Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Cнова баня, или баллада об отпускном солдате




Слушатели продолжают меня просвещать по части слова "пространщик". В одной передаче, говоря о Платонове, я вспомнил "Машу - дочь пространщика", эпизодический персонаж из рассказа "Возвращение", и восхитился этим словосочетанием, сочтя "пространщик" или железнодорожным термином, частым у Платонова, или неологизмом гениального писателя. Тогда по этой части меня вразумил аж сам редактор "Нового мира" Василевский, а сейчас я обнаружил в завалах своего стола письмо из Москвы, написанное еще в начале года. Нельзя не процитировать этот замечательный документ:

"Уважаемый Борис (извините, не знаю отчества) Парамонов!

Разрешите поздравить Вас с 2003 Новым годом и поблагодарить за Ваши интересные радиопередачи "Русские вопросы".

Разрешите также сообщить Вам, что я знаю (из жизни) про слово "пространщик", точнее - пространщица. Это работница общественной бани, ответственная за чистоту и порядок на своем "пространке", то есть довольно широком и длинном проходе между двумя длинными полумягкими лавками, обращенными лицом друг к другу. На этих лавках мы, посетительницы бань, складывали снятую с себя одежду: платье, белье, чулки - и вместе с сумкой с чистыми вещами накрывали всё это полотенцем прежде чем идти в мыльную.

Пространщица следила, чтобы вещи не украли (дело было в середине 30-х годов ХХ века), чтобы никто свои вещи не разбрасывал. У кого вещи и обувь получше, она убирала в шкаф. Она постоянно протирала пол в своем пространке, так как после мытья, выходя из мыльной, мы все были мокрые и с нас текла вода. Если воды на нас было очень много, пространщица на нас, детей, ругалась, но не злобно.

Она, действительно, подавала большие белые привлекательные простыни тем, кто мог за них (напрокат) заплатить. Деньги, очевидно, шли в казну, так как там висело объявление: "Давая на чай, ты унижаешь себя и других".

У пространщицы была еще одна обязанность: как только место на лавке освобождалось, она должна была сказать контролерше на дверях, сколько человек можно впустить из очереди.

Если Вы это всё прочитали, не поленились, то спасибо Вам за внимание.

С уважением,

Елена Дмитриевна Оксюкевич, а в годы посещения Машковых бань - Лена Васильцова.

Постскриптум. Съездила на днях на Машкову улицу, взглянула на Машковы бани: бани давно закрыты, а над бывшими двумя этажами надстроены еще два, и красивый четырехэтажный дом занят теперь современными офисами".

Не знаю, как у вас, а у меня это письмо вызвало сильнейшую ностальгию по старым добрым временам - если, конечно, можно так назвать советские тридцатые годы. Времена были хуже, но люди лучше, ей богу. Представляю, какие крутые парни сидят в этих красивых современных офисах. А Елена Дмитриевна Оксюкевич, в девичестве Лена Васильцова, - прелестный человек: как она всё мне тщательно объяснила - и даже слово "пространщик" поменяла на "пространщицу": понятно, ведь ходила она, надо полагать, в женскую баню. Мальчиков дошкольного возраста мамы сплошь и рядом водили в баню, но что-то не припомнится, чтобы отцы ходили в мужские отделения с дочками. Жаль и Машковых бань; вообще, похоже, эта институция русской жизни отмирает, по крайней мере, в больших городах, заменяясь ванными комнатами в отдельных квартирах. А в ванной какое мытье? Разве что частое (а в Нью-Йорке летом так и три раза в день душ примешь). Помнится, отвечая Василевскому, я привел текст Розанова о бане, ее исконно русском характере, формировавшем самого русского человека: этакое живое, на уровне быта, воплощение знаменитой отечественной "соборности". Текст этот длинный, и я, к сожалению, воспроизвести его тут не могу. Напомню только, что Розанов писал, что западный человек, не знающий бани, "презренно моется", и оценивал русскую баню выше английского парламента.

