил Россию, ему близка была идея славянства, но его отношение к России всегда несло на себе отпечаток тоски. Крлежа каким-то образом пытался уже в тот, ранний период своего творчества, отделить Россию от Советского Союза, защитить Россию от грехов нарождающегося сталинизма.

Шарый:

Загребский литератор Предраг Матвеевич, хорошо лично знавший Мирослава Крлежу, утверждает: отношение этого писателя к России всегда было отмечено ожиданием беды. В "Поездке в Россию" Крлежа цитирует такие слова своего московского знакомого, адмирала в отставке Сергея Михайловича Врубеля: "Наша русская беда не показывается иностранцам! Она глубоко закопана, вы и понятия-то иметь не можете, как страшно русская беда выглядит!" Крлежа видел, чувствовал, что эта беда существует, но с иллюзиями своей молодости не желал расставаться до конца своих дней, а умер он в 81 году. Рассказывает театровед и переводчик Наталья Вагапова:

Вагапова:

Я просто вспоминаю, как когда мы виделись в конце семидесятых годов. Лично я-то его помню как человека который меня и моих коллег югославистов воспринимал как часть России. Когда ему кто-то нравился из нас, он говорил: "Какие они хорошие, они просто представляют ту матушку Россию, в юношеские годы, себе воображали", - говорил он Бэле, своей жене.

В Москву Крлежа добирался поездом - через Вену, Берлин, Ригу. Его родной Загреб в ту пору переживал пору культурного оживления; господствующим направлением в литературе был экспрессионизм, которым увлекался и сам Крлежа, в двадцатые годы выпускавший журнал "Литературная республика". Загреб, формально - второй город королевской Югославии, был озабочен поддержанием статуса хорватской метрополии: столицы добропорядочно буржуазной, следящей за европейской культурной модой. Но торжеству добропорядочности мешала политика: борьба роялистов и республиканцев, националистов и сторонников югославянства, левых и правых. Тридцатилетний Крлежа принимал активнейшее участие в этой борьбе. Слово - московскому литературоведу Галине Ильиной:

Ильина:

Хорватия и Загреб, несмотря на то, что были достаточно провинциальным районом в Австро-Венгрии, в Югославии оказались далеко не столь провинциальными. Их связи с немецкой культурой, с австрийской культурой, с европейским революционным движением были достаточно широкими - и не только революционным движением, но и литературным движением. Уже к середине и на рубеже двадцатых-тридцатых годов, начинается какое-то отрезвление, начинается тот анализ действительности, который Крлежа назвал формулой и ключом к анализу целой эпохи. Поэтому его дальнейшие произведения свидетельствовали о том, что он стремится разобраться в своей, хорватско-югославской ситуации и в характере и ситуации своего народа.

Шарый:

Итоги этого поиска впечатляют: полное собрание сочинений Мирослава Крлежи составляет почти 60 томов. Творчество Крлежа, бесспорно - самое крупное и, наверное, самое сложное явление в хорватской литературе двадцатого века. "Из столетия в столетие искусство нарушает некие установленные кем-то, запрещенные границы, его сопровождают бесконечные параграфы, назначение которых - защитить власть, уверенную в том, что искусство - категория весьма сомнительная и опасная", - писал Крлежа, который творческим идеалом считал свободу художника. Но до конца он эту борьбу, борьбу за свою свободу не выиграл. Так случается всякий раз, когда большой писатель становится заложником большой политики. Говорит Предраг Матвеевич:

Матвеевич:

Крлежа оказался не готов к тому, чтобы стать диссидентом. После того, как рассеялись его социалистические иллюзии, к власти в Югославии вместе с Тито пришли его личные враги. Крлежа не зря говорил: "Тито положил руку мне на плечо".

Тито покровительствовал Крлеже. Крлежу обязывало и его собственное прошлое: два десятилетия он был активным выразителем и защитником коммунистических идей, он хотел даже ехать работать в Коминтерн, на счастье, денег на это не нашлось - иначе писатель бы погиб где-нибудь в сибирской ссылке. В разговорах со мной он часто он говорил: писатель должен быть в оппозиции к своей нации, идеологии, режиму. Крлежа не нашел в себе смелости занять критическую позицию по отношению к социалистическому югославскому режиму. В конце жизни он тоже не стал диссидентом. Хотя Крлежу часто обуревали сомнения, до конца он пойти не решился.

Шарый:

Рассказывает загребская журналистка Майя Разович:

Разович:

Моя мама очень любила Крлежу: в нашей домашней библиотеке стояло по несколько изданий каждого его романа. И первый сборник Крлежи я получила в подарок, когда пошла в школу. Но настоящее общение с Крлежей, бесконечное перечитывание его книг началось много позже, после встречи с реальным миром, тем, что находится за стенами домашних библиотек. Учеба в университете - это пора очарования интеллектуальными эссе Крлежи; первые, "взрослые" столкновения с идеологическими догмами - констатация правоты его замечания:глупость универсальна. Мне особенно дорого было это его еретическое заявление: глупость людская останется глупостью и при социализме. В то время я впервые задумалась над мыслью о том, что история ничему не учит. Когда в Хорватии началась война и Загреб ждал воздушных налетов, я перечитывала книгу Крлежи "Хорватский Бог Марс", когда выяснилось, что ожидания демократии в моей стране - бесполезны, снова перелистывала роман "Банкет в Блитве".

Вчера заглянула в подшивку журнала "Сегодня", который Крлежа издавал в тридцатых годах. И наткнулась на мамину надпись (это был ее подарок на рождество 86 года). Надпись была такой: "Моей дочери: может быть, журнал "Сегодня" поможет тебе стать умнее завтра".

Шарый:

Снова цитирую Крлежу:

"Писатель - это глаз и ухо. Но он, словно зеркало, лишь отражает лучи света. Ставить под сомнение его восприятие реальности так же бессмысленно, как бессмысленно сомневаться в истинности субъективного восприятия ребенка, слышащего в морской раковине шорох волн ".

Цитата:

"Из глубины бульвара, словно гонимая ветром, появилась огромная процессия с красными знаменами. Бородатые старцы острыми палками нащупывали дорогу, держась за руки, ступали женщины, дети тянули печальный и непонятный напев. Процессия выглядела как шествие паломников. Все эти люди с черными пустыми глазницами шагали, высоко задрав головы, устремив взгляд высоко, в покрытое облаками ветреное небо. Двое мужчин во главе манифестации несли горизонтально натянутый между двумя палками транспарант с сияющими золотыми буквами: "Да здравствует труд слепых!" Ветер выл и метался, косыми полосами шел мокрый снег, и над головами идущих с театральной серьезностью басовито гремели звуки колоколов, точно у Римского-Корсакова или у Мусоргского, в сцене венчания на царство русского царя Бориса Годунова. Слепцы с пением шагали сквозь метель, их горизонтальный красный стяг не спеша продвигался вперед, постепенно исчезая в серой мельтешне улицы. Мне вспомнился умирающий Свердлов, на смертном одре говоривший своим друзьям о великом счастье тех, кому дано было пережить прекрасные дни, когда Человечество стало пробуждаться ото сна".

XS
SM
MD
LG