Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Дмитрий Волчек: Исполнилось 125 лет со дня рождения Владислава Ходасевича, и к юбилею вышла первая в России биография поэта. Книгу “Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий” выпустило петербургское издательство “Vita Nova”, специализирующееся на иллюстрированных подарочных изданиях, и эта книга не исключение – она превосходно оформлена. Гость радиожурнала Поверх Барьеров – автор этой книги Валерий Шубинский. Валерий, была презентация книги в Доме печати на Мойке. Как вы отметили юбилей?

Валерий Шубинский: День рождения Ходасевича – 28 мая по новому стилю, а по старому стилю – 16 мая. И получается, что по старому стилю Ходасевич родился в один день с Петербургом, будучи москвичом по рождению. И в этом есть нечто символическое, потому что в этом факте рождения поэта в Москве, но в день рождения Петербурга, соединились две столицы, и они соединились в его судьбе. Ходасевич – поэт, про которого мы не можем сказать, что он поэт чисто петербургский как Ахматова или Блок, и в то же время мы не можем назвать его чисто московским поэтом, как Пастернака или Цветаеву. В Петербурге он жил недолго, но именно эти два года его жизни оказались решающими для его творчества, для его судьбы.

Дмитрий Волчек: Я помню, как мы отмечали столетие Ходасевича 25 лет назад в Ленинграде. Отмечали очень скромно, в полуподполье, но именно тогда появились первые публикации Ходасевича в СССР. Ходасевича не публиковали, имя его невозможно было упоминать в печати, и я горжусь тем, что был одним из первых публикаторов Ходасевича в годы перестройки и участвовал в составлении первой его книги – вышедшего в 1989 году тома “Библиотеки поэта“, на который вы ссылаетесь в свой книге. Но это уже было чуть позже, а в 1986 году, когда было столетие Ходасевича, решение о снятии запрета на его имя было еще не окончательным, и мы готовили первую публикацию несколько месяцев, редактор консультировался с обкомом КПСС, с КГБ, это был тихий ужас, и, в конце концов, очень сильно в последнюю минуту сократили текст, выбросили мое предисловие и неопубликованные стихи, которые я нашел в архивах, и я тогда их напечатал в Париже, в газете “Русская мысль”, и отправил в Америку Джону Мальмстаду, который в издательстве “Ардис” готовил собрание сочинений Ходасевича. Так что все было напечатано, но за границей. Запутанная и смешная была история, но вот самое главное – мне тогда дали допуск в архив Ходасевича, в ЦГАЛИ, до этого он был закрыт для исследователей, и я пришел в этот архив, показал начальнице отдела бумажку, и она так на меня посмотрела специальным взглядом – знаете, как будто мы агенты, много лет назад заброшенные в тыл врага, и шепотом спросила: “Ну что, началось?”, и я ответил шепотом: “Вроде началось”. Был, конечно, фантастический момент, когда я стал разбирать эти рукописи, которые 60 лет никто не читал. Вы работали в том же архиве, Валерий, знаете это ощущение.

Валерий Шубинский: Да, знаю. Архив огромный и, помимо рукописей стихотворений, которые уже напечатаны, там находятся множество писем, которые в значительной части до сих пор не опубликованы. Писем, житейских документов, дающих представление о том, насколько был бы интересен этот корпус, если бы кто-то взялся за подготовку его к печати. А что касается запретности Ходасевича, то она была не стопроцентной, потому что в 1967 году все-таки была подборка в журнале ''Москва'' (правда, у людей, которые напечатали тогда Ходасевича, были неприятности), были две антологии, в которые удавалось протащить несколько стихотворений, была книга о Серебряном веке Владимира Орлова, советского литературоведа, где была глава о Ходасевиче, написанная в нейтральном тоне. Скорее, это был полузапрет. Проблема ведь не в том, что Ходасевич был запрещен, проблема в том, что и у широкой интеллигентской шестидесятнической аудитории не было к нему страстного интереса. Гумилев был запрещен, но его, тем не менее, зачитывали до дыр. А в случае Ходасевича этого не было, он не был канонизирован, как были канонизированы в интеллигентской среде Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам. О том, почему так произошло, почему канонизация Ходасевича произошла так поздно – в 80-е-90-е годы – стоит поговорить, это интересная тема.