Впрочем, не все русские так ностальгически вспоминают баню. Вот что я прочитал в рассказе Галины Щербаковой "Кровать Молотова": сосед по дачному поселку строит баню, и внучка спрашивает рассказчицу, что такое баня.

"...я рассказываю ей сказку о роли бани в жизни русского человека, почти всегда живущего в холоде. Про то, как баня лечит и как после нее выздоравливают, и пока всё у меня идет гладко. Но взятый сказочный мотив сбивается на фальшь. Я помню, как после войны у нас построили общую баню и как однажды по недосмотру бабушки я туда попала. И бабушка поставила меня в таз и вручную перемыла заново. Потому как еще неизвестно, какую болезнь я могла принести из общей помывочной.

Конечно, я не рассказываю это внучке, я ей про то - как прыгают в снег разгоряченные люди, которые потом возвращаются в жар и бьют себя вениками, поливая при этом квасом раскаленную печку.

И тут справедливо сказать: не говори о том, чего не знаешь. Не жарилась, не прыгала... Это верно. Но в бане бывала, учась в университете, и шайку брала, и не знала, куда девать номерок от шкафчика, но главным было чувство срама, не личного, а какого-то надмирного срама наготы и беззащитности.

- Мы будем ходить в эту баню? - спрашивает внучка.

- Нет, - говорю я, - она не наша.

- Слава Богу! - кричит внучка".

Эта странная нелюбовь и дурные воспоминания о славнейшем из русских установлений объясняются, должно быть, тем, что сама Щербакова выросла в провинции, в советские годы. Не буду говорить и о Москве, потому как не москвич; знаю только, что есть в столице знаменитые Сандуны, в которые сейчас простому человеку ходу нет: там резвятся только новые русские, таковы цены. Слышал еще, что для пенсионеров устраивают в банях льготные часы по субботам.

Но в мое время и в Питере бани были вполне приличные. Были и знаменитая - в Фонарном переулке. В Пушкине была хорошая баня, где, говорят, умер, выпивая и закусывая (подавился куриной костью), знаменитый футбольный комментатор, а до этого вратарь ленинградского "Динамо" Виктор Набутов. Впрочем, где он действительно умер - об этом, как семь городов о родине Гомера, спорили и питерские бани. К слову, в Америке в любом пищевом заведении висят плакаты - как спасти подавившегося человека: нужно крепко обхватить его сзади за талию и несколько раз сильно ударить кулаком по собственной руке. Это знает любой американец, а вот сотрапезники Набутова не знали.

Самое смешное, однако, что объяснение слова "пространщик" есть в самом рассказе Платонова, я же говорил о нем по памяти, не заглянув в текст.

"Женщина обернулась лицом к Иванову, и он узнал ее. Это была девушка, ее звали "Маша - дочь пространщика", потому что так она себя когда-то назвала, будучи действительно дочерью служащего в бане, пространщика... Она тоже возвращалась домой и думала, как она будет жить теперь новой, гражданской жизнью; она привыкла к своим военным подругам, привыкла к летчикам, которые любили ее, как старшую сестру, дарили ей шоколад и называли "просторной Машей" за ее большой рост и сердце, вмещавшее, как у истинной сестры, всех братьев в одну любовь, и никого в отдельности".

И, тем не менее, семантика этого слова у Платонова неоднозначна - недаром появляется "простор", вообще бездомность человека на войне, затерянность его в чуждых пространствах. Иванов возвращается домой, но сходит с Машей на ее станции и живет у нее несколько дней. Пространство его не отпускает. А потом он снова хочет уйти из дома. В подробности входить не будем, рассказ хорошо известен, надо только сказать, что эта тема очень часто встречается у Платонова: побег героя из дома от жены, с последующим возвращением, а иногда и с новым побегом. Таковы знаменитые рассказы "Река Потудань" и "Фро". Так что пространщик у Платонова не просто банный мужик, и само это слово у него амбивалентно, сочетая в себе признаки действительного пространства и тесного бытового закоулка, "пространка". Тынянов писал, что поэтическое слово живо сдвигами оттенков значения, а Флобер говорил, что бывают синонимы логические, но нет синонимов поэтических.

