Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Новая Европа говорит по-американски. На что похож язык индейцев. Сколько живут поэты? Вишневый сад Ньюарка


Александр Генис: 1 мая десять новых стран вошли в Евросоюз. И это значит, что Европа стала больше. Или меньше - в зависимости от точки зрения. В таких сложных вопросах арифметика ничего не решает. Накануне этого судьбоносного события "Нью-Йорк Таймс" поместила статью Алана Райдинга, в которой рассматривается весьма примечательный аспект культурной жизни этого рождающегося на наших глазах геополитического образования.

В отличие от старой Европы, объединенной именами Шекспира, Леонардо и Моцарта, новой Европе трудно найти общий язык. Составляющие ее страны слишком мало знают друг о друге. Национальные культуры почти не выходят за пределы своих упраздненных границ. Несколько цифр:



На французском кинорынке английские фильмы составляют менее 5%, немецкие - меньше одного, итальянские - 0.2 процента. Зато американские картинам достается 39% проката. В Испании на долю Голливуда приходится 67 %.



Александр Генис: Опираясь на эти и подобные им факты, Алан Райдинг приходит к выводу, что в такой ситуации необходимым связующим звеном служит американская культура, которая позволяет всем европейцам - в определенном смысле - говорить на одном языке.

Обсудить эту проблему я пригласил обозревателя "Американского часа" Бориса Парамонова.

Александр Генис: Борис Михайлович, я хотел бы сформулировать свой первый вопрос в самых общих терминах. Какие имманентные свойства американской культуры объясняют ее повсеместные успехи? Что позволяет американской культуре подняться (или опуститься) над национальными и культурными различиями и традициями?

Борис Парамонов: Тут нужно сначала уточнить, что мы понимаем под американской культурой. Распространен и влиятелен прежде так называемый масскульт: то есть кино и музыка. Вспомним по этому поводу, какой смысл вкладывают иногда в термин "культура" в самой Америке: это не столько высокие духовные достижения, сколько образ жизни, быт и нравы.

Алан Райдинг в своей статье называет американскую вот эту самую культуру лингва-франко современного мира, то есть общим его языком. И я бы понимал это выражение буквально: именно английский язык тут значим в первую очередь. Хотя его в наше время все изучают, а большинство европейцев хорошо знают, тут все же вот какой момент имеет место, по-моему. Это самое пение, столь популярное, исполняется на английском языке, то есть языке даже если и знакомом, то все же чужом. А еще Аристотель говорил, что язык поэзии не должен быть до конца внятен, поэзия, вообще словесный текст, претендующий на эстетическое воздействие, это в некотором роде иератические глаголы. Переведите любую из этих американских песен на родной язык - и воздействие будет меньше. Этим феноменом, кстати, пользуются в опере: на Западе иностранные оперы всегда и только исполняют на языке оригинала.

Еще очень важно то, что имеет место в современном мире явление репродуцирования культуры: все эти видеоклипы, компактные диски и прочее. Техника позволила гигантски расширить рынок потребления этих продуктов (я бы сказал - субпродуктов). А кто в этом отношении может тягаться с Америкой? Индустрия развлечений - второй по рыночной значимости предмет американского экспорта. На рынке большие деньги делает недорогой, но массовый товар: не Роллс-ройс, а какой-нибудь Шевроле. Штучным товаром рынок не завоюешь.

Но это все как бы технические вопросы. А глубинной причиной распространения американского масскульта является демократический ее характер. Европа - демократический континент. Мик Джаггер вместо Бетховена - в самый раз. Кстати, Мика Джаггера и я готов иногда послушать, а главное - посмотреть. Ведь главное в современной поп-музыке - не музыка (которой там просто нет), а зрительный план - все эти кривляния и ломания, и обливания водой из ведра в заключение концерта. Вспомните Майкла Джексона: он прославился не писклявым своим голосом, а так называемой "лунной походкой".

Александр Генис: Что американская культура отнимает у Европы и что дает ей?

Борис Парамонов: Вот тут я бы хотел подчеркнуть, что в статье Алана Райдинга, на основе которой идет нынешний разговор, совсем не говорится о том, что американский масскульт что-то отнимает от Европы. Речь идет о другом: существующие в едва ли не каждой из европейских стран высокие культурные достижения просто-напросто не способны выйти за пределы данной страны. Высокая культура есть, но она не приобретает международного звучания. Нельзя говорить, что Америка уничтожила европейскую культуру. Ничего она не отнимает - просто завоевывает рынок индустрии развлечений. Но если в Европе, во Франции ли, в Германии, появится гений, то, смею вас уверить, он приобретет общеевропейское или даже мировое признание. Будем ждать гения: он приходит всегда непредсказуемо.

Александр Генис: Как вы объясняете парадокс: антиамериканские настроения в нынешней Европе и пылкую любовь к американской культуре?

Борис Парамонов: Опять же, я бы не стал говорить о какой-то пылкой любви. Весь этот пыл уходит в гудок - то есть в шум - на рок-концертах. И я бы не стал преувеличивать антиамериканские настроения в Европе. Это все очень ситуативно, а не принципиально. Сегодня так, завтра по-иному. Европа и Америка объединяются, когда появляется общий враг. А таковой весьма активировался в Европе - мусульманский фундаментализм и терроризм. Европа начинает мобилизовываться в этом направлении. Я не думаю, что террористам удастся отколоть Европу от Америки своими посулами прекратить террор в Европе. Они его и не прекратят: слишком это движение децентрализовано, у него нет единого руководства и единой политики. Но это уже другой разговор, другой вопрос.

Александр Генис: Давайте спроецируем нынешнюю ситуацию на исторический контекст. Европа и раньше знала доминирующую культуру, которая служила ей общим языком. Латынь Средневековья, античность в самом широком смысле в эпоху Ренессанса, Франция - 17 и 18-го веков. Элиот, кстати, говорил, что именно распад такой универсальной общности привел к войнам ХХ века. Что опыт прошлых фаз глобализации может подсказать нам сегодня? Какие уроки мы можем вынести из этой истории?

Борис Парамонов: Представление о культурно-единой Европе в прежние времена преувеличивают. Такое единство существовало исключительно в средневековой Европе, когда и господствовала латынь. В Новое Время, то есть с семнадцатого века начиная, пошел обратный процесс: возникновение и расцвет национальных культур - одновременно с процессом консолидации национальных государств. Эпоха просвещенного абсолютизма - это эпоха национальных государств. Громадный толчок этому процессу дала Великая французская революция, давшая национализму под псевдонимом патриотизма высокую идеологическую санкцию. И в том же направлении, как это ни парадоксально, работала романтическая реакция на французскую революцию. А уж тем более это верно в отношении 19 века, когда идея национального государства окончательно победила с образованием единых Италии и Германии. Ни о какой глобализации по отношению к этому времени говорить нельзя. Тогдашняя глобализация была чисто экономической и называлась империализмом. Сейчас же говорят о культурном империализме Америки, связанном, кстати, с теми же рыночными механизмами. Но рынок - это не культура. Культура творится не на площади, а в уединенной душе гения. А гений может появиться и при демократии. Какой-нибудь Реми де Гурмон маловероятен, а Кафка очень даже возможен. Я не верю тому, что гения задушат в колыбели. Не такая Европа колыбель, чтоб допустить это.

Александр Генис: А теперь мы поговорим о другой, более экзотической проблеме глобализации. Сегодня мир говорит на шести тысячах языков. К концу этого века половина из них исчезнет. Можно и нужно ли спасать стремительно вымирающие языки? Зачем пытаться сохранить язык, на котором говорит несколько десятков человек? Особенно сейчас, в эпоху глобализма, когда преимущества ведущих мировых языков очевидно? Но главное - что мы можем узнать, проникая внутрь языка?

Ответы на эти вопросы Ирина Савинова нашла в материалах американской прессы.

Ирина Савинова: История болезни умирающего языка, пишет Джек Хит в своей пространной статье в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин", начинается с того, что язык перестает выходить из дома. Вот бабушка, бегло говорящая на этом странном старом языке. Вот ее сын, понимающий, что она говорит, но не говорящий на языке сам, потому что выучил гораздо более полезный главный язык - испанский, английский, русский. Вот внуки, потешающиеся над смешной бабушкиной речью. Не пережив и двух поколений, здоровый язык приговорен к смерти, и никто этого, по сути, даже не заметит.

Процесс идет в самом широком масштабе: с открытием Америки Колумбом, европейцы зафиксировали триста с лишним индейских языков. К началу 20-го века их осталось 170. Из них, как считает Джон Хитт, профессор-лингвист Калифорнийского университета, доминация английского как универсального средства общения привела к тому, что лишь один язык не находится на грани исчезновения: язык гренландских эскимосов.

Не обновляясь, то есть, не пользуясь спросом у молодых людей, язык начинает умирать и исчезает с последним его носителем. Процесс можно сравнить с экологическим бедствием, с вымиранием биологических видов. Если на языке говорит не более 50 человек, он находится под угрозой исчезновения - так же, как птицы или млекопитающие. Языки подобны животным: сохранению видов способствует стабильность и изоляция, но эти условия сегодня крайне редки.

В чем тут трагедия? Авторы книги "Исчезающие голоса" американцы Дэниэл Неттл и Сюзанн Ромейн пишут, что с каждым покинувшим нас языком мир безвозвратно теряет уникальную историко-психологическую информацию об эволюции человека, спрятанную в грамматическую структуру и словарный запас каждого - без исключения! - языка.

Мы, скажем, неоднократно слышали рассказ о том, что в языке эскимосов есть 40 слов для определения понятия "снег". Так это или нет, но эта история показывает, что каждый язык, развивавшийся в определенное время в определенном месте, был привязан к своей родине, был связан с локальным пространством. Если умрут языки, наши географические карты снова покроются надписями "терра инкогнита".

Однако под угрозой оказывается не просто определенное количество накопленной информации. Еще важнее, что вместе с умершим языком исчезает его грамматика, заключающей в себе уникальную для каждого языка теологию и философию. Примером может служить умирающий язык патагонцев кавескар. Кочевое прошлое этого народа отражено в том, что в языке кавескар нет будущего времени, необходимого земледельцам, но менее важного номадам. Зато в этом патагонском наречии существует целый букет грамматических форм прошедшего времени с очень тонкими градациями смысла.

На языке "кавескар" нельзя просто сказать "птица пролетела". Тут существуют формы прошедшего времени, определяющие с предельной точностью, когда именно она пролетела:

только что,

несколько дней назад,

так давно, что рассказчик сам не видел, но знает кого-то, кто был свидетелем полета,

и, наконец, есть форма мифологического прошлого, предполагающего, что история полета настолько древняя, что ее достоверность можно проверить, только приведя в пример другую историю, в истинности которой нет сомнений.

Александр Генис: Я перебью рассказ Савиновой, ради реплики персонального характера. Грамматические проблемы создают вполне реальные трудности. Как-то, когда я ездил на рыбалку в дальнюю, уже очень северную Канаду, мне довелось познакомиться местным учителем-миссионером, который преподавал в школе для индейцев-кри. Мой знакомый прекрасно говорил на их языке, но он не мог собрать своих учеников на спортивное состязании, потому что на кри нельзя было перевести такую простую для нас фразу: "Послезавтра у нас будет баскетбольный матч".

Однако, Ира, давайте вернемся к Вашей истории. Она явно требует ответа на вопрос: можно ли спасти вымирающие языки и как это сделать?

Ирина Савинова: Как пишет автор статьи в журнале "Проспект" Кенан Малик, уже многие американские лингвисты считают это занятие бесполезным: языки всегда умирали. Возьмем, разговорную латынь, на месте которой возникли французский, испанский, итальянский и другие романские языки. А значит, в этом нет ничего страшного: вымирание языков - естественный процесс.

Но представители другой ветви современной лингвистики, для которой такое утилитарное отношение к проблеме неприемлемо, ищут выход из положения в парадоксах глобализации. Они рассуждают следующим образом.

Всемирная популярность английского создает условия для воскрешения малых языков. Английский сегодня, бесспорно, - главный язык во всем мире. Но какой ваш второй язык? Вот тут у вас есть выбор: это могут быть другие мировые языки: французский, немецкий, испанский, китайский. Но может быть и язык локальный, язык предков - скажем, язык кавескаров, яганов, катавбов, убихов?

Другой парадокс в том, что взрослые люди составляют учебники грамматики и словари исчезающих языков, на проекты сохранения и возрождения языков тратятся деньги, пусть небольшие, но все же они выделяются государством.

Однако судьба вымирающих языков в руках - языках - сегодняшних тинейджеров. Только подростки - с их грамматическими ошибками, бастардизацией языка, сленгом и плохим синтаксисом - могут вдохнуть новую жизнь в старые языки, спасая их для будущего.

По мысли автора статьи Джона Хитта это должно выглядеть примерно так:

"Cool! Ты клёво по-могикански трёкаешь! "

Александр Генис: Мы попросили прокомментировать наш грустный рассказ о вымирающих языках выдающегося полиглота, знающего более ста живых и мертвых языков, Вячеслава Всеволодовича Иванова.

С академиком Ивановым (по телефону из Лос-Анджелеса) беседует Ирина Савинова

Ирина Савинова: Почему нам важно сохранять вымирающие языки? Что они могут дать современному человеку?

Вячеслав Иванов: Каждый язык, это, как мы говорим, особая модель мира, особый способ изображения мира. Скажем, во многих языках американских индейцев это глагол и часто отсутствуют существительные, которые кажутся нам обязательными в наших европейских языках, где в центре находится существительное. Мы описываем мир, как состоящий из предметов, а индейцы описывают мир, как состоящий из действий и состояний. Вот такие отличия важны для любого понимания мира, в том числе, и современного научного. Наверное, нужно даже больше огорчаться по поводу исчезновения разнообразия человеческих способов познать мир и самих себя.

Ирина Савинова: О каком вымершем языке вы больше всего жалеете?

Вячеслав Иванов: Это язык айнов - древнего населения Японии. Когда меня Japan Foundation пригласила, я их просил, чтобы они мне устроили поездку на Хоккайдо, где раньше основное население были айны. Объездив Хоккайдо, я нашел в одной как бы богадельне, доме для престарелых одну айнскую старуху, уже очень древнюю, ей было за 80. Она очень долго мне исполняла разные старые песни, много со мной говорила. Потом так трогательно мне сказала: "Я знаю, что ты приехал очень издалека. Но, пожалуйста, приезжай еще, а то мне не с кем поговорить - кругом одни японцы".

Ирина Савинова: Как обстоят дела с малыми языками на территории России?

Вячеслав Иванов: Странным образом изменения последних лет, начиная с горбачевских реформ, оказались полезными для многих языков. Эскимосы, которые были много лет отъединены от близких соседей на Аляске, получили возможность довольно свободно пересекать границу, и аляскинские эскимосы ездят к своим соязыковым товарищам к нам. Это, безусловно, их очень поддерживает.

Ирина Савинова: Какой вам представляется судьба русского языка?

Вячеслав Иванов: Новость в основном заключается в том, что образовалась гигантская русская диаспора. Очень большие коллективы русских в каждой из бывших республик Советского Союза. Кроме того, сейчас возникли очень большие группы говорящих по-русски в других странах. Русский язык входит в первую десятку языков мира по численности говорящих и благодаря успехам русских в такой новой области, как космонавтика, на международной станции в космосе говорят на смешанном русско-английском языке, но все космонавты выучивают русский язык. Если будущее человечество, как я думаю, очень скоро начнет переселяться, скажем на Луну и на Марс, то некоторые перспективы для того, чтобы русский оказался одним из первых не только на земле, но и в околоземном пространстве есть.

Александр Генис: Песня недели. Ее представит Григорий Эйдинов.

Григорий Эйдинов: Сформированная в 1974-м году ньюйоркцами Дебби Хари и Крисом Стайном, группа "Блонди" отмечает своё 30-летие выходом нового альбома "Проклятие Блондинки" (The Curse Of Blondie); первого за пять лет и второго за двадцать. Хотя за это время группа неоднократно менялась, расходилась на сольные проекты и вновь сходилась, музыканты, похоже, наконец, осознали, что сумма больше чем её составляющие. Несмотря на то, что "Блонди" является группой уже легендарной, предтечей многого в современной музыке, о них нельзя говорить в прошедшем времени. От диско до хип-хопа и до панка- им явно ещё есть, что сказать. Неседеющая "Блонди". Одна из многих замечательных композиций из нового альбома - "Мелодия на фоне" (Единственный), (Background

Melody (The Only One).

Александр Генис: Американская пресса, которая редко обращает внимание на поэтов, даже тогда, когда они получают Нобелевские премии (сейчас, между прочим, в Штатах живут сразу три поэта-лауреата), в последние дни горячо заинтересовалась поэзией. Виной тому, правда, не стихи, а две темы, касающиеся абсолютно всех: смерть и деньги. Воспользовавшись тем, что "Американский час" числит в своих сотрудниках именитого поэта, мы решили обсудить эти новости с Владимиром Гандельсманом.

Володя, начнем с более жизнерадостного сюжета, связанного с деньгами.

Сперва - преамбула. Американский поэтический фонд - скромная организация со славными традициями. В ее журнале "Поэзия" были впервые напечатаны стихи Элиота, Карла Сэндберга, Уоллеса Стивенса. Что, как водится, не помешало перманентной бедности. Фонд многие годы существовал на грани банкротства. Но в 2002-м году фармацевтическая королева Рут Лилли оставляет Фонду сумасшедшие деньги - наследство в 100 миллионов долларов. От такой суммы поэты впали в растерянность. Чтобы вывести своих членов из ступора, организация выбрала себе нового президента, хорошего поэта и инвестора-миллионера Джона Барра, который обещает поставить американскую поэзию на здоровую финансовую основу.

Вот отсюда, Владимир, и мои вопросы: Как Вы считаете, есть что-то общее между бизнесом и творчеством?

Владимир Гандельсман: Кстати, трогательная деталь: этой самой Рут Лили, которая оставила наследство, журнал когда-то отказал в публикации ее собственных стихов. Незлопамятная оказалась старушка. Подарок Рут Лили поверг журнал сначала в шок, а затем в смятение. Поразив весь небольшой мирок американских поэтов, извечный главный редактор журнала Джозеф Паризи вдруг уволился прошлым летом. Некоторые решили, что его уход, истинного знатока поэзии, - это ответ на натиск ревизоров. Однако мистер Барр, поэт и бизнесмен в одном лице, настаивает, что между его навыками бизнесмена и любовью к поэзии нет конфликта. "И Стивенс, и Элиот проложили эту дорогу, поскольку они были и бизнесменами, и поэтами. Творческий процесс необходим и в том, и в другом, чтобы установить порядок в хаотичном опыте. Бизнес занимается этим во внешнем мире, поэзия упорядочивает мир внутренний". Вы спрашиваете, есть ли что-то общее между бизнесом и творчеством? Я думаю, что возможны редкие исключения, когда человек сочетает в себе поэта и бизнесмена, да и то только в американском обществе. В России ответ таков: "Не для житейского волненья, не для корысти, не дли битв, - мы рождены для вдохновенья..." Бизнес - это как раз житейское волненье, корысть и битва. Вот Мандельштам: "Что мне соблазн и все богатства Креза пред лезвием твоей тоски, Господь?.." Думаю, что бизнес и творчество - занятия скорее противоположные, чем родственные. О какой тоске и каком Боге может идти речь в бизнесе? Он бодр и безбожен.

Александр Генис: А были ли богатые крупные поэты?

Владимир Гандельсман: Да, наверняка были. Джеймс Меррилл, выдающийся американский поэт, был богат. Но то было папенькино богатство. Знаменитая компания Меррилл Линч - его рук дело, а сыну крупно повезло: он никогда не работал и писал прекрасные стихи, предпочитая жить, кстати, в Греции. Пруст был не беден, и опять же это были отцовские деньги. Но и здесь, я полагаю, это не правило, но скорее исключение из правил. Богатство не помеха, отнюдь, но если оно сваливается с неба и не отвлекает поэта от его работы, вот и все.

Александр Генис: Вообще, честно говоря, если вспомнить Уоллеса Стивенса, который разбогател сам, жил в доме с колоннами, курил дорогие сигары, пил хорошие вина и был вице-президентом крупной страховой компании, то его скорее стихи отвлекали от дела, потому что он своим делом считал страховую фирму. Я знаю такую историю, когда к нему пришли студенты, он уже был знаменитым поэтом, и спрашивали его про метафору, он говорил: "Что метафора, вы посмотрите на те небоскребы в Хартфорде, это я их застраховал".

Владимир Гандельсман: Я думаю, что это больше шутка. Я думаю, что основным делом он, все-таки, считал поэзию. Я его переводил, это замечательный американский поэт.

Александр Генис: Знаю, я читал ваши переводы, и я в полном восторге и от вас, и от Стивенса. Можно ли купить поэзию? Можно ли помочь ей деньгами?

Владимир Гандельсман: Одно из первых дел мистера Барра, нового редактора журнала "Поэзия" - подумать, как воспользоваться богатством. Станет ли оно грантами, выступлениями, новыми книгами, курсами поэзии в школах и колледжах... Да, помочь можно, но не поэту и поэзии, а соседним с поэзией областям: книгоиздательству, например. По слову Пушкина: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать..."

Александр Генис: Бродский говорил, что общество так мало платит поэту, что надо удивляться тому, как тот еще не грабит банки. Что Вы думаете по этому поводу?

Владимир Гандельсман: Я думаю, что ограбить банк гораздо более суетное дело, чем его не грабить. Так что не стоит и пытаться. Если же серьезно, то поэт не может полагаться на литературный заработок, равно как и на общество. "Пусть пойдет поработает, как все мы", - будут говорить Мандельштаму, или "тунеядец" - Бродскому. Потому лучше всего - иметь про запас какую-то тихую работу.

Александр Генис: Наша беседа напомнила мне историю одного моего знакомого - симпатичного киевского поэта. Когда пришла и ушла перестройка, - рассказывает он, - поэты остались без работы. Времена наступили трудные и привычные вакансии сторожей и лифтеров просто исчезли. Оголодав, мой знакомый подался кочегаром в киевскую финансовую газету, этакий украинский "Коммерсант". Прошел год-другой, и он оказался главным редактором этого пухлого издания.

- Как же это случилось? - спросил я его.

- Да никак, - отмахнулся он, - бизнес, невелика хитрость. Это же не стихи писать...

Теперь - другой сюжет, взволновавший американскую прессу: поэт и смерть. Калифорнийский профессор Джеймс Кауфман, изучив творчество двух тысяч авторов всех времен и народов, составил статистическую таблицу. Из нее следует, что средняя продолжительность жизни писателя, занимающегося нон-фикшн - 68 лет, романиста - 66, драматурга - 63. Но меньше всего живут поэты - в среднем лишь 62 года.

Ваши комментарии, Владимир?

Владимир Гандельсман: Ну и занятие у калифорнийского профессора! С ума сойти... О чем говорит эта статистика? Во-первых, об удивительном долгожительстве американских поэтов - 62 года! - в сравнении с поэтами русскими. Помните Высоцкого? - "При цифре 37 с меня слетает хмель..." Так или иначе, но скорее так, чем иначе. Почему? Мне кажется, это связано с особыми амбициями поэта, не амбициями в смысле славы (хотя и это случается), но - с метафизическими амбициями. Поэт словно бы то и дело претендует на роль Демиурга, на знание того, что знать ему не дано. В частности, на единственную абсолютную, но и непостижимую реальность, которой является смерть. И, возможно, она, находясь по ту сторону знания, тем не менее, отвечает поэту взаимностью. Мандельштам, которого я уже цитировал сегодня, писал: "Когда б не смерть, так никогда бы мне и не узнать, что я живу". Следствием уже этих амбиций является то, о чем пишет калифорнийский профессор: алкоголизм, самоубийство, депрессия, наркомания и пр. В той же статье цитируется поэт Франц Райт, пулитцеровский лауреат, вот что он говорит: "Я знаю многих поэтов, которые совершенно нормальны. Это как-то оскорбительно. Писатель должен страдать..." Ну, эта песня русским знакома. Еще Достоевский наставлял Мережковского: "Чтобы писать, страдать надо, страдать..." К сожалению, есть мера страданию, и русская история 20-го века это доказала. Шаламов говорил о том, что страдание - отрицательный опыт. Еще бы - после 18 лет лагерей! Все это звучит мрачновато. Каков бы ни был средний возраст поэта, не забудем, что он занимается счастливым делом, которое есть созидательное наименование всех вещей и явлений.

Александр Генис: Вы очень глубоко сказали. Совершенно согласен с этой мыслью. Но мне вспоминается, как однажды Сергей Гандлевский сказал, что Пушкин обделил нас опытом старости, он слишком рано умер. Вы не находите, что поэзия обделяет нас опытом старости?

Владимир Гандельсман: Есть ведь поэты, которые... Был Тютчев. Скажем, это не глубокая старость, но все-таки были великие поэты.

Александр Генис: Но не в России?

Владимир Гандельсман: В России с этим по-прежнему сложно.

Александр Генис: Больше всего в этом разговоре меня заинтересовало особое отношение общества к поэтам. Считается само собой разумеющимся, что поэт - существо особое, что он не только автор художественных мифов, но и их герой. Что Вы, сам поэт с долгим стажем, думаете по этому поводу?

Владимир Гандельсман: Лучше бы без вот этого "особого отношения", а то так недалеко и до "особого отдела". Я не считаю, что поэт - особое существо. Не быть поэтом - просто глупо. Я говорю сейчас не о писании стихов, но о сосредоточенном отношении к миру и своей душе. Это самое нормальное из всех возможных человеческих состояний.

Александр Генис: Наша следующая рубрика - "Экран недели с Андреем Загданским"

Андрей Загденский: Те, кто смотрел в этом году церемонию вручения Оскаров, наверняка запомнили Эррола Морриса - человека в черном смокинге и белых теннисных тапочках. Впрочем, от победителей в категории "Лучший документальный фильм" зритель вправе ожидать эксцентричного поведения. Лауреат прошлого года Майкл Мор посвятил свою речь не традиционному изъявлению благодарности, а осуждению политики президента Буша.

Эррол Моррис ничего подобного делать не стал. И без того его картина обладает реальным и сложным политическим звучанием. "Туман войны" (The Fog of War), который - редкий случай для документального кино - до сих пор идет в коммерческом прокате, - фильм об уроках войны. Их суммировал в своей книге, а затем и в фильме его центральный персонаж - Роберт Макнамара, министр обороны США с 1961 по 1967 годы.

Его первый и главный урок - сочувствуй врагу, стремясь понять его. Именно эта формула, по мнению министра, помогла разрешить Карибский кризис. Хрущев получил от администрации Кеннеди спасительный компромисс: требуя убрать ракеты с Кубы, Америка обещала на атаковать остров. А ведь тогда, - говорит Макнамара, показывая сжатые в щепотку пальцы, - мы были вот так близки к ядерной войне. С обеих сторон были люди, готовые нажать кнопку.

Однако фильм Эррола Морриса рассказывает о другой войне - Вьетнамской. Мы вели две разные войны, - объясняет с экрана Макнамара, - американцы боролись с мировым коммунизмом, вьетнамцы сражались за независимость.

Главный вопрос, который режиссер не устает задавать Макнамаре, - вопрос о его личной ответственности, остается фильме без прямого ответа. "Во имя достижения добра, - говорит тот, - иногда необходимо творить зло". Каким должно быть добро, чтобы оправдать зло, - почти шестьдесят тысяч американцев и около трех миллионов вьетнамцев погибших в этой войне, знает только история.

Во вторую мировую войну Макнамара участвовал в разработке стратегии жестокой бомбардировки японцев зажигательными бомбами. Еще до Хиросимы и Нагасаки были сожжены десятки городов. По словам самого Макнамары, если бы Америка проиграла ту войну, его бы судили как военного преступника. Победа превратила бесспорное зло в неизбежное.

"Туман войны" - большой фильм, оставляющий мучительно сложное и глубокое впечатление. Во многом - благодаря главному герою, человеку исключительного ума харизмы. Его образ в картине оттеняет холодная музыка постоянного партнера Морриса в кино Филиппа Гласса. Она придает фильму отчужденную, созерцательную перспективу: как печален мир, в котором мы вынуждены жить.

К сказанному, пожалуй, стоит добавить еще одну деталь о балансе добра и зла. В 50-е, работая в компании Форд, Макнамара первым стал выпускать автомобили с обязательными ремнями безопасности, спасшими десятки, а, может, сотни тысяч человеческих жизней.

Александр Генис: Мне уже приходилось жаловаться слушателям "Американского часа" на нью-йоркскую весну - короткую и невнятную. Ей явно недостает русского размаха. В Америке бы Стравинский не написал "Весну священную" - не хватило бы впечатлений. Однако и в этих широтах есть - взамен ледохода - своя чисто весенняя радость: цветение вишен.

Конечно, все знают, что традиция любования сакурой пришла из Японии. Мне как-то посчастливилось побывать весной в Киото. С тех пор я твердо знаю, что красивее зрелища туристу нигде не отыскать - во всяком случае, на этой планете. Ради нескольких апрельских недель японцы веками культивировали особые сорта вишен, которые обильно цветут, но не дают плодов. (Вишневое варенье в Японию привозят за немалые деньги из Европы). Гордясь своими деревьями, токийский муниципалитет еще в самом начале ХХ века подарил Нью-Йорку саженцы лучших сортов сакуры. Она прекрасно прижилась - сперва в ботаническом саду Бруклина, а потом и по всем окрестностям нашего города. Дело в том, что климат Токио и Нью-Йорка (да и Вашингтона, где вишневое цветение еще известней) очень похож. Разница, я бы сказал, в отношении к погоде. Японцы считают, что живут в тропиках и всеми силами защищаются от жары и влажности, стоически перенося весьма холодную зиму. Ньюйоркцы - наоборот: зимой жалуются чаще, чем летом. Но весна все уравнивает: сакура всюду цветет в одно и то же время. И каждый раз, когда это происходит, американцы устраивают пышный и нарядный праздник, очень похожий на тот, что я видел в Киото.

Оно и не удивительно. Как говорится в одной японской хайку (я, кстати, услышал ее от известного японофила, американского актера Ричарда Гира), "Под цветущей вишней не бывает посторонних". Чтобы убедиться в этом, корреспондент "Американского часа" Рая Вайль отправилась на фестиваль сакуры.

Рая Вайль: Ньюджерсийский Ньюарк - один из трех самых старых городов Америки. Соответственно, старый и парк, в котором, по традиции, каждую весну проходит фестиваль цветения японской вишни-сакуры. Парк огромный, но толпа уверенно бредет к усыпанной бело-розовыми лепестками аллее, вдоль которой лет 30 назад была посажена японская вишня. Сегодня посмотреть на это диво и поучаствовать в фестивале, ему посвященном, в Ньюарк приезжают со всей Америки. Те, кому повезло, устроились со своими креслами прямо под деревьями. Говорят, что цветение сакуры-вишни заряжает энергией на целый год и улучшает здоровье...

- Потрясающая красота здесь, - говорит 70-летняя Рейчел из соседнего городка Джерси Сити, - какая-то нереальная, сказочная. Чтобы это увидеть, я каждый год сюда приезжаю.

Рая Вайль: Зрелище это действительно красивое... маленькие нежные лепестки кружатся в воздухе, как снежинки... Ими покрыта и сцена, где проходит концерт традиционной японской музыки, и где три стройные красавицы в красных атласных костюмах стучат в барабаны.

На фестивале обучают сложному искусству оригами. Ведет его невысокого роста женщина в кимоно. Волосы убраны украшениями из разноцветной фольги. Во время урока она объясняет, что значит японское слово ори-ками.

Мэри Во: Ками означает бумага, а ори - что-то делать из этой бумаги. Мы используем японское слово ори-ками, потому что именно японцы довели это уровня искусства и познакомили с этим весь мир. Но еще задолго до этого, выделывать из бумаги всякие вещицы - от шляп до украшений - эта традиция родилась в Китае. Ведь трудно сделать что-либо из бумаги, если ее нет. А бумага, как известно, появилась впервые в Китае.

Рая Вайль: Сама Мэри Во, как оказалось, тоже родилась в Китае. Но искусством оригами увлеклась в Индии, где она провела свое детство.

Мэри Во: В Индии тогда не было такой красивой разноцветной фольги... Это была простая бумага... старые газеты, журналы... Но сам процесс меня заворожил... Оригами стало увлечением всей моей жизни... И сегодня мои ученики могут делать из фольги различные украшения, обувь, шляпы... абсолютно все, только в уменьшенном виде... даже кукольный дом и всю мебель для него.

Рая Вайль: Рядом с палаткой, где проходит урок оригами, за соседним столом, продается книга "Японская кухня для детей". Я беседую с ее авторами. Кимберли и Кимом Оно. Муж и жена. Она - американка из Техаса, он - японец. Живут в маленьком городке под Токио, и каждый год приезжают на фестиваль цветения японской вишни. В этот раз со своей новой книгой.

- Я живу в Японии уже 17 лет, - рассказывает Кимберли. - Естественно, говорю по-японски. Но книга на английском. Ее цель - познакомить детей с японской кухней, научить их готовить простую и здоровую японскую еду.

Рая Вайль: Кимберли рассказывает, как трудно ей было привыкнуть к японской кухне, к традициям. И как она, уроженка Техаса, привыкшая к мясу, фунтовым стейкам, поначалу старалась, чтобы на столе всегда, как в Техассе, были бифштексы, и удивлялась, почему не может свести концы с концами. Ведь мясо-то в Японии дорогое, намного дороже, чем рыба.

Муж у Кимберли красавец - высокий, статный, с добрым, интеллигентным лицом. Я б сама за такого японца замуж вышла. Как им, таким разным во всех отношениях, удалось сохранить семью, вырастить вместе сына?

Кимберли: Терпимость,терпение, способность слышать, видеть, чувствовать... Даже вишню сначала посадить нужно, затем долго ухаживать и только потом наслаждаться ее цветением, ее осыпающимися лепестками... Для меня цветение вишни символизирует жизнь, ее неповторимость, ее краткость

Кимберли: А мне больше всего нравится кора сакуры, говорит Кимберли, - чувствуется, что она много видела, много пережила... и нежные свежие лепестки на фоне этой коры... Для меня, наоборот, цветение вишни символизирует не краткость, а продолжительность жизни... Кора - это и есть наша жизнь, наше лицо, которое с годами грубеет, покрывается морщинами. А цветение вишни дает мне надежду, что и я каждый год могу развиваться, совершенствоваться как личность.

XS
SM
MD
LG