Ссылки для упрощенного доступа

Михаил Павлович Алексеев: Золотой век Ленинградского филфака в воспоминаниях Л. Аринштейна.



Иван Толстой: Послевоенные годы в Питере, да и по всему Советскому Союзу были годами надежд на возрождение нормальной жизни – не просто довоенной (которая была еще памятна террором и позорными проработочными кампаниями), но полноценной творческой атмосферы и радости познания. В короткую допогромную послевоенную полосу поместилось так много интеллектуально-эмоциональных впечатлений, что эта пора на филологическом факультете Ленинградского (тогда) университета стала
настоящим мифом и была прозвана Золотым веком.
В нашем небольшом цикле программ об этом времени вспоминает свидетель – бывший филфаковец, писатель и литературовед Леонид Матвеевич Аринштейн. Героем программы будет сегодня Михаил Павлович Алексеев.

Я помню, что когда мой папа в 1972 году купил его книжку ''Стихотворение Пушкина ''Я памятник себе воздвиг нерукотворный'', меня, как, собственно, и моего папу поразило, что одному маленькому стихотворению Пушкина может быть посвящена целая толстая, большая монография. ''Ученый человек'', - подумал я. В первый раз я тогда увидел это имя на обложке. Но вы-то , Леонид Матвеевич, хорошо знали Михаила Павловича. Расскажите нам, пожалуйста, о нем.

Леонид Аринштейн: Я действительно Михаила Павловича хорошо знал, это был мой непосредственный учитель, я прослушал у него несколько спецкурсов, писал ему дипломную работу, он руководил моей диссертационной работой. И после того, как я окончил университет, до конца его жизни, до того, как он ушел из жизни, я с ним регулярно не просто общался, а принимал участие в большинстве его начинаний, участвовал в тех авторских коллективах, которые он создавал, писал под его руководством, при непосредственном его участии разного рода статьи, и многое из того, что я сделал, так или иначе сформировано его влиянием.

Иван Толстой: Михаил Павлович был автором книги о Пушкине, а потом я встречал его имя в течение жизни на обложках книг, посвященных русско-английским литературным и культурным связям. Так кто же он был, каково было главное направление его деятельности? Или он был полифонист?

Леонид Аринштейн: Он был человек исключительно многосторонний и как ученый, и просто как личность, которая много чем интересовалась. И, зная его, глядя на него, невольно вспомнились характеристики титанов эпохи Возрождения, которые отличались необычайной многосторонностью и ученостью - людей типа Леонардо да Винчи, Рафаэля и многих других. В принципе, он был даже на них похож. Чем - я не могу сказать, но это не только мое ощущение, очень многие люди об этом говорили. После того, как Михаила Павловича уже не было с нами, я встречался за рубежом с человеком, который его близко знал, с доктором Брангом… и он примерно в тех же выражениях говорил о Михаиле Павловиче.