Как сказал поэт: "Пространство спит, влюбленное в пространство".

Как известно, самые худые в русской литературе слова о бане - у Достоевского. В "Преступлении и наказании" Свидригайлов говорит:

"Нам вот всё представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность".

И дальше:

"А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы непременно нарочно сделал!"

Но это метафизика, а мы говорим о быте (правда, тоже ставшем отчасти метафизическим, то есть выходящем за пределы опыта). Непременный атрибут банного действа - веник. Вот сейчас и поговорим о вениках. В "Красном колесе" Солженицына приезжает в отпуск с фронта солдат Арсений Благодарёв. Жена его Катёна, как положено, готовит баньку.

"В сенцах баньки накидана солома чистая, и под окошком на лавёнке выложила Катёна чистое мужнино белье. Солдатскую верхнюю рубаху и сапоги с портянками скинул Арсений - внутрь нырнул. Натоплено в меру, слишком-то жарко Сенька и не любит. (...)

Всё показала - и вертанулась:

- Так ладно, Сень, я пойду.

А - на полмига дольше, чем в дверь шмыгнуть, - лишний повёрт, лишний окид глазом.

- Чой пойдешь? - протянул Арсений медленную руку и за плечо задержал.

Катёна - глаза вбок и вниз:

- Да ночь будет.

- Хэ-ээ! - раздался Сенька голосом, - до ночи не дождаться!

Подняла Катёна смышленые глаза:

- Феня вон покою лишилась, доглядывает. Счас томится там, минуты чтёт, когда ворочусь.

А Сенька руку не снял.

И Катёна уговорчиво:

- Расспрашивать будет. Стыднушко.

Вот это девичье-бабье стыднушко, если вправду оно тлеет, не придуманное, никогда Арсений понять не мог. 4

- О-о-ой! - зарычал, как зевнул, широко. - И расскажешь. От кого ж бедной девке узнать?

Опять голову опустя и тихо совсем, шепотком:

- И лавка узкая, Сенюшка...

- Да зачем нам лавка? - весело перехватил Сенька. Перехватил ее двумя лапами и к себе притягивал.

А Катёна голову подняла, медленно подняла, и - в полные глаза на мужа - и как будто с испугом, а он же ее не пужал, аль то бабья игра такая, - их пойми:

- А веником - не засечешь?

- Не засеку-у-у! - Сенька довольно, и уж сам, рукой торопя...

А она, задерживая:

- А - посечешь?..

И как это враз перечапилось: то сечки боялась, а то вроде бы упустить ее боится. Еще гуще Сенька в хохот:

- Посеку-у-у! Подавай хоть счас!

И Катёна - еще одетая, как была, - погнулась за березовым веником!

И - бережно, молча, перед собой его подымая... выше своей головы, ниже сенькиной... подала!

Остолбенел Сенька, сам напугался:

- Да за что ж? Да ты рази...? Да ты уж ли не...?

Леш-ший бы тя облобачил!"

В общем, сечение происходит - и оборачивается, понятно, любовными ласками. Это напоминает, стыдно сказать, Сорокина, у которого в романе "Голубое сало", в пародии на Льва Толстого, фигурирует некая "парная со стоном". Солженицын в "Красном колесе" показал себя мастером эротических описаний. У него даже Ленин обрел пол. Считается, что только два человека прочли "Красное колесо" полностью: Лев Лосев и я. Но, похоже, цитированная сцена известна более широкому кругу читателей в России - и не отсюда ли пошла легенда, что Солженицын в качестве педагогической меры сек своих детей. Об этом меня спрашивала московская телевизионная команда, делающая сейчас документальный фильм о Солженицыне. Я, естественно, эту клевету опроверг. Чтобы разрядить столь напряженный сюжет, вспомним другой веник - не банный, а половой. В платоновской "Фро" отец героини, обиженный тем, что дочь не хочет с ним разговаривать, плачет, сунув голову в духовку, над холодными макаронами. В этот время звонок в дверь - и старик вытирает заплаканное лицо веником.