Дмитрий Волчек: Но было много энтузиастов и страстных поклонников Ходасевича, которые им занимались. Есть известная в профессиональных кругах монография Дэвида Бетеа, вышедшая в самом начале 80-х, Джон Мальмстад им занимался много лет, Роберт Хьюз. Это в Америке. А в России – Юрий Колкер и, конечно, Николай Алексеевич Богомолов, выдающийся исследователь Серебряного века. И сейчас уже есть огромный массив написанного о Ходасевиче. Валерий, интересно, вы, когда собирали материал для биографии, сделали уже после всех этих исследователей какие-то открытия, которыми гордитесь?

Валерий Шубинский: Что назвать открытиями? Разумеется, я работал с большим массивом неопубликованных материалов, но все-таки, за редчайшими исключениями, эти материалы до меня кто-то читал. Например, автограф Богомолова я видел практически на всех архивных материалах, которые мне попадались. Но довольно многое впервые предано гласности, скажем так. Не могу сказать, что это что-то сверхсенсационное, но в опубликованных работах я этого не видел. Например, в моей книге подробно разбираются денежные дела Ходасевича накануне Первой мировой войны. Существует его очень подробный счет приходов и расходов, который находится в РГАЛИ, не я один его видел, но он не привлек внимания предшествующих исследователей. Между тем, это дает возможность очень многое понять о его жизни, о его быте в этот период. Есть его переписка с издателем Константином Некрасовым, племянником поэта, о польских переводах. Половина этой переписки – а именно письма Ходасевича – была напечатана, вторая половина – письма Некрасова – нет. А на самом деле, паззл собирается.

Валерий Шубинский
Дмитрий Волчек: Их отношения ведь закончились скандалом?

Валерий Шубинский: Да. Сначала это трогательная переписка двух интеллигентных людей, которые делают общее дело, хотят издать в России польского классика Красинского, перевести его романы, и затем как-то все это нечувствительно принимает совершенно другой тон и заканчивается судебным процессом из-за гонораров. Издание так и не состоялось, Ходасевич требовал полностью выплатить ему предусмотренные договором гонорары. Это, конечно, внешняя сторона жизни поэта, но она тоже важна.

Дмитрий Волчек: Он оставил "Камерфурьерский журнал", который помогает любому биографу. C чем это можно сравнить? Может быть, с Твиттером сегодняшним – такая лаконичная хроника жизни, короткие записки. Может быть, в последние годы жизни он и писал это в расчете на будущего биографа?

Валерий Шубинский: Он вообще был человек очень пунктуальный. Ведь в ''Камерфурьерском журнале'', помимо фиксации встреч с людьми на протяжении последних 17 лет жизни, еще и очень четкая фиксация того, чем он в этот день занимался за письменным столом – ''писал биографию Державина'', ''статью такую-то'', ''ничего не писал''. И это позволяет очень точно восстановить хронику его жизни в течение этого времени. В этом смысле работать над его биографией иногда проще, чем над биографиями других людей. Я работал над биографией Хармса до этого, и, хотя Хармс тоже вел дневники, это дневники совершенно другие, они не сплошные, там целые годы выпадают, и о том, что происходило в эти годы, приходится догадываться по косвенным источникам. У Ходасевича такого нет, он проявлял пунктуальность историка литературы и по отношению к своей жизни. Несомненно, он предполагал, что кто-нибудь когда-нибудь будет писать его биографию, поскольку он и сам был не чужд этому ремеслу.

Дмитрий Волчек: Почему вы назвали свою книгу “Чающий и говорящий”? Это строчка из стихотворения Ходасевича, почему именно она?

Валерий Шубинский: Потому что это самоопределение Ходасевича мне кажется очень важным. Ходасевич, с одной стороны, явлен нам в том, что он сам говорит, в том, что он сам пишет, он был не просто великим поэтом, а он был такой литератор par excellence, он купался в литературной жизни, он жил этим на протяжении десятилетий, но в то же время Ходасевич непонятен нам, если мы не поймем, что он хочет услышать от нас, что он ищет в окружающем мире, что он ищет в поэзии, что он хочет выслушать. Поэтому эти две стороны поэта, две стороны личности для нас чрезвычайно важны.