Я бы хотел все-таки ввести в тот контекст, о котором мы говорили. Дело в том, что Ленинградская филологическая школа, которая насчитывает немало в высшей степени талантливых филологов, насчитывает всего лишь четырех таких легендарных филологов, которые занимались зарубежной литературой прежде всего. Все-таки Михаил Павлович прежде всего - исследователь зарубежной литературы, об этом не следует забывать. Мы говорили о Викторе Максимовиче Жирмунском, об Александре Александровиче Смирнове, о Михаиле Ивановиче Стеблине-Каменском. Собственно, фигура Михаила Павловича как ученого завершает собой эту небольшую плеяду. Необходимо сказать, что ни после того, ни в то время, ни до того (исключая Александра Николаевича Веселовского) такого уровня и такого масштаба ученых в этой сфере просто не было. И я могу только мечтать, чтобы они когда-нибудь еще появились. Это такие светочи культуры, которые определяют собой общекультурный уровень народа и страны. Это порой незаметно и непонятно, но это действительно так.
Но я не буду распространяться на эту тему и хочу рассказать только о Михаиле Павловиче.
Он родился в 1896 году (он почти сверстник моего отца, и я его
как-то всегда и ощущал, как своего отца) в городе Киеве, в отличие от
наших прежних персонажей. Он не петербуржец, и гимназия, которую он кончил, тоже не петербургская - это была гимназия Киевского Общества поспешения среднему образованию, то есть содействия среднему образованию. Видимо, это была неплохая гимназия, но по целому ряду признаков я понимал, что в сфере этого гимназического школьного образования имели место некоторые пробелы в киевских гимназиях по сравнению с Тенишевским училищем, по сравнению с петербургскими гимназиями. В частности, знание иностранных языков в Петербурге уже шло под сильнейшим влиянием фонетических новшеств того времени: люди учили язык, умея разговаривать так, как разговаривали носители языка. На Украине еще к этому не подошли, и Михаил Павлович, который знал многие языки, прекрасно ими владел, – его произношение того же английского языка оставляло желать лучшего. Ему приходилось очень часто стесняться своего произношения, он избегал говорить по-английски, это его зажимало, мешало свободе его действий. Это в скобках, между прочим.
Он уже на гимназической скамье проявил интерес именно к филологии. Одновременно с этим он уже тогда начал ''разбрасываться'', как говорили его друзья и недруги. Он одновременно учился в Киевском музыкальном училище Лисневич-Носовой, это очень хорошее училище, он его окончил по классу фортепьяно и композиции. Играл он блестяще. Он не пошел по этому пути, может быть, он не достиг бы уровня Рахманинова, но играл он блестяще, и музыку он знал и чувствовал очень хорошо. И когда он писал о ''Моцарте и Сальери''... Вот невозможно себе представить человека, не владеющего музыкой, который бы написал именно в таком духе. Удивительно, как какие-то вещи проявляются через мельчайшие поры, определить их, схватить за волосы невозможно, но ты всеми фибрами души чувствуешь, что это писал человек, который не просто говорит о Моцарте, а который не раз слушал Моцарта и сам может воспроизвести многие его произведения на фортепьяно, и не только (он умел транспонировать музыкальные произведения).
То есть уже на гимназическом уровне он отличался определённой многосторонностью и некоторой такой научной дотошностью…
Он ходил по букинистам и ему довелось купить довольно интересную вещь — рукописный Устав некой музыкальной организации (Киевского музыкального цеха) начала 18-го века, почти петровской эпохи – устав 1728 года, то есть через 2-3 года после смерти Петра. Это была удивительная покупка, и он сразу начал изучать, что это, откуда… и написал небольшую работу, которую представил, уже будучи в то время студентом Киевского Князь-Владимирского университета, и хотел сделать доклад (в ''Историческом обществе Нестора Летописца'' при университете). Но общество было довольно снобистское, студентам, гимназистам и прочим не давали выступать, и доклад за него сделал один из более старших товарищей. Тем не менее, это была одна из его первых работ.
На студенческой скамье он написал интересную, довольно длинную
рецензию, очень квалифицированную, о постановках в Киевском оперном театре ''Золотого Петушка'' Римского-Корсакова и еще несколько менее значимых работ и статей, но круг его интересов в это время уже начинает определяться.