В моем издании Платонова (издательство "Московский рабочий", 1966 года) этот веник редакторами выброшен.

У Александра Жолковского есть работа о Платонове под названием "Душа, даль и технология чуда (пять прочтений "Фро")", о которой нелишне упомянуть, коли мы заговорили о Платонове. Исследователь пишет о прототипе и архетипе героини. Прототипом оказывается чеховская "Душечка" (Жолковский указывает, что впервые это заметил другой автор, Чалмаев). У обеих героинь парадоксально вскрывается их вампирическая природа. Получается, что чеховская Оленька губит - высасывает кровь у обоих своих мужей - антрепренера Кукина и лесоторговца Пустовалова, а третий ее сожитель, ветеринар Смирнин, спасается от нее, только уехав в дальние края. Такова же платоновская Фро, вцепившаяся в мужа Федора и даже отозвавшая его с Дальнего Востока, притворившись умирающей.

Жолковский обнаружил и архетип Фро - это Психея, душа. Этот архетипический фон обнаруживается и в волшебных сказках, в том числе русских, например "Финист - ясный сокол". Многие сюжетные ходы платоновского рассказа повторяют мотивы соответствующих мифов: например, Фро, чистящая паровозные шлаковые ямы, уподобляется Эвридике, спустившейся в Аид. Впрочем, в Аид сходит и Психея.

"Федор возвращается в связи с обмороком и псевдосмертью Фро, подобно Амуру, спасающему Психею от мертвого сна после ее спуска в Аид и нарушения ею очередного запрета. А последующий любовный эпизод в "Фро" соответствует фольклорному мотиву ночи с новонайденным Финистом. Тут-то и происходит радикальное обращение архетипического сюжета, то есть центральное для всякой оригинальной художественной структуры отталкивание от интертекстов, привлеченных к ее построению: возвращенная любовная близость вызывает уход жениха не к героине, а от нее...

Тема души обретает свое эталонное воплощение в мифологеме Психеи, а лирическая амбивалентность позднего Платонова - в обращении к Чехову. С другой стороны, ориентация на русскую классику находится вполне в русле советской литературы 30-х годов, как, впрочем, и ориентация на миф. Трактовка актуального советского материала сквозь призму (пост)символистской эстетики (здесь Жолковский имеет в виду "Алые паруса" Грина) служит как его облагораживанию, так и подрыву. А то искусство, с которым Платонову удается пронизать скромный реалистический рассказ из провинциальной жизни "эпохи Москошвея" всей этой многоплановой мотивировкой, а также почти полным набором своих собственных инвариантов, делает "Фро" турдефорсом сложной простоты, высоким образцом жанра классической новеллы".

Самым интересным мне здесь кажется упоминание об инвариантах Платонова. Инвариант значит - константа, постоянная тема. Инвариант Платонова - мужчины без женщин, мужской побег от женщины. Мы уже упоминали рассказы "Река Потудань", "Возвращение", ту же "Фро". Последняя интересна тем, что здесь Платонов как бы становится на сторону женщины, но не до конца: Федор всё-таки уезжает от спящей Фро.

Тот же мотив постоянно присутствует и в романах Платонова. "Котлован" оканчивается смертью девочки, в "Чевенгуре" есть только одна гетеросексуальная пара - Порфирий Дванов и Клавдюша, наделенная отвратной фамилией Клобзд. А в "Счастливой Москве" (Москва - это не город, а имя героини - Москва Честнова) автор свою героиню постепенно сводит на нет, буквально по кускам ее расчленяя.

Это можно в частности объяснить гомосексуальными склонностями Платонова, но, в сущности, это мало о чем говорит: знание, может быть, и необходимое, но явно недостаточное. Тут можно вспомнить Сартра, спорившего с ортодоксальными марксистами, объяснявшими художественное творчество социальными детерминантами: если Поль Валери - мелкий буржуа, то почему не каждый мелкий буржуа - Поль Валери? Так же и мы можем спросить: почему не всякий гомосексуалист - Андрей Платонов? Почему его тема - вот этот мужской побег от женщин - приобретает сверхличное звучание? Когда персональная идиосинкразия становится картиной национальной жизни, тогда мы вправе говорить о гении. Платонов гений, потому что он усмотрел архетипический сюжет русско-советской жизни: оставленность, брошенность России - жены и матери, отсутствие в советской жизни некоего мистического, сверличного Пола с большой буквы, даже враждебность активного мужского начала к женщине как природной плодоносящей материи, матери. Та простушка, что сказала: "В СССР нет секса", была права в некоем высшем смысле. Устами младенцев (и простаков) глаголет истина.

Тут снова хочется вспомнить умную Галину Щербакову с ее "Кроватью Молотова". Она говорит, что советские вожди исторически воплотились в три образа: аскет-убийца, голый развратник в бане (имеются в виду номенклатурные сауны) и (сейчас) вор. Общее у них: все они не любят Россию.

Если угодно, я могу привести и обратный пример, чем-то напоминающий солженицынскую сцену в бане. Это одно стихотворение Николая Тихонова, бывшего в двадцатых годах немалым поэтом. Читаю "Балладу об отпускном солдате":

"Батальонный встал и сухой рукой
Согнул пополам камыш:
"Так отпустить проститься с женой,
Она умирает, говоришь?"
Без тебя винтовкой меньше одной, -
Не могу отпустить. Погоди:
Сегодня ночью последний бой.
Налево кругом - иди!
...Пулемет задыхался, хрипел, бил,
И с флангов летел трезвон,
Одиннадцать раз в атаку ходил
Отчаянный батальон.
Под ногами утренних лип
Уложили сто двадцать в ряд.
И табак от крови прилип
К рукам усталых солдат.
У батальонного по лицу
Красные пятна горят,
Но каждому мертвецу
Сказал он: "Спасибо, брат!"
Рукою, острее ножа,
Видели все егеря,
Он каждому руку пожал,
За службу благодаря.
Пускай гремел их ушам
На другом языке отбой,
Но мертвых руки по швам
Равнялись сами собой.
"Слушай, Денисов Иван!
Хоть ты уж не егерь мой,
Но приказ по роте дан,
Можешь идти домой".
Умолкли все - под горой
Ветер, как пес, дрожал.
Сто девятнадцать держали строй,
а сто двадцатый встал!
Ворон сорвался, царапая лоб,
Крича, как человек.
И дымно смотрели глаза в сугроб
Из-под опущенных век.
И лошади стали трястись и ржать,
Как будто их гнали с гор,
И глаз ни один не смел поднять,
Чтобы взглянуть в упор.
Уже тот далеко ушел на восток,
Не оставив на льду следа, -
Сказал батальонный, коснувшись щек:
"Я, кажется, ранен. Да".


Вроде бы это о любви, преодолевающей смерть. Но так только кажется: это любовь трупов: ведь жена тоже умирает, почему солдат и просится в отпуск. Они встретятся в смерти. Русский отпуск - смерть. "То кости бряцают о кости", по словам Блока.

Подобная тема мелькнула в одном произведении позднесоветской литературы - повести Юрия Трифонова "Другая жизнь". Ее тайный подтекст: героиня живет с мертвым мужем, как с неким инкубом. Трифонов вообще мистик, что, как кажется, мне удалось доказать в одном радиотексте о нем под названием "Смерть приходит послезавтра".

Так что, получается, прав всё-таки Достоевский: русская вечность - не волшебное омовение, возвращающее к жизни, а грязная деревенская баня с пауками.

XS
SM
MD
LG