Дмитрий Волчек: Ходасевич достаточно поздно состоялся как поэт. Первые его юношеские стихотворения совершенно не предвещали, что их автор станет большим русским поэтом – лучшие свои вещи он написал, когда ему было за тридцать. Необычное развитие таланта, который потом угас, ведь в последние годы жизни Ходасевич почти не писал стихов. Вы задумывались, отчего такая странная траектория поэтического дара?

Валерий Шубинский: Да, она очень
Он шел к своей вершине через понимание, через знание, через точное проникновение в механику стиха, через мысль, а не через спонтанное вдохновение.
странная, потому что у Ходасевича высший расцвет дара приходится на период между тридцатью пятью и сорока годами. Это период, когда у большинства поэтов наступает кризис, знаменитый кризис сорока лет. Это было и у Мандельштама, который между тридцатью четырьмя и тридцатью девятью годами не написал ни строчки. Это было у очень многих поэтов. А Ходасевич как раз к этому возрасту расписался и где-то лет в сорок пять перестал писать стихи вообще. Это, конечно, индивидуальные биоритмы, о которых очень трудно говорить, но это связано с такой чертой Ходасевича как высокое сальерианство. Он шел к своей вершине через понимание, через знание, через точное проникновение в механику стиха, через мысль, а не через спонтанное вдохновение. И в этом смысле его судьба интересно пересекается с судьбою Николая Гумилева, чью биографию мне тоже пришлось писать в свое время. При том, что Ходасевич относился к Гумилеву свысока, недооценивал его как человека и как поэта (и действительно они люди очень во многом полярные – и в отношении к жизни, и в отношениях с другими людьми, я пишу об этом в книге), их объединяло это высокое сальерианство, они оба пришли к своему расцвету где-то к тридцати пяти годам. Только Гумилев на пороге этого расцвета погиб, а Ходасевич этот расцвет пережил в полной мере. И в тот момент, когда он почувствовал, что пути в гору больше нет, он замолчал. Я допускаю, что это было сознательное решение, что это была высокая гордость поэта. Потому что начиная со своих первых, совершенно чудовищных стихов, которые он сочинял в 18-летнем возрасте, еще до первой книги, до “Молодости”, и кончая стихами ''Европейской ночи'' и теми немногими стихотворениями, которые он написал после ''Европейской ночи'', это был путь вверх, путь к вершине. И на этой вершине он предпочел замолчать. ''Трудный и сладкий удел'' – вот что можно сказать словами самого Ходасевича.

Дмитрий Волчек: Валерий, вы несколько раз в своей книге говорите о параллелях в жизни Пушкина и Ходасевича. Державиным для него был Аполлон Майков, его кормилица Елена Кузина стала Ариной Родионовной и так далее. Для вас Ходасевич – это наследник или реинкарнация в каком-то смысле Пушкина в 20 веке?

Валерий Шубинский: Нет, Ходасевич хотел быть похожим на Пушкина, но он не был на него похож. По человеческой органике он был
пушкинская легкость, трагическая капризность у Мандельштама, и ум, наряженная работа, жесткое понимание мира, жесткое отношение к миру, свойственное Баратынскому, у Ходасевича.

скорее похож на Баратынского, поэта, который тоже для него очень важен. Если говорить о человеческих и о творческих типажах, то я бы сказал, что Пушкин 20-го века – это Мандельштам, а Ходасевич – это Баратынский. И в каком-то высоком смысле это Моцарт и Сальери. Но в самом высоком смысле. Это Сальери, который не убивает Моцарта, который в каком-то смысле равноценен Моцарту – такая пушкинская легкость, трагическая капризность у Мандельштама, и ум, наряженная работа, жесткое понимание мира, жесткое отношение к миру, свойственное Баратынскому, у Ходасевича.

Дмитрий Волчек: Он сообщил читателям на первой же странице своего первого юношеского сборника – ''Я к вам пришел из мертвенной страны''. Он был человеком язвительным, мрачным, ипохондриком, а, с другой стороны, не создается впечатление, что он страдал долгими депрессиями. Он был деятельным и вспыльчивым. Как бы описали его характер, темперамент?