Годы были не самые благоприятные для развития филологических занятий. Он заканчивает университет (там четырехгодичное обучение было) в 1918 году. Что творилось в это время в Киеве, не надо рассказывать – это смена красных, белых, гетмана Скоропадского, Петлюры, немцев, кого угодно. Естественно, что хотя формально он остается в университете, и даже предполагается, что он будет там преподавать, в этом хаосе, в переходе города из рук в руки, смены власти, что-то разумное делать было непросто и, как и многие другие, он старается со своей семьей найти более стабильное место и уезжает в Одессу.
Я упомянул о его семье, и надо сразу сказать, что он выходец из очень интеллигентной семьи: его дед был известным химиком, близким сотрудником Менделеева, Бородина. То есть это семья, достаточно хорошо утвердившая себя в русских научных и интеллигентских кругах.
Он переезжает в Одессу и надолго застревает там - на семь лет. Он не ищет никаких карьерных путей и работает в основном библиографом, потом он стал заведующим библиографическим отделом. Одновременно он становится профессорским стипендиатом (т.е. аспирантом) профессора Лазурского в Одесском университете. Но он назывался не Одесский университет, а Новороссийский, поскольку это была Новороссия. (Но когда говоришь Новороссийский университет, то все начинают путать. Тем более что сейчас пединститут в городе Новороссийске тоже переименовали в университет, как теперь у нас все переименовано – в университеты, в академии, в колледжи). И он, будучи аспирантом, иногда выступая с лекциями в университете вместе с Лазурским, продолжает библиографическую работу. Библиографическая работа ему страшно нравилась, я это могу сказать по собственному опыту. Среди многих его талантов и увлечений, библиография – это было одно из любимых его дел.
Если я чем-то занимаюсь и не знаю какой-то книги, он спрашивает: ''Это вы читали? Это вы знаете? Надо к этому обратиться. А это вы уже знаете? А вот этого вы не слышали? Сейчас, сейчас...''. И он никогда просто не говорил, а тут же своим мелким бисерным почерком по памяти писал название книги, год издания, выходные данные. И таких бумажечек у меня до сих пор сохранилось не меньше десятка.
У Лазурского он специализировался по английской литературе, а в университете в Киеве он учился на славяно-русском отделении. Поэтому он сразу получил и то, и другое образование, и считал себя и русистом, и западником. Еще раз обращу внимание, что, в отличие от трех других персонажей, о которых мы говорили, - Жирмунского, Смирнова и Стеблина-Каменского, - которые были в чистом виде западниками, он был одновременно и русистом и западником. Киевский университет был очень сильным университетом, но, никуда не денешься, до Петербургского университета ему тоже было не вполне добраться, но Новороссийский университет в Одессе, по-видимому, тоже был очень серьезным.
При университете было Пушкинское общество, и Михаил Павлович
заинтересовался некоторыми документами, связанными с пребыванием Пушкина в Одессе. Поскольку он в Одессе прожил фактически с 1920 до 1927 года (семь лет, срок немалый) и в основном занимался библиографией и очень длительной подготовкой диссертации по английской литературе, у него было время заниматься и пушкинистикой.
Вот этот интерес к одесской пушкинистике у него остался на всю жизнь. Там (в Одессе) он успел сделать три подготовительных выпуска словарно-библиографических работ о Пушкине. Я позже пользовался этими его сборниками, и, надо сказать, что для пушкиноведения они не утратили свою ценность до самого последнего времени. Сейчас уже, в связи с развитием пушкинистики в 1970-80-е годы, они немножко отошли на задний план.
Далее он защитил кандидатскую диссертацию. По тем временам сразу после этого, через год, можно было стать и доцентом, и профессором, но для этого нужно было получить кафедру. По каким-то причинам это было сложно, в Киев он возвращаться не хотел и принял довольно смелое по тем временам (1929 год) решение - он принял предложение ехать в Сибирь, в Иркутск. Он стал доцентом, а через год – профессором Иркутского пединститута (а, может быть, в его время это был уже университет). Он провел в этом городе, о котором он мне много рассказывал в очень доброжелательных тонах, еще шесть лет.

