Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

К вопросу о пастеризации молока, или Норман Роквелл и Эрнест Хемингуэй




Кто такой Эрнест Хемингуэй, знают все; Норман Роквелл очень хорошо известен в Америке, но вряд ли за ее пределами. Это художник, бывший в свое время чрезвычайно популярным, да и посегодня пользующийся репутацией своеобразного классика. Общего между ними на первый взгляд немного - разве что оба американцы. Разница главная: Хемингуэй считается одним из столпов модернистской литературы, Роквелл - типичный продукт и производитель масскульта, в его случае - коммерческой живописи. Об этом мы поговорим, но позже. Сейчас же о другом.

В Нью-Йорке состоялись выборы мэра; им стал на этот раз Майкл Блумберг, пользовавшийся поддержкой прежнего, очень популярного мэра Джулиани. Пресса гадает сейчас, в каком отношении будет политика Блумберга к политике Джулиани; главная забота - чтоб новый мэр сохранил хорошо организованную предшественником систему управления полицией. Блумберг сразу же сделал соответствующий жест и пригласил остаться на посту полицейского комиссара Нью-Йорка Бернарда Керика. Керик отказался, сказав, что он хочет немного отдохнуть от прежней тяжелой работы и больше времени уделять семье. И в эти же дни сообщили, что Керик написал автобиографическую книгу, которая, судя по всему - особенно по тому, как ее, выражаясь по-новорусски, раскручивают, - станет бестселлером. Сейчас Керик дает многочисленные интервью газетам и телевидению, рассказывая о книге и обстоятельствах ее появления. По-видимому, он собирается, как это принято в американской издательской практике, совершить тур по стране в целях этой книги продвижения, проталкивания (по-английски, promotion). Так что, действительно, трудно ему сейчас оставаться на хлопотном посту нью-йоркского полицейского комиссара.

Книга Бернарда Керика называется The Lost Son: «Потерянный сын»; можно перевести и как «Брошенный ребенок». Опытный полицейский, Керик построил книгу как детектив, расследование старого, положенного в архив полицейского дела. Он предпринял розыски своей матери, бросившей его, когда ему было четыре года. Выяснилось, что его мать была убита в возрасте тридцати четырех лет; она занималась проституцией. Убил ее, по всему видно, сутенер.

Это трагическая история, конечно, и Бернарду Керику, вне всякого сомнения, раскроются сердца читателей. Но самое интересное - его собственная реакция на открывшуюся ему истину. Рассказывая об этом многочисленным интервьюерам, Керик постоянно плачет. Очень это неожиданное и тяжелое впечатление - видеть плачущим человека, по всей складке своего характера, судьбы, профессионального призвания - жесткого, мужественного, сурового, если хотите - брутального. У Керика и внешность соответствующая. И вот такой человек - плачет. Мы знали из литературы о так называемом плачущем большевике и верили поэту на слово. Но увидеть своими глазами плачущего главного полицейского Нью-Йорка - такого зрелища трудно было ожидать человеку, имеющему многолетний опыт советской жизни.

Это наглядно подтвердило одно мнение, бывшее известным достаточно давно, из классической русской литературы. Достоевский говорил, что западный человек, в отличие от русского, сентиментален, доверчив и простоват. Об этом он писал не раз, особенно впечатляюще в "Зимних заметках о летних впечатлениях". Я даже выяснил источник этих рассуждений: Кюстин, писавший в пресловутой книге, что русские - коварные хитрецы, постоянно облапошивающие доверчивых иностранных путешественников. Достоевский мог убедиться в правильности этого наблюдения с другой стороны, сам побывав на Западе. Мой скромный опыт западных впечатлений не раз это подтверждал.

Зато абсолютно неверным оказалось другое: бытовавшее в русском восприятии Запада убеждение в холодности, замкнутости, формальности западных людей. Не знаю, может быть в Англии люди такие; я там бывал не раз, но с англичанами не общался - в этой стране есть на что посмотреть помимо людей. Впрочем, и об англичанах стало известно кое-что в этом отношении: их реакцию на гибель непутевой принцессы Дианы. Это был национальный траур в тонах массовой истерики. Некоторые задумавшиеся англичане пришли тогда к довольно печальным выводам. Существует даже специальный термин для обозначения такого рода сюжетов: culture of victimhood, культура сочувствия к жертвам. Это сейчас некий культурный приоритет: судить о человеке не по достижениям или достоинствам его, а по степени его несчастий, и соответственно его (ее) оценивать. Чем больше несчастья, тем выше оценка. Черта совершенно немыслимая у западного человека, если судить о нем по тому, что писалось в русской литературе, - скорее, напротив, чрезвычайно русская. Жалеть несчастных - главная русская добродетель, как утверждал тот же Достоевский, когда он строил мифы, а не прозревал правду глазами очень умного человека.

Как бы там ни было в России, на Западе сейчас именно так. А уж в Америке - точно. Здесь чрезвычайно высоко ставится способность и готовность человека к эмоциональному общению, к открытости. Причем - самое интересное - не в быту, не в повседневном соседском, что ли, общении - а на людях, публично. Поиск сочувствия культурно институализирован, переведен в своего рода социальную терапевтическую практику. Тут тоже заметна некая рационализация проблемы.

И тем не менее никакая рационализация, институализация и социализация эмоциональных затруднений не была бы возможна без некоторой, и весьма заметной, сентиментальности базового культурного характера. Да, мы вправе дать такое резюме: американец сентиментален.

В этом можно убедиться, в частности, и на примере художника Нормана Роквелла - как творчества его, так и восприятия этого творчества его соотечественниками.

Вот уже два года по Америке колесит его большая выставка. Сейчас она добралась до Нью-Йорка - как раз после событий 11 сентября. И вот оказалось, что живопись Роквелла все еще что-то говорит американцам, даже столь продвинутым нью-йоркерам.

Какой художник Норман Роквелл? Для людей, что называется, интеллигентных, тем более для знатоков живописи такого вопроса не существует - как не существует и самого Роквелла. Это коммерческий художник, многие годы делавший обложки для популярного журнала Сатердей Ивнинг Пост. В основном его работы сохранились именно в таком виде - как печатная продукция, оригиналы на холсте даже уничтожались за ненадобностью. И, тем не менее, Норман Роквелл - классик. Он создал подлинную иконографию Америки - вернее, ее стилизованный, идеализированный образ. Это уютная, домашняя, беспроблемная Америка. Этакий социалистический реализм по-американски, где если и существуют конфликты, то исключительно хорошего с лучшим. Продолжая советскую параллель: Федор Решетников вкупе с Ларионовым. «Снова двойка» и прочее в этом роде. При этом Роквелл - художник большого мастерства, высокий профессионал: великолепный рисовальщик, хорошо владевший и цветом. Короче, эти картины были бы всем хороши, если б не были так старомодны и - не хочется говорить лживы, но - сентиментальны. Это один в один то, чем был Голливуд 30-50-х годов. Да, именно так: Норман Роквелл - живописный Голливуд.

В связи с открытием его выставки Майкл Киммелман писал в Нью-Йорк Таймс 2 ноября:

Его работы - не о реальном мире, а о вымытой, прибранной и украшенной версии такового; это утешительные конфетки и провинциальная ностальгия, патриотический эскапизм, который нынче видится ничем не хуже всякого другого. Роквелл делал хорошо то, что он делал: культивировал старомодное обаяние и скромное достоинство, чтобы облегчить быстро меняющейся стране трудный переход в будущее.

Он был коммерческий художник, из тех, что помещаются на бойскаутских календарях, магазинных обложках и рекламных плакатах - и говорят всем американцам на демократический лад то же, что один сосед другому через забор, разделяющий их дома. Это хорошо продавалось и никому не мешало.

Линия, цвет, текстура и техника мазка скорее, чем рассказывание историй, - вот что должно учитываться при оценке современной живописи. Живопись Роквелла, несмотря на ее микроскопическую правдоподобность и высокую технику художника, никогда не ставила эти формальные характеристики выше всего. Это были анекдоты и домашние рассказы, умело и со всеми подробностями представленные: например, водружение телевизионной антенны на старом викторианском доме - и шпиль церкви на дальнем плане: старая религия уступает место новой. Техника мазка и текстура уходят назад, а выдвигается именно анекдот, история. Это как раз то, что годилось для обложек популярных журналов, да и предназначалось для них, - так что издатели даже и не старались сохранять живописные оригиналы на холсте. Воображение художника и его мастерство совершенно очевидны. Но картины Роквелла сентиментальны и засахарены до такой степени, что могут вызвать диабетическую кому.

Самые знаменитые картины Нормана Роквелла - серия из четырех полотен об американских свободах. В День Благодарения бабушка подает на стол традиционную жареную индейку, а вокруг стола - улыбающаяся многочисленная американская семья; называется - «Свобода от нужды». Или «Свобода от страха»: отец и мать смотрят на заснувшего ребенка; в руках у отца газета, и мы видим на ней заголовок: женщины и дети стали жертвами авиационного налета. Это сорокового года сочинение, налеты имеются в виду на Лондон. Мораль (а у Роквелла мораль всегда присутствует, что и губит его живопись): как хорошо, что в Америке мы можем быть спокойны за своих детей: им не грозит вражеская авиация.

Вот эта картинка, понятное дело, и вызвала наибольшие ассоциации у нынешних зрителей. По этому поводу уже цитированный Майкл Киммелман пишет:

Времена меняются, и вместе с ними меняется наше восприятие этих картин. Роквелл всегда был великолепным барометром, измерявшим самовидение американцев. И в нынешней новой обстановке «Свобода от нужды» так же, как «Свобода от страха», тоже выглядят по-новому: такими же приглаженными, но не такими уже простоватыми и в лоб говорящими, они уже даже и устрашить способны накануне Дня благодарения, встречаемого в обстановке новой войны.

Понятно, что дело тут не в Нормане Роквелле, а в резкой, буквально катастрофической перемене всего американского мировоззрения после 11 сентября. Свободы от страха больше нет.

Организаторы выставки пошли даже на некоторую модернизацию Роквелла: на этой картине сменили газетный заголовок, который теперь сообщает об атаке на Мировой Торговый Центр, а на другой, изображающей класс и учительницу у доски, на доску повешена карта Афганистана. Эта новация вызвала смешанные чувства, но и доказала лишний раз, что, говоря о Нормане Роквелле, прежде всего имеешь в виду не столько живопись его, сколько его образ Америки, который ныне, повторяем, катастрофически изменился. Вопрос: изменился ли американский характер - тот самый, что заставлял американцев восхищаться засахаренной живописью Нормана Роквелла, да и породил самые эти картины?

Теперь отойдем несколько в сторону.

Я добрался, наконец, до книги Григория Чхартишвили «Писатель и самоубийство», вышедшей два года назад. Трудно было не прочитать книгу, так завлекательно названную. Да и автор сам по себе вызывает немалый интерес: до того он неожиданно и разносторонне сказывается. Чхартишвили - японист; очень сложная профессия, казалось бы, способная занять на всю жизнь и, как говорится, full time. Но Чхартишвили этого показалось мало. И он стал писать историко-детективные романы под псевдонимом Б.Акунин, и в этом качестве сделался любимцем самой широкой публики, в то же время сохранив и даже преумножив уважение интеллектуалов. Я слышал, что сейчас Татьяна Толстая вместе с ним новый роман пишет: очень интересное сочетание. И вот вдобавок ко всему этому книга - настоящее исследование - под таким интригующим названием - «Писатель и самоубийство». Грех не прочитать.

Я не скажу, что книга эта разочаровывает - но несколько удивляет. И удивляет своим неожиданным для такой серьезной темы залихватским тоном. Ее можно было бы назвать «Занимательное самоубийство». Чувствуется, что автор заклинает неких индивидуальных демонов - да он и сам об этом говорит в предисловии. Это род самотерапии. Впрочем, как говорил Юрий Лотман, меня не интересует интимная жизнь писателей: вполне формалистическое заявление. Шкловский утверждал, что писателей нет, а есть литература, индивидуальный автор - всего лишь функция некоего генерального культурного процесса. Это была попытка построить литературоведение как науку. Между тем, скорее будет истиной то, что нет литературы, а есть именно писатели, и каждый из них предельно индивидуален, он сам себе процесс и результат. И если таким результатом помимо прочего становится самоубийство, то сам Бог велел приглядеться именно к интимной жизни. Но это позволительно лишь в том случае, когда таковая прекратилась, завершилась - в результате хотя бы и самоубийства.

Григорий Чхартишвили среди прочего дает в своей книге резюме двух писательских жизней, выдержанное в несколько стилизованной методике психоанализа. Не думаю, что он сам провел такое конкретное исследование - скорее прочитал в соответствующей литературе, отсюда и некое ироническое дистанцирование. Приведем пример, относящийся к одному из героев сегодняшней нашей программы - Эрнесту Хемингуэю. Его посмертный психоанализ будет звучать так (даю обширные выдержки из соответствующей главы «Писателя и самоубийства»):

Здесь наблюдается типичная картина завуалированного Эдипова комплекса. Инцестуозная составляющая отношения к матери была до такой степени вытеснена в подсознание, что найти какие-либо приязненные упоминания о ней в высказываниях Хемингуэя практически невозможно... у Хемингуэя были довольно веские причины для столь негативного отношения к матери, сыгравшей в формировании его личности определяющую и при этом довольно зловещую роль. Грейс Хемингуэй всю жизнь вымещала на близких неудовлетворенные артистические амбиции. Это была сильная, властная женщина, вышедшая замуж за заурядного, слабохарактерного мужчину, из-за чего традиционные роли в семействе были перепутаны. Ее стойко подчеркиваемая «культурность» определила стойкую неприязнь Хемингуэя к любым проявлениям артистизма и интеллектуализма.

Во многих произведениях Хемингуэя образ матери олицетворяет некую черствую, безжалостную, доминирующую силу, нацеленную на иррациональное разрушение.

Глубоко укорененный комплекс кастрации - одна из доминант жизни и творчества Хемингуэя. Истоки этой психической травмы следует искать в раннем детстве, когда матери из бессознательно-мужененавистнических мотивов взбрело в голову одевать маленького Хемингуэя как девочку. До шестилетнего возраста, то есть в тот самый период, когда у детей формируются сексуальные ролевые функции, ребенок испытывал несомненные затруднения в половой самоидентификации. Это безусловно воспринималось мальчиком как покушение на его принадлежность к мужскому полу.

Тут следовало бы привести примеры из творчества Хемингуэя, где этот мотив - классический кастрационный комплекс - звучит во всю силу. Таких примеров много, напомним самый известный: Джейк в романе «И встает солнце», сделанный автором сексуальным инвалидом в результате фронтового ранения.

Продолжаем цитацию книги «Писатель и самоубийство».

Для понимания биографии и финала пациента не менее важна и вторая составляющая Эдипова комплекса: мотив патрицида. Пристрастие Хемингуэя к корриде и охоте на крупного зверя, разумеется, являлось сублимацией отцеубийства.

Итак, ключ к пониманию личности Хемингуэя имеет две бороздки: отдаление от слабого отца и отторжение властной, кастрирующей матери. Требовалось во что бы то ни стало доказать - прежде всего самому себе, - что ты не ребенок, а мужчина, отстоять свою компетентность, право распоряжаться собственной судьбой, дееспособность, потентность.

Постепенно навязчивое состояние пациента все больше приобретало хрестоматийные черты суицидального комплекса. Обсессия смертью, изначально свойственная Хемингуэю, и побуждавшая его без конца устремляться туда, «где можно увидеть жизнь и смерть», вынуждала его постоянно подвергать свою жизнь опасности. На этом человеке буквально не было живого места. Подростком он сбежал от властной матери и ее девчоночьего платья на войну (результат - 227 осколков). Затем были тяжелые инфекционные заболевания, три автомобильных аварии, две авиакатастрофы. Хемингуэй перенес шесть травм одной только головы. Войны, опасные охоты и снежные альпийские лавины пощадили искателя приключений - а вернее проявили жестокость: танатос, к которому писатель бессознательно стремился всю свою жизнь, не взял на себя главную работу. Хемингуэй был вынужден исполнить ее сам.

Это интересный текст, главное - профессионально точный. Но психоанализ Хемингуэя и не представляет особенной трудности, тут все как на ладони. Да и к доктору Фрейду ходить в сущности не надо, чтобы увидеть в Хемингуэе подростка, патологически фиксированного на необходимости доказать свое мужество. Можно сказать, что эта фиксация не только в конце концов погубила его жизнь, но и сильно повредила его литературе. Мужественная поза героев Хемингуэя стала со временем самопародийной. Это относится и к тому роману, который явно по ошибке считается одним из его вершинных достижений - «По ком звонит колокол». Писатель взялся за очень серьезную тему, и вот оказалось, что гражданская война в Испании ничем не отличается от прочих композиционных наборов автора, в число которых непременно входят лагерно-охотничья жизнь, выпивка и женщины: все те же подростковые инициации.

Вот один из внутренних монологов Роберта Джордана, героя «Колокола»:

Кто бы мог представить себе, что здесь найдется виски, думал он. Но если уж на то пошло, так единственное место во всей Испании, где можно рассчитывать на виски, - это Ла-Гранха. Но каков Эль Сордо - мало того, что расстарался достать бутылку виски для гостя-динамитчика, он еще не забыл захватить ее с собой и оставил здесь. Это у них не простая любезность! Любезность - это выставить бутылку и церемонно выпить ее с гостем. Так сделал бы француз и приберег бы оставшееся для другого случая. Но проявить неподдельное внимание к гостю, в своей предупредительности не только достать то, что ему может быть приятно, но принести и оставить, в то время как сам занят чем-то таким, что даето снования думать лишь о самом себе и о своем деле, - на это способны только испанцы. Лучшие из них. Не забывают захватить с собой виски - вот одна из тех особенностей, за которые ты любишь этот народ. Не надо романтизировать их, подумал он. Испанцы бывают разные, так же как и американцы. Но все-таки захватить с собой виски - это просто великолепно.

Не нужно быть участником испанской войны, чтобы понять: никакого виски у партизан-горцев не было и быть не могло по определению. Это Хемингуэй не мыслит без виски ни жизни, ни войны. Партизаны в «Колоколе» только и знают, что жрут, причем вкусно. Каким-то образом они умудряются таскать за собой женщин, которые не только спят с ними, но еще и стряпают в горных пещерах высококлассную хаванину - не хуже, чем в мадридском отеле «Гэйлорд», где разместились московские военные и политические советники во главе с Михаилом Кольцовым (романный Карков).

«По ком звонит колокол» очень смешная, наивная книга. Ее трагизм - наигранный, выдуманный, он не органичен для автора-американца. Это образ войны не только по Хемингуэю, но и по Норману Роквеллу. То есть, подмывает сказать, - американский образ войны.

Был советский фильм последних сталинских годов - довольно необычный политико-шпионский детектив, сделанный одним из лучших советских режиссеров Михаилом Роммом, фильм, помнится, неплохой, не примитивный. Он назывался «Секретная миссия». Тема его была - контакты немцев с американцами в конце войны (искали их, понятно, немцы, но представлено было взаимным поиском). Это реальный факт; со стороны американцев главным участником действа был Аллен Даллес, будущий шеф ЦРУ. Интерпретация была, повторяю, вполне советская, то есть антиамериканская, но чувствовался в фильме реальный материал, подчас даже текстуальная достоверность архива. В фильме действует Черчилль, в одной сцене говорящий об американцах: «У них ведь на каждую дивизию - два батальона стерилизаторов молока».

Не нужно, однако, забывать, что неврастеник Эрнест Хемингуэй был действительно мужественным и готовым на жертвы человеком, а склонный к слезам Бернард Керик - лучшим полицейским комиссаром за всю историю Нью-Йорка.

XS
SM
MD
LG