Валерий Шубинский: Он страдал депрессиями, и для окружающих это было иногда мучительно. Вспомните, что описывает Берберова в своих мемуарах, когда он в Париже, ощущая разочарование в эмиграции, ложился на кровать лицом к стене и часами повторял: ''Здесь не могу жить и писать, там не могу жить и писать''. ''Здесь'' – это в эмиграции, ''там'' – это в советской России. Вот этот ужас, когда нигде нет пути, все отвратительно.

Дмитрий Волчек: Но это, скорее, просто вспышки отчаяния, нельзя назвать настоящей депрессией.

Валерий Шубинский: Он был человеком трудным и неуравновешенным. Собственно, кто из поэтов – человек легкий и уравновешенный? Другое дело, что даже в моменты депрессивных состояний он все равно садился за стол и работал, у него не было периодов жизни, когда он бы отказывался от литературного труда, хотя были периоды, когда он отказывался от собственно творчества, особенно в последние годы. Ведь после 1933 года, когда он бросил, не дописав, свои замечательные мемуары “Младенчество”, в течение шести лет он создал очень мало, за исключением газетных статей, критики, полемики литературной: это все продолжалось, но только это. Это было признание какого-то трагического экзистенциального поражения.

Дмитрий Волчек: Вы цитируете Виктора Гофмана, который в рецензии на его первую еще книгу отмечал ''старческую слезливость''. Несправедливо?

Валерий Шубинский: Да, это, конечно, несправедливо, потому что старческий голос в поэзии у Ходасевича присутствует, такой жесткий старческий голос, но это ни в коем случае не слезливость. Ходасевич – поэт очень мужественный. Если сравнивать его с его врагом при жизни и соперником в веках, тоже замечательным поэтом Георгием Ивановым, то мы видим, насколько более жесткая, мужественная поэзия Ходасевича по сравнению с поэзией Иванова, гораздо более эмоционально раскованной и гораздо более женственной.

Портрет Владислава Ходасевича, выполененный его племянницей Валентиной Ходасевич.
Дмитрий Волчек: Интересно, как сам Ходасевич читал свои стихи. Я никогда не слышал ни одной записи, не знаю, существуют ли они. Вы слышали?

Валерий Шубинский: Я тоже не слышал. Это интересная вещь. Я думаю, что он в большей степени скандировал их, в отличие от акмеистов. ''Общегумилевское вытье'', – писал Блок о чтении акмеистов. Знаменитая запись о чтении Мандельштамом “Tristia”: ''Стихи очень понравились, но сначала раздражает общегумилевское вытье, потом привыкаешь''. Думаю, что у Ходасевича этого не было, была более скандирующая манера чтения.

Дмитрий Волчек: Ходасевич был по тогдашним представлениям инородцем – из польско-литовско-еврейской семьи, католик, он сам себя называл ''России пасынком''. Вот это очень интересная тема – Ходасевич и Россия, Ходасевич и русское.

Валерий Шубинский: Да, тема очень интересная, я могу привести цитату из его письма Муни, Самуилу Викторовичу Киссину, ближайшему другу Ходасевича, одному из ближайших людей его жизни, письмо, написанное в 1915 году, где он негодует на недостаточно патриотическое настроение московского общества. Там есть фраза: ''Боже мой! Я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени. Но я знаю одно – эта самая Россия меня поит и кормит впроголодь. Ах, какая здесь духота, ах, как тошнит от правых и левых! Ах, Муничка, кажется, одни мы с тобой любим мать-Россию''. Вот такая формулировка, я очень люблю эту фразу. На самом деле Ходасевич свое отношение к России выразил в одном из программных стихотворений, в стихотворении ''Елена Кузина'':

И вот, Россия, "громкая держава",
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.


Вот ощущение, что он, с одной стороны, не русский человек, инородец… Причем для него еще очень важно было, что он ни к какому народу не принадлежит полностью. С одной стороны, по культуре, по происхождению он поляк, по культурному воспитанию поляк, с другой стороны, он как бы не совсем поляк, поэтому он всячески подчеркивал свое еврейское происхождение по матери. Причем подчеркивал в ситуациях, когда никто у него об этом не спрашивал. Очень интересный контраст между отношением Ходасевича к своим еврейским корням и отношением Пастернака, который всячески от своего еврейства пытался убежать. Ходасевич, наоборот, всячески его подчеркивал, хотя был сыном крещеной в младенчестве еврейки.

Дмитрий Волчек: Надо рассказать, почему она была крещена. Вы уделяете немало внимания Якову Брафману, деду с материнской стороны, еврею, выступавшему против иудаизма, известному публицисту, автору ''Книги кагала'', в свое время знаменитой.

Валерий Шубинский: Да, это очень интересный человек, который крестился и стал обличителем еврейства, иудаизма, причем, судя по всему, был не заурядным карьеристом, а за всем этим стояла некая идейная база. Но интересен поворот биографии Ходасевича. Внук Якова Брафмана стал переводчиком еврейской поэзии, он редактировал ''Еврейскую антологию'', которая вышла в 1918 году, он сам много переводил еврейскую поэзию и впоследствии выпустил эти переводы отдельным изданием, придавал этому очень важное значение. Вот такой замкнутый круг.

Дмитрий Волчек: Когда я готовил раздел переводов для уже упоминавшегося издания ''Библиотеки поэта'' 1989 года, мне редактор приказал: ''Евреев убрать!''.

Валерий Шубинский: Да, там еврейские переводы представлены очень дозированно – видны еще цензурные условия того времени. Но, разумеется, Ходасевич ощущал себя, прежде всего, русским поэтом и человеком, кровно связанным с Россией через русскую культуру, через Пушкина. Знаменитое стихотворение:

Вам — под ярмо подставить выю.
Иль жить в изгнании в тоске.
А я с собой свою Россию
В дорожном увожу мешке.

Вам нужен прах отчизны грубый,
А я где б ни был – шепчут мне
Арапские святые губы
О небывалой стороне.


И вот интересно, что для Ходасевича звеном, связующим его с Россией, вот этим соском, который пришел на смену соску Елены Кузиной, был Пушкин, была русская поэзия. А для его матери, которая ощущала себя скорее полькой, а не еврейкой, таким звеном, связующим ее с Польшей, был Мицкевич. И у Ходасевича есть очень трогательные воспоминания о том, как мать в детстве читала ему Мицкевича. Тут еще одна любопытная вещь. Родители Ходасевича никогда не жили в Польше, они жили в Литве, так же как сам Мицкевич, который был уроженцем Литвы, а не Польши, и в Польше жил очень недолго. И с национальностью отца тоже все непросто, потому что в одной из анкет Ходасевич пишет о нем, что он не поляк, а литовец. И сам род Ходасевичей, Масла-Ходасевичи, это скорее западно-русский литовский род, который в какой-то момент был “ополячен”, и один представитель этого рода в итоге обрусел и стал великим русским поэтом. Вот такие парадоксы этнокультурные.

Дмитрий Волчек: Это у нас была тема “Ходасевич и русское", а сейчас тема “Ходасевич и политика”. Он ведь не принадлежал к числу революционеров, но и не был равнодушен к социальным проблемам. Но заинтересовался ими позднее, чем сверстники. Революцию 1905 года Ходасевич проигнорировал, несмотря на то, что учился в университете, революционном центре, который был закрыт по большей части в то время. Когда у него возник интерес к общественным вопросам?

Валерий Шубинский: В его письмах 1910-х годов такой интерес отчасти просматривается, но это, скорее, интерес внутренне анархистски настроенного художника. Ходасевичу приходилось сотрудничать в изданиях разной политической направленности, он был профессиональный литератор, он этим жил, среди его друзей были люди разных взглядов – и очень левых, как, например, Георгий Чулков, и очень правых, как Борис Садовской, один из ближайших друзей Ходасевича. Он спрашивает Садовского: вот я пишу в такой-то газете, она кадетская, а вот если я буду одновременно писать в такой-то газете, она октябристская, меня не выгонят? И видно, насколько для него самого лично нет никакой разницы между кадетами, октябристами и так далее. А уже ближе к революции Ходасевич стал человеком очень левым и его отношение к событиям 1917 года и позднейшим было, в общем, недвусмысленным. Как писали бы в советских источниках, “он приветствовал Великую Октябрьскую социалистическую революцию”. В общем, да, приветствовал. И Февральскую, и Октябрьскую. Хотя впоследствии он пытался в своих эмигрантских воспоминаниях это ретушировать, переосмыслить свое сотрудничество с большевиками, представить его случайным, вынужденным, но, в общем, очевидно
Ходасевич очень нервно и болезненно воспринял НЭП, потому что для него это было отказом революции от своих целей. Для чего мы терпели все это – голод, террор, несвободу, если в итоге и рай никакой не обещан?

, что это было не совсем так. Он со своей очень своеобразной точки зрения был, как он написал в письме Садовскому, в 1919 году, “в конечном счете, за Совдеп”. А поворот произошел году в 21-м. С одной стороны, причиной поворота были события того времени – Таганцевское дело, расстрел Гумилева, с другой стороны, Ходасевич очень нервно и болезненно воспринял НЭП, потому что для него это было отказом революции от своих целей. Для чего мы терпели все это – терпели голод, терпели террор, терпели несвободу, если в итоге и рай никакой не обещан? Есть его стихотворение, оставшееся в рукописи, но достаточно характерное – “Помню куртки из пахучей кожи” – где он сравнивает себя и других людей, переживавших эпоху военного коммунизма, с моряками, идущими к полюсу.

Дмитрий Волчек: Тут очень интересный сюжет – Ходасевич на советской службе и автор замечательных воспоминаний об обитателях Кремля.

Валерий Шубинский: Да, причем эти воспоминания, хотя они написаны уже в годы, когда Ходасевич был в другом лагере, и хотя он пытается максимально от этих людей дистанцироваться, тем не менее, видно, что он видит в них людей, он не видит в них “марсиан”, как называл их Мережковский, он видит в них людей, с которыми возможен диалог. И очень интересно его написанное в 1919 году письмо к Каменеву, где он просит защитить его от “уплотнения”. Он пишет: “Вы сами на своем опыте знаете, что такое писательский труд”. То есть он обращается к бывшему коллеге, который находится у власти, и просит дать ему, писателю, возможность работать, по крайней мере, в относительной тишине и изоляции. Потом – сотрудничество с Горьким, несколько лет полуэмиграции, а потом – резкий поворот, переход в резко антисоветский лагерь, переход в эмиграцию, причем, начиная с 1927 года это правый фланг эмиграции, газета ''Возрождение''. И каким образом происходит эта эволюция и как она продолжается в 30 годы – это отдельная тема, очень сложная. Мне кажется, что мне удалось понять почему, каким образом Ходасевич шел этим путем, почему путь был именно таким, а не иным, хотя были и чисто внешние причины. Понятно, что в ''Возрождении'' ему дали возможность писать то, что он хочет, писать каждую неделю, платили деньги, в других изданиях такой возможности не представлялось. Но это были не только внешние, конъюнктурные, шкурные соображения. Конечно, у Ходасевича были точки соприкосновения и с левыми, и с правыми, если говорить о политике.

Владислав Ходасевич
Дмитрий Волчек: Очень интересно отношение Ходасевича к футуризму. Здесь уже мы возвращаемся к началу 10-х годов. Он не разделял всеобщего восторга перед техническими новшествами, но некоторых футуристов отмечал, и тут вы даже полемизируете с ним в своей книге или упрекаете его за то, что он некритично отнесся к Игорю Северянину в самом начале, когда первые сборники Северянина появились в печати.

Валерий Шубинский: Я не полемизирую с Ходасевичем, тут смешно полемизировать, смешно упрекать, я удивляюсь. Я действительно удивляюсь тому, что из всех авангардных поэтов, из всех представителей русского футуризма Северянин в какой-то момент, правда очень недолгий, год или два, вызывал у Ходасевича живой интерес, и он писал о нем с симпатией. Но он был тут совершенно не одинок; все русские символисты, как известно, в той или иной степени Северянина приветствовали, и даже понятно почему – потому что когда люди, которые в какой-то момент были новаторами, ждут появления следующей волны новаторов, они предполагают, что эти новаторы будут похожи на них в молодости. И Брюсов, например, ждал, что придет какой-то новатор, который будет похожим на Брюсова периода первых сборников “Русские символисты”. И Северянин показался им таким человеком. А в случае Ходасевича все гораздо сложнее; я думаю, что в Северянине его привлекала эмоциональная непосредственность, у него как раз был период, когда он любовался эмоциональной непосредственностью “домашних” поэтов 19-го века как графиня Ростопчина, вот что-то такое, наверное, он в Северянине увидел. Но впоследствии северянинская ироническая глупость, конечно, не вызывала у него никаких симпатий, наоборот, он всячески отстранялся от подобного рода явлений. Гораздо интереснее, чем его отношение к Северянину, его отношение к поэту Сергею Нельдихену, его спор с Гумилевым по поводу Нельдихена. Это очень интересный историко-литературный сюжет, потому что Гумилев в какой-то момент приветствовал Нельдихена, называя его “апостолом глупости”. Для Ходасевича это было абсолютно неприемлемо; для него глупость, пусть даже ироническая глупость, путь даже игра в глупость была несовместима с поэзией.

Дмитрий Волчек: Не поэтому ли он ненавидел Маяковского с самого начала?

Валерий Шубинский: Я думаю, что его ненависть к Маяковскому другого рода. В Маяковском его раздражала не глупость, в Маяковском его раздражала грубость, его раздражала брутальность Маяковского. Я думаю, что его отношение к Маяковскому в значительной степени было личным, то есть его суждения о Маяковском настолько резкие и немотивированные… Его статья “Декольтированная лошадь”, которую он
в Маяковском его раздражала грубость, брутальность. Стихи Маяковского он просто не мог читать

перепечатал, практически ничего в ней не изменив, после гибели Маяковского (очень странный поступок), если мы ее сравним, скажем, с книгой другого человека, тоже не принимавшего поэзию Маяковского, Георгия Шенгели “Маяковский во весь рост”, мы видим, что Шенгели очень подробно разбирает стихи Маяковского, а Ходасевич не разбирает, он просто не в состоянии их читать. При этом он со сдержанной похвалой пишет о Шершеневиче или Большакове, которые Маяковскому подражали. То есть, я думаю, что он просто с крайней неприязнью относился к Маяковскому как к человеку, они же очень много сталкивались в предреволюционные годы в Москве – есть эпизод в “Охранной грамоте” Пастернака, где Маяковский и Ходасевич играют в орлянку. Я думаю, тут было личное.

Дмитрий Волчек: Вы пишете, что Блок был единственным поэтом-современником, которым Ходасевич восхищался безоговорочно и неизменно.

Валерий Шубинский: Да, хотя он с симпатией говорил о многих других поэтах. Например, его высказывания о Цветаевой скорее позитивные. В какой-то момент они дружили, в какой-то момент они разошлись, но Цветаеву как поэта Ходасевич всегда ценил. Он очень сложно относился к Мандельштаму, но уважительно. Он любил Ахматову, но Блок был для него вне сравнения.

Дмитрий Волчек: Вот интересно, что Ходасевич в начале века был на стороне символистов, представлял молодую литературу, которая билась со старой в Московском литературно-художественном кружке, но в результате оказаться пассеистом, оказался с Пушкиным, Державиным, с Баратынским во времена торжества Маяковского, в годы военного коммунизма, среди ничевоков и имажинизма. Интересная эволюция, конечно.

Валерий Шубинский: Сама по себе эта эволюция достаточно понятна, потому что и сами символисты после появления футуристов казались в каком-то смысле архаистами, тем более, что многие из них в 10-е годы обратились к такому пушкинианству, но архаизм Ходасевича был очень своеобразным. Он упрекал и Садовского, несмотря на их многолетнюю дружбу, и московских неоклассицистов, таких как Глоба, Рубанович, как
Ходасевич, в сущности, всегда был модернистом, всегда был поэтом, взрывавшим традиции изнутри, но он это делал не в том направлении, которое ожидалось.

Липскеров, с которыми у него тоже были хорошие отношения, за нетворческое отношение к культуре прошлого. И такого же рода упреки в 30-е годы раздавались по отношению ко многим молодым эмигрантским поэтам. Ходасевич, в сущности, всегда был модернистом, всегда был поэтом, взрывавшим традиции изнутри, но он это делал не в том направлении, которое ожидалось. Ведь история литературы – это всегда много направлений движения, а читатель ждет открытий, ждет революции в одном определенном направлении. И все то, что не соответствует этим ожиданиям, воспринимается как архаизм. И так произошло с Ходасевичем. Я думаю, что и Тынянов, который упрекал Ходасевича в “отходе на пласт стихотворной культуры” в своей статье в “Промежутке”, в глубине души понимал, что может произойти или происходит что-то подобное.