Иван Толстой: 20-е годы для литературы - для прозы и для поэзии - в Советском Союзе все-таки было время гораздо менее страшное, чем годы 30-е, часто подчеркивают, что чисто творческий климат был еще не самый страшный. Можно ли уподобить этот климат климату, который творился в науке, в филологический науке? Что были 20-е годы для филологов и для ученых в смысле свободы исследований, рождения каких-то интеллектуальных и культурных концепций? Вот если говорить не о теоретиках, а именно об историках литературы.

Леонид Аринштейн: Эта тема немного выбивается в сторону, но я хочу сказать вот что. Филология и в 20-е, и в 30-е, и, даже в начале 40-х годов оказалась тем тихим убежищем, до которого у партийного руководства руки просто не дошли. Занимались историей. Даже сам Иосиф Виссарионович Сталин вместе с Кировым и Ждановым высказывали свои соображения насчет того, как должен строиться учебник истории. Конечно же, марксистско-ленинская философия оттеснила на задний план какие бы то ни было разговоры обо всех других направлениях философии и даже об истории философии. А если кто-то пытался даже с марксистской точки зрения написать хоть что-нибудь внятное в отношении того, какие были философы до Маркса и Энгельса (как, например, Александров), то тут же следовал грознейший окрик из ЦК партии, и Жданов делал целый доклад ''об ошибках товарища Александрова''. До филологии тот же Жданов добрался только в 1947-48 году. По счастью (извините, что я так высказываюсь, нехорошо так говорить о человеке, каким бы он ни был), он очень скоро после этого скончался. Но разгром был учинен только тогда. Ни в 20-е, ни в 30-е годы никаких серьезных ущемлений в области истории литературы, на мой взгляд, не существовало. Издавалось почти всё, что можно было издавать. Вводные статьи, вступительные статьи, комментарии, которые при этом писались, писались совершенно свободно, без всякой оглядки на то, что происходило вокруг. Можно даже было (это и сейчас видно) встретить статьи 30-х или 40-х годов, где вы не найдете ни одной ссылки ни на Маркса, ни на Ленина, я уж не говорю о Сталине (тогда было не принято на него ссылаться, нам только потом разъяснили, что он великий философ, филолог и так далее). Но даже если начиналось с того, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс говорили о Гете, или Шиллере то-то и то-то, то это занимало один абзац, после чего шел никак не связанный с этим анализ, рассказ о том, о чем хотел рассказать сам историк литературы.
Кстати, мой выбор филологического факультета не в последнюю очередь, а, может, и в первую очередь, был связан с тем, что я ощущал, что это наиболее свободное поле в гуманитарной области, в той реальной русской жизни, которая тогда существовала. Я уже говорил, что сами профессора, доценты, которые работали в этой сфере, чувствовали себя настолько свободно, что они позволяли себе высказывания, которых никогда или редко можно было услышать на историческом факультете или на философском. Они чувствовали себя гораздо свободнее. И сказать, что исследования их были как-то деформированы обстановкой было бы неправильно. Я за тридцать с лишним лет знакомства с Михаилом Павловичем ни разу не слышал от него слов ''Сталин'', ''партия'' - он совершенно спокойно работал. Я не скажу, что он работал так же спокойно, как и при всяком другом режиме, потому что он испытывал другого типа стеснение - его долгое время не выпускали за рубеж. Это понятно - много кого не выпускали из этой группы лиц. Но творчество у него было достаточно свободным. Я не только не слышал жалоб на эту тему, но я видел, как он работает, понимал, как он работает, и прекрасно понимал, что его, в данном случае, мало что ограничивало. Так бы я мог ответить на ваш вопрос.

В 1933 году Михаил Павлович переезжает в Ленинград, и не случайно: он очень много занимался Пушкиным, будучи в Иркутске, переписывался с Борисом Модзалевским, и его не то, что пригласили, но он понимал, что если он будет в Ленинграде, он быстро найдет свое место. Так и получилось. Его пригласили в 1933 или в начале 1934 года профессором Ленинградского университета (и он был им до конца своей жизни, с небольшими перерывами) и в Пушкинский Дом, то есть в Институт русской литературы Академии наук, где он с 1934 года стал научным сотрудником.
Дальше можно было бы подробно говорить, что в такое-то время он был завсектором, директором, зам. директора Пушкинского Дома, в университете он был то зав. кафедрой, то деканом... Все это имело место, всегда были какие-то конкретные причины, по которым он оставлял это место - он не любил административной работы. Например, когда в 1950 году он стал деканом, я его спросил:

– Вы же терпеть не можете такой работы?
– Это был единственный способ выжить отсюда Бердникова.

Такого рода вещи могли его заставить это сделать. Но через год или два он на кого-то спихнул свое деканство – дело было сделано…
Где-то после 1950 года к нему приходит, как это ни удивительно, признание внутри страны, а потом и мировое признание - на него начинают партийные органы все-таки делать ставку как на подходящего по всем параметрам профессора. Если Стеблин-Каменский говорил, что он никогда в своей жизни не получил ни одного ордена и ни одного звания, то Михаил Павлович начинает получать это всё просто как из рога изобилия, ничего для этого не предпринимая, ничего не делая. Я свидетель всех этих вещей. Его это даже особенно не радовало, но он получает Орден Ленина, Орден Трудового Красного Знамени, Орден ''Знак Почета'' - к какому-то ''летию'', к какому-то событию, и так далее. Это вообще единственный филолог, который получил столько орденов. Его довольно легко и быстро проводят в действительные члены Академии наук. Этим он, впрочем, дорожил - это давало ему определённые возможности для выписывания книг из-за рубежа, общения с зарубежными учеными и, в конечном счете, выезда за рубеж. Возникает в это время в мировой науке, мировой культуре так называемый Славянский комитет (Комитет славистов). Михаил Павлович становится сначала членом этого славянского комитета от Советского Союза, от России, потом становится даже председателем этого комитета и, в конечном счете, он уже на мировом уровне был избран членом правления Международного комитета славистов и заместителем председателя этого комитета. То есть это уже вполне мировое признание. Он очень много работал в этой сфере, организовывал конгрессы, встречался с людьми, страшно был доволен, и после каждого приезда вспоминал о проведенных днях на конгрессе, рассказывал о своих встречах с Якобсоном, о других выдающихся ученых. Одновременно он становится председателем Пушкинского общества при Академии наук, вернее, Пушкинской комиссии… Пушкинская комиссия обладала целым рядом прав, в частности, правом свободного издания ''Временников Пушкинской комиссии''. Он самолично почти издавал этот ''Временник''. Ежегодно у него не получалось, получалось раз в полтора-два года, но они не должны были проходить через Совет и какие бы то ни было инстанции Пушкинского Дома – Института русской литературы. В Институте русской литературы к тому времени набралось немало людей, которых мы тогда называли ''красной профессурой'' или ''анкетными учеными'' - людей, которые не очень подходили для науки, и все меньше и меньше становилось людей порядочных, действительно занимавшихся наукой. Поэтому полная свобода издавать небольшой свой журнал была для него очень ценной. Он и меня к этому привлек, и я в этих ''Временниках'' написал довольно много - шесть или семь – статей. Правда, я одновременно писал и для издания ''Пушкин. Исследования и материалы'' Пушкинского Дома – там мои статьи тоже проходили. Но я видел его радость от того, что он может свободно издавать в России некий свой журнал, почти как Пушкин издавал ''Современник'', или как Погодин издавал ''Московский вестник''.

Иван Толстой: Почему вы так подчеркиваете это представление о свободе издания ''Временника''? Михаил Павлович был член этого общества, советского общества, он был официальное лицо, ''Временник'' был изданием не подпольным, не ротаторным, а тиражированным, издавало его издательство ''Наука''. Что вы вкладываете в эту свободу, когда о ней говорите?

Леонид Аринштейн: Я очень понятные вещи вкладываю. Вот - ''Пушкин. Исследования и материалы'' Пушкинского Дома. Там есть редколлегия, есть Пушкинский сектор, есть самые разные люди. Конечно, никто палок в колеса самому Михаилу Павловичу ставить не стал бы, но его ученики, да и он сам, ощущали какую-то брезгливость по отношению к тому, что он должен был что-то кому-то дать сначала на обсуждение. Он этого терпеть не мог. А тут было очень просто. Ты приходишь, даешь ему статью, он смотрит на эту статью, отдает секретарю, такой Пини был, к сожалению, рано скончавшийся, и через два месяца выходит книжечка, которую никто своими грязными, как говорил Михаил Павлович, руками до того, как она вышла, не лапал. Ему это очень было важно, что он своей собственной рукой сделал эту книгу. На книжке было написано ''40 копеек''. Он говорил: ''Как же так? И пачка сигарет стоит 40 копеек, и мой ''Временник'' - 40 копеек. Надо бы поднять цену''. Но так и не поднял.

Иван Толстой: У меня и у наших слушателей рождается вопрос: почему такое высокомерное и брезгливое отношение Михаила Павловича к другим пушкинистам, коллегам, тем же самым сотрудникам Пушкинского Дома, что следует просто из только что услышанного вашего рассказа?

Леонид Аринштейн: Среди его коллег были коллеги, которых он глубоко любил и уважал, как Николай Васильевич Измайлов, Борис Викторович Томашевский и менее крупные ученые. Но там появились к тому времени и люди, которых он не уважал. Мне неудобно сейчас называть фамилии.

Иван Толстой: Было ли это на чем-то серьезном основано или это было неприятие других методологических взглядов этих ученых?

Леонид Аринштейн: Он их просто не считал всерьез учеными. Все-таки Пушкинский Дом начинали наводнять людьми, далекими от науки, и это были и в прямой форме люди, связанные с органами госбезопасности, были люди, связанные с партийными организациями, а Михаил Павлович этого всего на дух не переносил. Я не хочу произносить вслух этих фамилий, хотя в моем сознании у меня очень много фамилий, которые я мог бы произнести, которые никогда в кабинет к Михаилу Павловичу не заходили, и он к ним не заходил. Никакая это не методология, это были люди из другой, что ли, организации.

Иван Толстой: Нерукопожатные?

Леонид Аринштейн: Боюсь, что именно так. Может быть, ему приходилось с ними здороваться. Другое дело, что были люди, о которых он понимал, что это люди его круга, но он их по какой-то уже другой причине недолюбливал. Это уже другая степень взаимоотношений. Он, скажем, немножко иронически относился к Борису Георгиевичу Реизову, но он прекрасно понимал, что Борис Георгиевич - большой ученый, приближающийся по характеру знаний, по своей методологии к тем ученым, о которых я говорю, но, тем не менее, он его недолюбливал и часто иронизировал.
Вообще язык у него был страшно едкий, ироничный, и по-другому он просто почти не разговаривал. Видимо, он в Одессе поднабрался, даже Жванецкому можно было у него поучиться. Но у Михаила Павловича ирония была другого типа - он никогда не рассказывал анекдотов, он никогда не рассказывал существовавших шуток, у него был ситуативный юмор, ситуативная ирония. Скажем, тот же самый Борис Георгиевич поменял семью и женился на очень милой женщине, которая работала в оперетте. И вот Михаил Павлович как-то листает журнал ''Нева'', а там - статья Реизова про оперетту. Ну, Михаил Павлович, конечно, не мог не поиронизировать. Он говорит: ''Ну, у нас появляется новый жанр, и я думаю, он будет расцветать и в дальнейшем!'' То есть как будто бы ничего не сказано, но все, кто знали эту ситуацию, прекрасно понимали, о чем идет речь. И такого типа разговоры он постоянно вел. Такие шутки не перескажешь, они запоминаются, но они сугубо ситуативные, они секундные, они тут же после этого погибают в воздухе.

О Михаиле Павловиче часто говорят, что он был энциклопедически образован. Это очень неправильная формулировка. Он был исключительно хорошо образован, но у него был ассоциативный склад ума. Вся система его знаний укладывалась не как в энциклопедию по полочкам в алфавитном порядке, а в ассоциативном порядке. И если он писал то или иное произведение (вот вы упомянули ''Я памятник себе воздвиг...''), он по ассоциации, которую вызвало у него это произведение, касался всего того огромного контекста мировой культуры, которое находился у него в голове. То есть это и римский ''Памятник'', и державинский ''Памятник'', и вообще отношение писателя к тому, как он раздумывает о своем будущем, о значимости своего творчества. И каким-то образом, из каких-то глубин своей памяти, а память у него была феноменальнейшая, он всё это доставал, организовывал и создавал такого рода книги.
О небольшом произведении он написал целую книгу, но есть еще меньшие произведения, о которых он писал по 50-70 страниц. Они не всегда даже издавались. Одно из них после смерти уже было издано - это маленькое пушкинское стихотворение ''Роза''. ''Памятник'' - известное стихотворение и традиция известна, а что вы знаете о пушкинском стихотворении ''Роза''? Там двенадцать строчек, а Михаил Павлович написал шестьдесят страниц на эту тему. И читается как роман, честное слово! Он помещает это в контекст мировой культуры, он не идет по пути исследования произведения - не важно, большого или маленького - только на основании его внутреннего содержания. Его главная задача - поместить его в широчайший контекст, в данном случае, с ''Розой'' — показать, какая существовала символика по этому поводу в Средние века, в более поздний период. Тут и Война алой и белой розы, тут и другие цветы, и игры в цветы, которые были приняты в конце 18-го - начале 19-го века. То есть вы познаете весь культурный контекст образа розы и в западных странах, и в России. И это стихотворение, когда вы читаете его, оно уже совсем по-другому звучит, если вы во все это вникли.
Другое направление его ума - полнейшее неприятие повторений. Он не мог писать ни о чем, о чем уже кто-то когда-то писал. Не знаю почему, но у него было такое провидение, что у меня есть какие-то способности, как и у него, добираться до каких-то вещей, которые малоизвестны. Он сам это очень любил. И еще на уровне дипломной работы он мне говорит:
– Вот есть письмо Фридриха Энгельса к Маргарет Гаркнесс. Вы знаете, кто такой Фридрих Энгельс?
– Да.
– А кто такая Маргарет Гаркнесс?
– Понятия не имею.
– Не вы один, и никто не имеет - можете спросить у любого академика. Вот возьмите и разберитесь.
– А как я разберусь?
– Если вы согласны, я вам расскажу как.
Это была целая эпопея. Он очень любил взять какого-то своего ученика и подтолкнуть. Сначала он меня послал в Публичку. Позвонил какой-то своей приятельнице, чтобы она меня пустила в какой-то отдел. У него была идея, что в каталогах не всё в порядке, что библиографы ничего не знают, что надо подойти к полке и смотреть книги. Меня пустили в серединку, в хранилище, я подошел к полкам, смотрел книги, но никакой Гаркнесс я там не нашел.
Тогда он сказал, что есть в Москве Библиотека иностранной литературы: ''Там директор Рудомино, мы с ней большие друзья, я ей напишу письмо, езжайте в Москву''. Я поехал в Москву к Рудомино. Милейшая женщина. Сейчас это библиотека имени Рудомино. Искали, искали — ничего не нашли.
Тогда он сказал: ''Вы же член партии?'' – ''Да''. Он на меня с тоской
посмотрел, вернее не с тоской и не с сожалением, а с сочувствием, и
сказал: ''Вы можете поехать в ИМЭЛ. Знаете, что это такое?''. ''Понятия не имею''. ''Институт Маркса, Энгельса, Ленина. (Еще Сталина туда не приделали, это 50-й год.) Я вам сочиню письмо сам''. Он написал изумительное письмо, я поехал в Москву. ИМЭЛ находился там, где памятник Юрию Долгорукому. Меня туда пустили и, самое смешное, что я там нашел кучу материалов о Гаркнесс, недаром ей Энгельс писал. И я написал очень даже приличный диплом. А по ходу дела я нашел, что там есть целый ряд писателей, которых, как я уже хитро предполагал, Михаил Павлович тоже не знает. А я понимал, что если он чего-то не знает, то это уже интересно. Я ему привез Гаркнесс, стал писать. Михаил Павлович пришел в ужас от моего стиля, сказал, что такие интересные работы таким диким стилем писать нельзя, стал меня учить стилистике, сказал: мне надо читать Герцена и Набокова, это два самых хороших стилиста, Тургенева, пожалуй, не стоит, это немножко другая стилистика.
Я говорю: ''Михаил Павлович, а Набокова где я буду читать?''. – ''Я вам принесу''.

Иван Толстой: В 1950 году?!

Леонид Аринштейн: В 1950 году он мне давал Струве, Набокова, что хотите. Его это совершенно не волновало…

Иван Толстой: Поразительно!

Леонид Аринштейн: Я стал учиться стилю под его руководством. Это при том, что он за три месяца до того сказал: ''Вы член партии?''… Другое дело, что я учился в одной группе с его дочкой и, видимо, Ляля успела ему рассказать, что я человек все-таки порядочный.

Иван Толстой: Какие же книжки Набокова он вам принес?

Леонид Аринштейн: ''Защиту Лужина''. Не книжки, а книжку. Это единственная книжка Набокова, которую я прочитал в то время, а через много лет я уже прочитал другие. Кстати, ''Защита Лужина'' мне совершенно не понравилась, но я должен отдать должное, что Набоков писал несколько лучше меня в плане стиля.

Иван Толстой: Это было отдельное издание берлинское 1930 года в черной обложке?

Леонид Аринштейн: Почему именно берлинское? Это было ''Слово''.

Иван Толстой: С медным всадником на титуле?

Леонид Аринштейн: Да. Когда я позже читал набоковские вещи, были уже совсем другие издания, гораздо более поздние. Дальше я показал Михаилу Павловичу еще несколько имен, которые я там накопал, потому что там уникальнейшая библиотека редких изданий левого движения в Великобритании, ему всё это страшно понравилось. Потом я написал несколько статей, в частности, в его сборник ''Из истории демократической литературы в Англии'', и довольно легко защитил на эту тему диссертацию. Вот этим я ему обязан.
Я не могу дальше рассказывать до какой степени все, что я делал, было связано с его деятельностью. Даже и Пушкиным я занялся, потому что он издавал эти ''Временники''.
– Напишите что-то для ''Временника.
– Я же Пушкиным никогда не занимался.
– Вы же умеете разыскивать. Вот, смотрите, есть такое письмо насчет того, что Пушкин встретил какого-то глухого атеиста по фамилии Гутчинсон (Хатчинсон). Кто это такой? Вот возьмите и разберитесь. Раз вы нашли Гаркнесс, Солта, значит, найдете и его.
– А где мне искать?
– Ну, теперь вы уже сами можете подумать, где вам искать.
Я пошел в Библиотеку Военной академии, раскопал про этого Хатчинсона. И тут же мне Михаил Павлович... Вот его полная свобода! Я написал от руки на какой-то бумаге набросок того, что я собираюсь написать по этому поводу: ''Давайте я вам прочту, что я сделал''. – ''Дайте сюда. Что вы тут написали?''. – ''Да ну, я ничего не написал''. Он просто отобрал из рук этот конспектик, сказал, что прочтет дома.
И когда я на следующей неделе к нему пришел, этот текст уже оказался у Пини, который с издевкой сказал мне: ''У вас что, нет ничего, кроме оберточной бумаги?'' Я говорю: ''Да нет, есть''. – ''Но все-таки в следующий раз, когда отдаете статьи во ''Временник'', печатайте их на машинке и на приличной бумаге, а не давайте какие-то надписи на пожелтевшей бумаге. Вы что, имитируете старые рукописи?''. Я говорю: ''Я ничего не имитирую, я Михаилу Павловичу читал текст черновой, он у меня его отобрал''. – ''Этот ваш черновой текст я отредактировал, и он уже в издательстве''.
Вот так это шло тогда… Это звучит странно, но я вам рассказываю совершенные факты.
Потом я обнаружил, не помню, каким образом, кажется, в том же ИМЭЛ, какие-то неподписанные статьи на английском языке. Одна статья называлась ''Русская литература. Лермонтов'', а вторая - ''Русская литература. Пушкин''. А в то время начиналась работа над Лермонтовской энциклопедией, меня эта статья заинтересовала, она не была подписана ни кем, просто анонимная статья. Я написал в ''The Wellesley Index to Victorian Periodicals'' (тогда уже можно было писать за рубеж), они сказали, что понятия не имеют, что это за статья, но в их распоряжении имеется экземпляр, в котором рукой редактора в оглавление журнала вписаны авторы: какая-то Мейзенберг написала эту статью. И прислали мне это оглавление. Я пришел к Михаилу Павловичу, говорю: ''Что это за Мейзенберг? Я понятия не имею''. Он так посмотрел, говорит: ''Может, это дочь Пушкина (графиня Меренберг)? Маловероятно... Дайте-ка я почитаю''.
Посмотрел, говорит: ''Но это же сплошной Герцен! Никакая это не Мейзенберг. Это плохо вы прочли, это Мальвида фон Мейзенбуг. Слышали вы о такой? Идите, почитайте''.
То есть он мог с налету определить.
Кто мне это прислал? Знаменитое английское справочное издательство журнальных статей ''The Wellesley Index to Victorian Periodicals''. И я потом в ''Wellesley'' написал письмо, что вот вы не знали, чьи там статьи. Оказывается, это статьи Мальвиды фон Мейзенбуг, которые продиктованы ей Герценом (потом Михаил Павлович мне доказал, что они Герценом продиктованы). И те мне потом присылали благодарственные письма - вот, действительно, у нас были белые пятна, а вы… Но я честно ответил, что это не я, что такой есть академик Михаил Павлович Алексеев, который это определил. Конечно, вышли замечательные статьи.
Не знаю: это мои статьи или это заслуга моего шефа Михаила Павловича Алексеева. Вот это направление его работы - работа с учениками. Может быть, я себя сейчас представил излишне тупым, может быть, немножко у меня и своих мозгов было, но, тем не менее, конечно, без этого его представления обо всем, умения понять, почувствовать, ассоциативного ума, этого интереса ко всему, еще не хоженому, вот эти нехоженые тропы, это было бы невозможно. Понятно, что я дал далеко не полное представление о его научной деятельности, но какие-то направления его деятельности, как мне кажется, я все-таки сумел показать, по крайней мере, на очень конкретных примерах, пусть с одним конкретным учеником. И таких учеников у него было немало.

Иван Толстой: Писатель и литературовед Леонид Аринштейн не ставит в нашем радиоцикле академических задач. Наша цель – напомнить слушателям о выдающихся фигурах российской науки.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG