Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

О бледнолицых и краснокожих




В апреле, 22-го числа, в отделе "Искусство и идеи" газеты Нью-Йорк Таймс появилась статья Мичико Какутани под названием "Новая волна писателей переделывает литературу". Заглавие неинтересное, газетно-информативное, не более, но тема достойная, сюжет остро современный и вообще представляющий большой культурный интерес. Процитирую кое-что оттуда:

Шестьдесят один год назад в знаменитом эссе Филипп Рав разделил американских писателей на две группы: "бледнолицых", таких, как Генри Джеймс и Томас Элиот, - высоколобых, философски чутких, обладающих острым культурным самосознанием, - и "краснокожих" - таких, как Уитман или Драйзер, - с намеренно заземленным стилем и шумной популистской идеологией. В первой группе господствовали культурный символизм и аллегоризм, тщательная стилистическая отделка, во второй держались грубой реальности, практиковали эмоциональный натурализм.

Недостатки обеих групп вырастали, как водится, из их достоинств. Бледнолицым грозил снобизм, излишняя педантическая изысканность, а краснокожие впадали в грубый антиинтеллектуализм и склонны были к конформизму, то есть принимали действительность, как она есть. И по мнению Филиппа Рава - редактора журнала Партизан Ревю, одного из влиятельнейших тогдашних критиков, - национальная литература была искалечена этим расколом, страдала шизофреническим распадом личности.

В общем и целом соглашаясь с этим диагнозом, поставленным шестьдесят лет назад, Мичико Какутани (культурный обозреватель Нью-Йорк Таймс) утверждает, что новая англоязычная литература преодолела этот раскол и распад, сумела синтезировать обе линии в новых произведениях, отмеченных как остротой и тонкостью стилистических приемов, так и верностью современности, живому течению нынешней жизни. Она называет достаточно много имен, причем далеко не всегда молодых писателей: к числу таких синтезаторов она относит, например, Филиппа Рота, Тони Моррисон, Салмана Рушди - писателей, давно уже действующих. Из молодых выделяет Дэйва Эггерса, Алекса Гарланда, Ричарда Пауэрса, Зэди Смит; последняя - англичанка по отцу, мать ее из бывших колоний, так же как Салман Рушди из Бомбея, а Казуо Ишигуро вообще из Японии. Эта черта чрезвычайно характерна: новейшая англоязычная литература в значительной части делается людьми иного, не англо-американского этнического происхождения, что ведет к ее несомненному обогащению. (Вспомним, кстати, крупную фигуру тринидадца Найпола.) Нам сейчас не нужно уходить в соответствующие подробности, но вывод Мичико Какутани, несомненно, стоит привести, - она говорит уже и не о новой англоязычной литературе, а о чем-то культурно большем, значительнейшем, - именно:

Нынешний синтез двух литературных течений - бледнолицых и краснокожих, по старому определению Филиппа Рава, не только соединил воедино культурную высоту и полнокровность жизни, - он, этот синтез, свидетельствует о жизненности самой литературы, о том, что слухи о ее смерти, упорно распространяемые такими учеными, как Гаролд Блум и Алвин Кернан, сильно преувеличены, что литература сумела пережить собственную деконструкцию, сумела противостать как электронной революции, так и пению голливудских сирен, что молодые писатели, изобретая новые формы письма, продолжают поклоняться древнему искусству литературы.

В общем получается, что не так все и плохо на Западе - в смысле высокой культуры: нужно только поменьше смотреть в ящик и почаще ходить в книжные магазины или библиотеки. Кстати, в нью-йоркском книжном магазине вы вспоминаете разговоры о культурном упадке Запада с ухмылкой: ничего себе упадок - думаете вы, глядя на книжные полки, на которых есть все. Подчеркиваю: ВСЕ. При желании живучи на Западе, даже в Америке, можно быть очень и очень не серым. Соответствующие ниши - есть, безусловно есть. Делу мешает безумный напор поп-культуры, того же ящика, и некоторые влиятельные политико-идеологические инспирации, особенно пресловутый мультикультурализм. Но вот вам пример правильного, подлинного мультикультурализма - то, о чем писала Мичико Какутани: половина ярких литературных имен - не белые. (Кстати, моя последняя фраза - политически некорректная.)

Человеку с русским культурным опытом, конечно, много легче не обращать внимания на попсовую ерунду: русский привык к хорошим книгам. Вот и возникает вопрос в связи с обсуждаемой темой: а как у русских было (и есть) в смысле бледнолицести и краснокожести? По-моему, в России такой темы не было - не было раскола литературы по линии тонкачество - грубый реализм. Прежде всего потому, что особенного тонкачества не было. Кто в русской классике бледнолицый? Разве что Тургенев. Можно ли назвать бледнолицым Пушкина, написавшего Пугачева? Бледнолицыми были карамзинисты, и, кстати сказать, Пушкин, в интерпретациях Тынянова, сумел преодолеть эту моду, синтезировал новый изящный слог с архаистической державинской струей. Несомненные бледнолицые тонкачи в России - это серебряный век с его многочисленными ангелами-андрогинами. С другой стороны: а Блок? Что, кто у него важнее - Прекрасная Дама или падшая звезда-проститутка? Поэму "Двенадцать" написал, безусловно, краснокожий. Набоков вроде бы был бледнолицым, хотя и отличался вкусом к сочной реалистической детали. Проза Мандельштама, пожалуй, - образцовый пример бледнолицести в литературе.

Вот, кстати, пример органического и удавшегося превращения русского писателя из бледнолицего в краснокожего - с одновременным движением его от поэзии к прозе: Бунин. Корней Чуковский о нем великолепно написал: это Фет, превратившийся в Щедрина, акварелист, ставший потрясателем основ. Еще из этой давней статьи Чуковского:

Бунин постигает природу почти исключительно зрением... Его степной, деревенский глаз так хваток, остер и зорок, что мы все перед ним - как слепые. Знали ли мы до него, что белые лошади под луной зеленые, а глаза у них фиолетовые, а дым - сиреневый, а чернозем - синий, а жнивья - лимонные? ... Любование, радование зримым - главная услада его творчества... глаз у Бунина гораздо активнее сердца, (и) покуда сиреневые, золотистые краски тешат его своей упоительной прелестью, его сердце упорно молчит.

Чуковский продолжает:

...я говорил о пристрастии Бунина к зрительным образам, о том, что природа наделила его замечатльным, редкостным, почти нечеловеческим зрением. Теперь мы видим, что это не единственный дар, полученный им от природы: наряду с зоркостью он обладает такой же феноменальной, изумительной памятью, без которой он не мог бы воссоздавать в своих книгах столько мельчайших деталей предметного мира, когдла бы то ни было увиденных или услышанных им. Какая бы вещь ни попалась ему под перо,он так отчетливо, так живо - словно в галлюцинации - вспоминает ее со всеми ее мельчайшими свойствами, красками, запахами, что кажется, будто она сию минуту у него перед глазами и он пишет ее прямо с натуры... Заодно с изощреннейшим зрением и редкостно сильной памятью у Бунина обнаружился изумительно чутккий слух.

Чуковский, кстати, резко противопоставил здоровую прозу Бунина современной ему, так называемой, декадентской литературе - и отметил у самого Бунина сознание такой противопоставленности:

Всюду в литературе ему видятся шпагоглотатели, фокусники, жонглеры слов, прелюбодеи мысли, а он в своем убогом Суходоле, в стороне от нечестивого торжища, словно дал себе обет простоты и правдивости.

Вот тут есть некоторая неточность: как раз "Суходол" бунинский далеко не прост, в нем некоторая декадентщинка чувствуется, это отнюдь не так называемый реализм. Это, как сказано другим критиком о другом писателе, натурализм, истончившийся до символа. И возникает колоссальный образ обреченной, пропащей России, неких грозовых канунов, подошедшего вплотную конца. А простую, реалистическую и натуралистическую "Деревню" сколько ни читай - ничего в голове не удерживается, кроме какой-то грязи по ступицу. Единственное, что мне оттуда помнится, - как некий мужик говорит о деревенской красавице: "Чисто кафельная, сволочь".

В общем, получается, одним краснокожим в литературе делать нечего. Здоровых мужиков нужно в арестантских ротах держать, а не в литературе, как советовал Чехов. Такими симулянтами он считал как раз тогда появившихся декадентов. Но, повторяю, без такой симуляции, такого придуривания и юродства в литературе удачи редки. Толстой с Достоевским тоже ведь юродствовали: один притворялся моралистом, а второй вообще православным христианином. (И, замечу в скобках, только два человека в России им не поверили: Константин Леонтьев и Лев Шестов.) Но без такой игры, без масок и их смены обойтись в искусстве нельзя.

Вопрос о бледнолицых и краснокожих становится, таким образом, вопросом о так называемой искренности в литературе. Я хочу еще раз поставить его на примере двух очень знаменитых французов - Камю и, сами понимаете, Сартра.

Вспомним одну черту краснокожих, о которых говорят американцы Филипп Рав и Мичико Кукутани: это их пристрастие к политической повестке дня, прогрессистский идеологизм. По этой линии чрезвычайно резко расходятся и разводятся Сартр и Камю, несмотря на видимо объединяющий их экзистенциализм. Мировоззрительный склад вроде бы один; откуда же столь резкое расхождение в политике? Почему первоклассный, чтоб не сказать гениальный философ Сартр впадал в такие чудовищные политические ошибки - почему его вообще потянуло в политику, занесло на эту галеру? Это ж надо было такое придумать: связаться с коммунистами, со сталинским Советским Союзом в 52-м году - во время процесса Сланского и накануне дела врачей? Откуда вообще у Сартра эта несчастная мысль о необходимости ангажированной литературы - поставленной на служение, взявшей на себя служение?

Эта мысль идет из глубин его философии, его экзистенциализма, его нигилистической онтологии. Само сознание человека - это манифестация ничто, свидетельство бессмысленности бытия и, отсюда, тотальной человеческой свободы. Человек - это существо, посредством которого в мир приходит ничто. В одном месте Сартр говорит: ничто - это обвал бытия, в котором рождается мир. Ибо само по себе, в себе бытие существует лишь как бескачественная сплошность - свалка, громоздящаяся до неба. Философия Сартра стоит и падает вместе с ее методологической предпосылкой - феноменологией Гуссерля, пресловутой эпохЕ - феноменологической редукцией, выносящей за скобки априорные ценностные ориентации. Можно философствовать так, а можно и иначе, никакой последней строгой научности в философии все равно не добьешься. Сартр, в соответствии с установками собственного экзистенциализма, выбрал такой мир, такого себя, ибо сказано: выбирая себя, человек выбирает мир. Но ему стало скучно и одиноко, и он стал стараться это одиночество преодолеть - как в рассказе Хемингуэя некая американская пара старалась иметь ребенка. А для таких духовных вершин существует старый, испытанный способ обретения любви в пустом и бессмысленном мире - народопоклонничество, политическая левизна. Это и можно назвать добровольным превращением бледнолицего в краснокожего. Была своя логика в пути Сартра - диктовавшаяся самим его психологическим складом: в экзистенциализме психология - это и есть антропология, а последняя - самая настоящая онтология, учение о бытии.

Вот короткое, но достаточное объяснение этого сюжета в одной из автобиографических книг Симоны де Бовуар:

Что такое ангажированность писателя? Это следствие разрыва с метафизической концепцией литературы. Но если метафизика, внеположные человеку ценности не сущетсвуют, то достоинство литературы сохранится постольку, поскольку она полностью поставит себя в ситуацию, то есть ангажируется, выберет цель и способ борьбы. Иначе она будет игрушкой - у эстетов и ничем в коммерческом варианте. И если в будущем исчезнет ангажированная литература, то это ознаменует полный крах достойных человека проектов.

А вот что она же пишет о Камю:

Политические и идеологические разногласия Сартра и Камю, существовавшие уже в 45-м, углублялись с каждым годом. Камю был идеалист, моралист и антикоммунист; вынужденный иногда уступать Истории, он старался как можно быстрее уходить от нее; чувствительный к человеческим страданиям, он приписывал их Природе. Сартр с 40 года вел трудную борьбу с идеализмом, старался избавиться от своего первородного индивидуализма, жить в Истории. Камю сражался за великие принципы и обычно избегал конкретных политических акций, которым отдавал себя Сартр. В то время как Сартр верил в истину социализма, Камю все больше и больше защищал буржуазные ценности. "Бунтующий человек" (книга Камю) заявил о солидарности с ними. Нейтральная позиция между блоками сделалась в конце концов невозможной; это заставило Сартра сблизиться с СССР. Камю, хотя он не любил Соединенные Штаты, в сущности стал на их сторону.

Это, конечно, рукоделие открывательницы второго пола, разыгранный фрейшиц перстами робких учениц. Ценности, которые тут названы буржуазными, - это просто-напросто старинный гуманизм, защита неотчуждаемых прав человека, которые французские левые интеллектуалы готовы были принести в жертву молоху Истории - всегда и только с большой буквы. В истории прозревался смысл, которого не находили в бытии. А разница подлинная между Сартром и Камю была вот в чем. Камю тоже видел бессмысленность, абсурдность мира, но он был готов ценить мир вне его смысла. Такое мироотношение Томас Манн назвал бы эротическим. Это и есть точка отсчета и момент истины: женолюб и средиземноморец Камю и сексуально сомнительный Сартр. (Автор монументальной его биографии Анни Коэн-Солаль между делом, как нечто само собой разумеющееся, говорит, что в сексуальном отношении Сартр похож на Поля Гильбера - героя его рассказа "Герострат". В объяснения входить не буду, читайте сами, переведено на русский.) Отсюда идут их политические расхождения: в основе Сартрова радикализма - нелюбовь к миру, ни тому, что в мире, мотивированная его, мира, несовершенством, готовность производить над ним экперименты; а у Камю в основе того "идеализма", о котором пишет Симона де Бовуар, - ощущение телесной ценности мира: моря, солнца, алжирского пляжа, который хорош сам по себе, вне арабов и их проблем. То-то Сартр с товарищами помог решить алжирскую проблему. В Камю есть нечто античное; Сартр - в последней глубине - самый настоящий христианин, причем самого тяжелого - протестантского - извода.

Вот что писал Камю в финале своего "Бунтующего человека":

История Первого Интернационала, в рамках которого немецкий социализм беспрестанно боролся с французским, испанским и итальянским анархизмом, это история борьбы между немецкой идеологией и духом Средиземноморья. Немецкая идеология - наследница христианства, расточившего свое средиземноморское наследие. Это завершение двадцативековой борьбы Истории с Природой.

И теперь, среди всеобщих невзгод, возрождается старая потребность: природа снова восстает против истории ... Но юность мира вечно цветет на одних и тех же берегах... мы, уроженцы Средиземноморья, продолжаем жить все тем же светом...

Одержимость жатвой и безразличие к истории, -пишет Рене Шар. - вот два конца моего лука". Замечательно сказано! Если историческое время не совпадает со временем жатвы, то история всего лишь мимолетная и жестокая тень, в которой человеку не отыскать своего удела. Кто отдается этой истории, не дает ей ничего и ничего не получает взамен. А отдающийся времени собственной жизни, дому, который он защищает, достоинству живых --отдается земле и вознаграждается жатвой, семенем для пропитания и новых посевов. ...

В этот час, когда каждый из нас должен напрячь свой лук, чтобы показать, на что он способен, чтобы вопреки и благодаря истории отвоевать то, что ему принадлежит, - скудную жатву своих полей, краткий миг земной любви, - в этот час, когда наконец-то рождается подлинный человек, нам нужно расстаться с нашей эпохой и ее ребяческим исступлением. Тетива натянута, лук скрипит. Напряжение все сильней - и прямая жесткая стрела готова устремиться в свободный полет.

Можно ли назвать этот текст устаревшим? В политических его импликациях - пожалуй. На нынешней повестке дня нет уже вопроса о социализме против Соединенных Штатов. Эта игра поистине не стоила свеч. Но устарело ли и самое противостояние тех двух мировидений, которые в контексте Камю названы немецким и средиземноморским? шире - теоретического концептуализирования бытия и жизненного его осуществления и пресуществления? Или и эта оппозиция снята теми же Соединенными Штатами, где последнее слово цивилизации уживается с цветением природных стихий? Где краснокожие и бледнолицые не только сосуществуют в природе, но и слились в культуре?

И все-таки конечная правота Камю не решает вопроса о самом Сартре. Сартр не был простаком, хотя Эренбург в своих мемуарах и намекал на это. Кстати, из мемуаров Симоны де Бовуар явствует неблаговидная роль Эренбурга в общении его с западными писателями; это было ясно всегда, но она сообщает драгоценные подробности: мы с удивлением узнаем, что Эренбургу нравилась его роль комиссара. Самое смешное, что мемуаристка этим и не возмущается. Вообще ее автобиографические книги чудовищны в отношении всякого коммунизма и советизма. Она, например, пишет: "Сталин умер. Маленков тут же освободил врачей и принял меры к уменьшению напряженности в Берлине" - это про вооруженное подавление танками забастовки строительных рабочих в ГДР. Или: "Казнь Имре Надя была плохой новостью - это могло привести к усилению позиции голлистов". Это то, что некто некогда называл либеральным хамством. Но о Сартре не следует судить по благоглупостям его подруги, хотя он и сам наговорил и написал массу глупостей. При этом он написал все-таки кое-что еще. Мне кажется, что конечное объяснение его игра с эпохой находит в книге о Флобере. Игра не получилась, но в этом сочинении Сартр сумел разгадать природу гения. Писал, например, так:

Чтобы избежать ужасного и цепкого предчувствия своей несостоятельности, художник играет роль, прикидывается Демиургом... Литература - это укрытие для недочеловеков, которые не осознают, что они недочеловеки, и мошенничают, чтобы этого не замечать; ты познаешь боль, поскольку ты захотел быть признанным этими реалистически мыслящими ребятами ... правоту которых ты, несмотря на твой важный вид, не можешь не признать. (Писатель) - смехотворный демиург несуществующего космоса.

Писателю дано, однако, другое. Сартр формулирует это в вопросе:

Каким образом безумие одно человека может стать безумием коллективным и, того больше, эстетическим доводом целой эпохи?

Сартр доказывает, что безумие - скажем так: персональная идиосинкразия Флобера - совпала с содержанием эпохи Второй Империи: Флобер и был Второй Империей, был тогдашней Францией. Для Флобера это кажется маловатым, но не мне спорить с французом о французах. Я знаю, однако, что в сущности это верно: гений - не автор эпохи, а ее предмет. Таков в России, в коммунизме Андрей Платонов. Поэт написал: "Всю жизнь я быть хотел, как все, Но мир в своей красе Устал от моего нытья И хочет быть, как я". Сартр в этом смысле был не гением, а имитацией гения: мир оказался не таким, как он. Мир не ошибся так, как ошибался Сартр. Он ошибался и ошибается по-другому.

XS
SM
MD
LG