Дмитрий Волчек: Давайте вернемся к вопросу, который вы поставили в самом начале нашего разговора. Почему советская интеллигенция так поздно для себя открыла, так поздно канонизировала Ходасевича?

Валерий Шубинский: Это действительно интересный вопрос. Мне кажется, что здесь наложились несколько факторов, и объективных, и субъективных. Если говорить о факторах субъективных, то надо понимать, что канон советской интеллигенции в начале 60-х- конце 50-х годов складывался не стихийно. Существовало несколько человек, их было очень мало, которые пользовались авторитетом в среде молодой советской интеллигенции того времени, и которые объясняли, что к чему в мире Серебряного века. Одним из них был Илья Григорьевич Эренбург. В его знаменитых мемуарах “Люди, годы, жизнь” большая глава посвящена Цветаевой, большая глава посвящена Мандельштаму, а Ходасевич упоминается один раз, причем даже без имени, просто “поэт Ходасевич”. И понятно, почему: с Цветаевой и Мандельштамом он дружил, а с Ходасевичем у него были очень плохие отношения, враждебные. Историю этой вражды я в своей книге описываю. В общем, это случайность на самом деле. Ахматова к Ходасевичу относилась хорошо, все ее высказывания о Ходасевиче хвалебны, но ей Ходасевич в той картине литературы Серебряного века, которую она создавала, был не очень нужен по многим причинам. И она специально о нем ничего не говорила молодым поэтам, которые приезжали к ней в комаровскую “Будку”. Это факторы такие внешние, случайные. И, конечно, тот факт, что Ходасевич был эмигрантским автором, а с эмигрантскими авторами
широкий читатель любит отождествлять себя с лирическим героем, и ему, конечно, хочется видеть себя сильным, красивым, ярким, а не желто-серым, полуседым.

все было очень сложно. Если поэт был репрессирован, то вот свидетельство о реабилитации и его можно было издавать, а с эмигрантскими авторами было непонятно: некоторые из них разрешены, Бунин разрешен, некоторые запрещены, и каким образом в какой момент наступает вот эта граница, в какой момент можно этого автора печатать, какие факторы позволяют его печатать, а других не позволяют – это все было очень сложно. Но были факторы и объективные. Объективный фактор заключается в том, что широкий читатель любит отождествлять себя с лирическим героем, и ему, конечно, хочется видеть себя сильным, красивым, ярким, а не желто-серым, полуседым. И особенно, если говорить о такой эпохе как 60-е годы, эпохе культурного возрождения, общественного подъема. Поэтому закономерно, что Ходасевича услышали в глухие годы, в 80-е.

Дмитрий Волчек: Валерий есть ли у вас любимое стихотворение Ходасевича? Я раньше больше всего любил ''Звезды'', но вот сейчас воспоминаю постоянно ''Ни жить, ни петь почти не стоит''.

Валерий Шубинский: ''Звезды'' я тоже очень люблю. Очень люблю стихотворение ''Слепой''.

Палкой щупая дорогу,
Бродит наугад слепой,
Осторожно ставит ногу,
И бормочет сам с собой.
А на бельмах у слепого
Целый мир отображен:
Дом, лужок, забор, корова,
Клочья неба голубого –
Всё, чего не видит он.


Дмитрий Волчек: Когда мы записали этот разговор с Валерием Шубинским, я решил проверить, не осталось ли в архивах записей голоса Владислава Ходасевича. И тут же нашел в интернете упоминание о том, что в 1922 году основатель Института Живого слова профессор Сергей Игнатьевич Бернштейн записал несколько стихотворений Ходасевича в авторском чтении. Записи Сергея Бернштейна хорошо известны, некоторые были изданы, голос Ходасевича был снят Львом Шиловым с восковых валиков, но пока эти записи не обнародованы – их премьера запланирована на сентябрь, они прозвучат на вечере памяти Владислава Ходасевича. Об этом рассказал мне Павел Крючков, литературный критик, журналист, сотрудник Государственного Литературного музея, где хранится коллекция Сергея Бернштейна. Хочу поблагодарить Павла Михайловича за консультацию, а отдел Звукозаписи литературного музея за разрешение использовать в этой передаче запись первых четырех строф стихотворения “Автомобиль”. Читает Владислав Ходасевич.

Владислав Ходасевич читает фрагмент стихотворения "Автомобиль"

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG