Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Дмитрий Волчек: Я прочитал рукопись ''Московского дневника'' Катарины Венцль в 2006 году, и у меня не было сомнений, что книгу следует издавать, и она будет пользоваться успехом. Прошло пять лет, и вот ''Московский дневник'' выпустило издательство НЛО. Думаю, что издательская нерасторопность пошла книге на пользу: сегодня, когда, похоже, кончается важный отрезок эпохи, записки Катарины Венцль, наблюдательного свидетеля, придутся очень кстати. В шестисотстраничном томе – записи 1994-97 годов; молодой филолог из Германии Катарина Венцль приезжает в Москву для работы над диссертацией и начинает вести дневник. Катарина Венцль стала изучать русский после школы, потому что, как она объясняет, хотела уйти из реальности, которая ее окружала и изменить свою личность, а русский язык оказался идеальным наркотиком. Разговор с Катариной Венцль я начал с вопроса о языке.

Дмитрий Волчек: Многие писатели пишут на неродных языках, но это – художественные произведения. А дневник – все-таки интимная вещь, ты записываешь на том языке, на котором думаешь. Почему вы решили написать книгу по-русски, что вас привлекает в русском языке и не надоел ли он вам за эти годы? Есть ли в русском языке что-то такое, чего нет в немецком?

Катарина Венцль: Я не задавалась задачей написать книгу, так само по себе получилось. Изначально я решила не писать книгу, а вести дневник. А вела я его на русском языке в качестве упражнения, я таким образом проверяла свои знания русского языка – могу ли я описывать то, что я вижу, правильно записывать разговоры, которые я слышу, речь. Язык не может надоесть, язык – это стихия, в которой я обитаю, оторвать его от себя или себя от него немыслимо. Я не вижу никакой необходимости так сделать, мне вполне комфортно с ним. Могу даже сказать, что по-своему он стал для меня домом, такой родиной, которую я всюду ношу с собой, поэтому мне и не обязательно всегда находиться в России, она ведь всегда со мной. Что касается романтического к нему отношения, то, нет, оно не пропало, оно сохранилось отчасти. Я считаю, что с языком, как и с человеком – чем лучше ты его узнаешь, тем меньше остается романтики, но если ухаживать за этими отношениями, если их беречь, то романтику можно в какой-то степени сохранить. В русском языке есть нечто такое, что мне долгое время позволяло легче установить контакт с другими людьми. То есть у меня долгое время человеческие отношения налаживались через русский язык, он для меня стал языком межчеловеческого общения. Но обосновано ли это обстоятельство какими-то определенными его качествами, я затрудняюсь сказать. На месте русского языка мог оказаться и итальянский язык, который я довольно интенсивно изучала. Если бы я продолжала эти занятия, может быть, итальянский стал бы выполнять эту роль. В иностранных языках меня всегда притягивала возможность сменить мир, в котором я живу, и свой собственный образ, имидж, если хотите.

Дмитрий Волчек: А когда вы начали учить русский язык и с чем это был связано? У вас есть какие-то русские корни? Какой-то был стимул или это случайно получилось?

Катарина Венцль: Это случилось в какой-то мере случайно, русских корней у меня нет. Когда я оканчивала школу, как раз начиналась перестройка и вся Германия обратила свои взоры в сторону СССР, в сторону Востока. У немцев в связи с перестройкой появились большие надежды на разрядку достаточно напряженных отношений между Востоком и Западом. Нашей семьи это коснулось напрямую, потому что родственники по отцу жили в тогдашней ГДР. Немцы тогда надеялись на экономический подъем впоследствии освоения новых рынков, многие говорили, что наше будущее – на Востоке (они имели в виду СССР и другие страны Варшавского договора). С другой стороны, в моем решении присутствовал и не рациональный момент. Как-то зимой я прогуливалась по парку, увидела березы под снегом, и именно в тот момент решила, скорее, даже, интуитивно, взяться за изучение русского языка.

Дмитрий Волчек: Сколько лет вам было?

Катарина Венцль: Это было после школы, мне было 19, наверное.

Дмитрий Волчек: А когда вы приехали в Россию в первый раз, какой это был год?

Катарина Венцль: Это был 1991 год, непосредственно перед первым путчем.

Дмитрий Волчек: Но тогда вы еще не вели дневник. Когда вы начали вести этот дневник по-русски?

Катарина Венцль: Кое-какие дневниковые записи у меня уже были к тому времени, но это было еще до того, как я стала ездить в Россию. Я начала свои поездки с Киева. Это было в 1990 году, тогда я уже начинала кое-что писать на русском языке, и записи были киевские.

Дмитрий Волчек: Сложно было выучить язык?

Катарина Венцль: И да, и нет. Я привыкла изучать языки, я в школе изучала английский, латынь, древнегреческий, и поскольку у меня уже была привычка заниматься структурами, то мне русский язык было, по-своему, не сложно изучать, он мне давался даже легче, чем английский.

Дмитрий Волчек: А люди, которые говорят на этом языке? Вот вы приехали в Москву, и у вас сложились два круга общения, достаточно близких социально: это академическая среда, с которой вы профессионально общались, и литературно-художественная богема начала 90-х. Что вас в этих людях удивляло, поражало, притягивало, казалось очень непонятным, русским, специфическим, а что раздражало?

Катарина Венцль: Меня притягивало в академической среде, а также в литературно-художественной богеме, наверное, менее опосредованное отношение к жизни, невнимание к буржуазным ценностям. Казалось, что эти люди в гораздо меньшей мере озабочены обустройством своей внешней жизни, внешней стороны жизни, быта, чем построением своего внутреннего мира. Эта позиция была созвучна моей. Что касается богемы, то меня притягивала открытость, простота в общении, легкость, с которой можно было договориться о встрече, прийти в гости, в какой-то мере даже необязательность в отношениях, летучесть, ирония. Это, правда, те же качества, которые через какое-то время стали меня раздражать. В этих людях мне нравилась кажущаяся непредвзятость, с которой относились ко мне. Я, по сути, была никем, какой-то аспиранткой Института русского языка Академии наук, а для многих мое самое интересное качество заключалось в том, что я была иностранкой, к тому же с заветного Запада, немкой. В том числе это качество стало ключом к этой среде. Через некоторое время я стала тяготиться тем, что очень часто заостряли на этом моем качестве внимание. Я, со своей стороны, старалась слиться со средой, я нисколько не хотела выставлять напоказ свое происхождение. Что касается академической среды, я, пока училась в аспирантуре, состояла скорее в трудовых отношениях с этими людьми, дружественные отношения появились уже после того, как я защитила диссертацию и уехала в Германию. Что касается русских качеств, то, честно говоря, я об этом не задумывалась никогда, мне и сравнить было особо не с чем или не с кем, и до своего переезда в Россию я не общалась с такой средой, я ходила в школу, затем училась в университете, общалась с одноклассниками, со студентами, своими однокашниками, со студентами Высшей школы музыки — но они в большинстве своем не были неформалами, занимались классической музыкой, были вполне буржуазными людьми.

Дмитрий Волчек: Вы познакомились в Москве и со многими людьми, которые стали знаменитостями. Я думаю, поклонникам Владимира Сорокина будет очень интересно прочитать в вашем дневнике описание, как выходили его первые книги еще очень маленькими тиражами — 500-100 экземпляров. И гора книг лежала на полу в квартире, где вы жили, и среди этих книг прятали бутылки с водкой.

Катарина Венцль: Да, было и такое. Надо сказать, что с Сорокиным я пересекалась несколько раз в разных местах, но поскольку мы никогда не говорили лично, я даже не уверена, что он увязывал мой голос, который слышал, когда я подходила к телефону в той квартире, где я тогда снимала комнату, с моим внешним образом. Это немножко странная история — мы были косвенно знакомы, но лично не общались, даже когда он приходил в квартиру — были такие моменты, когда я сидела в своей комнате и не выходила оттуда. Так что это знакомство, скорее, заочное. Читала его книги, тем более, что они там были в большом количестве, мне было очень интересно познакомиться с ними.

Дмитрий Волчек: А кто вам еще помнится из известных людей, с которыми вы встречались в те годы?

Катарина Венцль: Помнятся, конечно же, все, потому что общение со многими было очень живым. В то время, правда, еще нельзя было предвидеть, что некоторые из них станут знаменитостями. Это были, в основном, художники. Мне просто повезло, что я попала в это окружение, что я имела возможность общаться с ними. То, что тот или иной обрел славу, добрую или дурную, это было уже потом. Очень ярким, независимым в своих суждениях, аутентичным, мне показался Авдей Тер-Оганьян, который в России обрел скандальную известность, потом он покинул страну и провел многие годы в Праге и в Берлине. Он сочетал в себе такие для меня любопытные качества как, с одной стороны, меланхолию и скептицизм, а, с другой стороны, легкость и ироничность. Был другой молодой человек, у которого я в течение полугода снимала комнату, человек блестящего ума, очень интеллигентный, образованный и тонкий. Но, к сожалению, такие люди зачастую оказываются неприспособленными к внешней стороне жизни, они, в высшей степени чувствительные, переживают жестокую реальность болезненно, как раз в те годы это было очень актуально, и уходят от нее посредством алкоголя.

Дмитрий Волчек: Вы упомянули, что снимали комнату, а я скажу нашим слушателям, что одна из главных проблем, с которыми вы столкнулись в годы, описанные в дневнике, это поиски жилья в Москве. Вы познакомились с множеством московских квартир, осматривали их, поэтому я хочу спросить, что в думаете вообще об этом российском быте, об организации повседневной жизни?

Катарина Венцль: Поиски жилья были связаны, с одной стороны, с тем, что мои финансовые ресурсы были ограничены, у меня не было стипендии, я сама финансировала свое пребывание в Москве, а плату за жилье разные хозяева мне все повышали, или они изначально требовали много, исходя из того, что я — иностранец, а иностранец, тем более с Запада, тем более — немец, богат как таковой. С другой стороны, мне эти поиски дали возможность увидеть самые разные места и жилища, ознакомиться, хотя бы поверхностно, с разными моделями жизни, устройства быта. Мне это было весьма интересно в то время. В начале моего пребывания у меня даже была идея менять жилье каждые месяц-два, чтобы изучить как можно больше районов и стилей жизни, но я поняла, что такой кочевой образ жизни потребует слишком много сил от меня и я в итоге диссертацию не напишу, а это была моя главная цель. К тому же я видела, что многие районы города похожи друг на друга и что в познавательном плане яничего не выиграть от таких чересчур частых перемещений. Что касается российского быта, то он меня всегда пугал, ставил в тупик, меня в России постоянно мучил вопрос, нельзя ли улучшить его каким-то образом, даже, может, небольшими средствами или прилагая кое-какие усилия. Одна сторона — это воздух в городе, пропитанный выхлопными газами, качество воды, идущей из крана, централизованное включение и выключение отопления, которое нельзя регулировать самому, качество продуктов и товаров, и так далее. Другая сторона - это вездесущая, всеобщая взаимоневежливость в общественном пространстве, равнодушие друг к другу, хамство, издевательское отношение к более слабому, мат на улицах, в транспорте, в очередях. Я понимаю, что тут можно обсудить, с одной стороны, воспитательную роль детских садов и школ, образовательную систему в целом, но, на мой взгляд, изменение этой ситуации каждый может начинать с себя. С другой стороны, я понимаю, что это, может быть, излишний идеализм. Люди измучены внешней стороной быта и в таких условиях очень сложно улыбаться кому попало.

Дмитрий Волчек: Катарина, русские 90-е годы, которые вы описываете в своем дневнике, были особым временем, которое ушло безвозвратно. Вот вы говорили, что вам нравилась небуржуазность ваших знакомых, но, конечно, эта небуржуазность за последние десятилетия, особенно в этой среде, очень сильно выветрилась. Что вам в этой эпохе 90-х годов по-настоящему нравилось, а что казалось ужасным? И испытываете ли вы ностальгию по 90-м годам, как многие в России испытывают?

Катарина Венцль: В русских 90-х меня привлекало то, что тогда открылись новые возможности, меня привлекал дух подъема, который тогда царил и который имел свойство увлекать. Но у этой ситуации была обратная сторона, которая пугала — многие люди были не в состоянии справиться с этими новыми обстоятельствами, адаптироваться к ним, они стали жертвами стихийных преобразований, а среди них были, в том числе, представители интеллигенции, которые выросли еще в советской системе и были абсолютно неспособны подстроиться под жесткие новые реалии. Наблюдать за этим было очень печально для меня. Ностальгии по девяностым у меня нет. Конечно, это было живое, динамичное, захватывающее время, но вернуться в него не хотелось бы, хотя я и была моложе, а быть моложе, безусловно, лучше, чем быть старше.

Дмитрий Волчек: Катарина, а вернуться в саму Россию вы бы хотели? Есть ведь такие иностранцы, которых Россия увлекает настолько, что они просто не мыслят жизни своей без Москвы, без этого ощущения постоянной опасности, без постоянных приключений. Почему вы не остались в России? Связано ли это с какими-то личными причинами или с политикой, потому что Россия сама изменилась и в путинской России уже стало неинтересно? И чем вы занимаетесь сейчас и продолжаете ли дневник?

Катарина Венцль: Я в России не осталась, на самом деле, два раза. В первый раз — в связи с поисками работы, а второй — по личным причинам. В 1997 году, после того, как я защитила диссертацию, я хотела остаться, у меня была такая цель, и я с этой целью искала работу в Москве. Но до меня очень быстро дошло, что будет выгоднее найти работу в Германии, работодателя, который бы направил меня в Россию. Поэтому я уехала, вскоре устроилась на соответствующую работу и уже через полтора года после отъезда из Москвы переехала жить в Санкт-Петербург. Второй раз — в 2005 году, когда была возможность задержаться в России, соблазн воспользоваться этой возможностью был, но я решила вернуться в Германию в связи с тяжелой болезнью моего отца. То есть это была абсолютно личная причина, которая не была обусловлена политической ситуацией. Чем я занимаюсь теперь? Я теперь руковожу Русским отделением Мюнхенского Института иностранных языков, я преподаю перевод, в основном — устный, работаю фрилансером, в том числе, переводчиком-синхронистом, и пишу. Я продолжаю вести некий дневник, но это уже не дневниковые записи, а, скорее, записи разговоров. Меня сейчас очень интересуют механизмы установления контакта между людьми, способы ведения разговоров, в том числе, управления ими, создание атмосферы, развитие и разветвление темы и так далее.

Дмитрий Волчек: Пишете по-русски или по-немецки?

Катарина Венцль: По-русски. У меня это вошло в привычку и мне теперь уже гораздо легче сесть и написать что-нибудь по-русски, чем по-немецки.

Дмитрий Волчек: А думаете вы по-немецки?

Катарина Венцль: Я зачастую не думаю словами, а образами. То есть, когда я разговариваю с самой собой, я склонна говорить по-русски, мне это, почему-то, легче, а думаю образами, картинками.

Дмитрий Волчек: Сейчас ваш дневник вышел в издательстве ''Новое литературное обозрение''. Вы сказали в самом начале, что писали для себя, не рассчитывая на публикацию. Почему вы решили опубликовать его и на какую реакцию надеетесь? Как вы представляете своего идеального читателя, кому адресована ваша книга?

Катарина Венцль: Решение опубликовать этот дневник было принято достаточно давно, я даже могу сказать точную дату — 23 мая 1997 года, это был день защиты диссертации. Я закончила научный труд, но еще не устроилась на работу, и нужно было промежуток заполнить чем-нибудь полезным. Я хотела подвести некий итог моей частной жизни, которую я прожила в Москве. Я надеюсь, что я адекватно смогла передать атмосферу тогдашнего времени, 90-х, что я смогла внести, если можно так сказать, некоторую лепту в историографию того периода. Я надеюсь, что тому или иному читателю эта книга покажется любопытной, как документ, и я могу процитировать одного моего петербургского приятеля, который на днях сказал, что ''книги сегодня пишутся для друзей''. Я сама добавила бы, что везет, конечно, тому, у кого читающих и мыслящих друзей много. Таким я и представляю идеального читателя.

Из ''Московского дневника'' Катарины Венцль

''Около пятнадцати часов на Лобное место взбирается человек, несмотря на трескучий мороз одетый в одни боксерские трусы и перчатки. Встав в самой середине Лобного места, он начинает подпрыгивать, махать кулаками в перчатках и голосить, багровея лицом: ''Ельцин, выходи! Ельцин, выходи!'' — Ельцин не выходит, зато минут через пять подъезжает милицейская машина и останавливается перед Лобным местом. Из машины высаживаются два милиционера. Они отпирают ключом калитку, поднимаются на Лобное место и стаскивают оттуда все подпрыгивающего, но голосящего уже тише художника Бренера. Девочка лет десяти, взволнованно дергая руку остолбеневшего отца, случайно оказавшегося с ней среди зрителей этой акции, пищит: ''Правда, папа, мы стали свидетелями историиииического события?!'' Отец на это молчит, а Бренер, перед тем как сесть в милицейскую машину, возносит кулаки и потряхивает ими как боксер победитель''.


''Восьмое мая. Пятьдесят лет со дня окончания второй
мировой. В отделе Михайлов дает уроки русского языка японцу-стажеру. Японец, шипя и шепелявя, искажает русские слова до неузнаваемости, с улыбкой кивая головой. Имя у него витиеватое, совершенно непроизносимое. По телевизору показывают исторические съемки: послевоенный парад на Красной площади. По другому каналу идут все серии ''Семнадцати мгновений весны'' подряд, одна за другой. Николай сидит, как прикованный к креслу, и смотрит. Зовет смотреть и меня. Рассуждает о преимуществах и недостатках русской и немецкой наций. К немцам он относится двойственно. С одной стороны, восхищается ими, читает и ценит немецких философов, с другой — презирает за малодушие, мелочность и узколобость. Он считает немцев неспособными на полет мысли, на настоящее вдохновение. Тем более непьющих. В его снисходительном представлении современные немцы в большинстве своем смешные, униженные, незначительные существа, вечно озабоченные своим позорным прошлым, в величии которого они хотя и убеждены, но почему-то то ли не осмеливаются, то ли по непонятным причинам не хотят признаться публично. Видя во всех немцах прирожденных, ''фашистов'', он подозревает, что они страдают ''фашизмом'' как наследственным пороком. За что их, по его мнению, надо побаиваться и немного жалеть. Смеясь над пресловутым ''немецким комплексом вины'', он пытается спровоцировать меня, делясь своими размышлениями на тему фашизма. Так он, например, выговаривает как бы пронацистские высказывания, наблюдая при этом за моей реакцией — буду ли я возмущаться, возражать, избегать этой темы, увиливать от ответов или заниматься самобичеванием, обвинять своих предков в том, что они порядком подпортили мне репутацию. Несмотря на свое отнюдь не однозначное отношение к немецкому народу, Николай чрезвычайно кичится тем, что его, светлоглазого блондина, лучезарного раскрасавца, даже сами ''фрицы'' не раз принимали за своего. В силу чего он в принципе прекрасно мог бы работать и шпионом''.



'' День после Дня Победы. По телевизору военный парад. Потом открытие памятника на Поклонной горе, речи Ельцина, Дзян Дземина, Мейджора и Клинтона. Над мощеной площадью высится игла с богиней победы. ''Таракан на палочке'' успели ее прозвать в народе. После обеда звонит Сорокин и просит Николая к телефону. ''Ах, он нездоров...''


'' В молочном магазине на Тверской расторопная кассирша командует покупателями: ''Говорите, не молчите, граждане, готовьте мелочь, нечем сдачу сдавать!'' Громко, в назидание ждущим в очереди, она благодарит тех, кто задание добросовестно выполнил''.


''На фоне семи кранов над котлованом, вырытым на месте бассейна ''Москва'', воздвигли синий барак, на нем есть надпись, напоминающая транспарант с лозунгом: ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ. ВОИСТИНУ ВОСКРЕСЕ''.


''Собаки бродят стайками. Расхаживают по ступенькам широченной лестницы перед МХАТом имени Горького, отдыхают на траве, свернувшись грязными калачиками. Вытянув крепкие ноги, они подставляют черные и рыжие животы лучам высоко стоящего солнца. Ходят по улицам, дворам и подворотням, рыщут по углам и мусорным бакам в поисках съестного. Некоторые из них умудряются в магазинах добывать остатки еды. Жалостливые продавщицы бросают им ломтики колбасы, собаки, ловко подхватив лакомый кусочек, жадно лижут морды и бурно чистят пол языком, лишь бы ни одна крошечка не пропала. Все собаки-бродяги примерно одинакового, среднего размера. Шерсть у них короткая и жесткая. Бывает чуть длиннее мохнатая. Породистых собак на улице не встречается, так же как и маленьких. Собаки-бродяги боятся людей и сторонятся их. По отношению друг к другу они ведут себя дружелюбно. Когда на Рождественке, выше Архитектурного института, стая из шести собак, трех черных и трех белых, переходит улицу, одна из них, оглядываясь на остальных, идет первая, то ступая вперед, то возвращаясь за ними. Три собаки уже вышли на проезжую часть, но вдруг за угол поворачивает машина, переезжая им дорогу. Авангард собак мигом отскакивает обратно на тротуар. Воссоединившись, стайка ожидает новой возможности рискнуть''.


''В витрине магазина у станции метро ''Сокольники''
поместили картонную табличку: ГОЛОВА В ЖЕЛЕ. Все покупатели читают вслух. Мужчина: ''А чья голова?'' Продавщица закатывает глаза''.



''Во дворе перед теснющей, переполненной ''XL-галереи'' знакомятся пятеро посетителей вернисажа. Один из пятерки берет на себя церемонию представления: ''Жора — художник, Коля — куратор, Андрей — критик, а это — Катя, иностранка''. Само свойство иностранца здесь воспринимается как профессия, и никто не удивляется такой категоризации. Завершив официальную часть, без дальнейших формальностей переходят к повестке дня. Единственный вопрос, который все же считают заслуживающим выяснения, — о том, ''тутошняя'' ли я немка или ''тамошняя'', ''российская'' то есть или ''германская''.


''У Тер-Оганьяна в мастерской кастрюля с красной каемочкой, эмалированный бидон и воронка с синей глазурью. Хохочущие ''метрономы'' попсовых цветов и пейзажик со спичечную коробку.
В галерее Тер-Оганьяна ''Вперед'', функционирующей в данный момент без помещения, продаются по контракту еще не существующие произведения искусства: картины, объекты, инсталляции и прочее. Бланк контракта подписывается художником и галеристом. В бланке указываются жанр, размер и цена (в долларах), а также срок ''доставки''. Чистая концепция. Тер-Оганьян заводится, выкуривает одну пачку дешевых сигарет за другой. На сорта получше денег нет. Кроме этого, он беспрерывно пьет, белое вино, пиво, вермут и пиво. Признается, что страдает от этого, но бросить не может. Для него алкоголизм — единственно верный способ установить ''честное'' отношение к миру. Только человек, знающий все взлеты и падения алкоголизма, правильно может воспринимать и понимать мир. Словно в подтверждение он отпивает еще один глоток. Рассуждает о делах. В течение нескольких лет он искусством неплохо зарабатывал. Это было в расцвет перестройки, когда иностранцы лавиной нахлынули на страну и покупали буквально все, что попадалось, лишь бы оно было ''русским''. Большой интерес проявили к московскому концептуализму как противопоставленному советскому официозу членов Союза художников. Западноевропейские и американские галеристы и любители искусства приезжали и скупали у московских художников за бесценок их продукцию. Потом перестройка потеряла актуальность, и интерес западного мира к русскому андеграунду спал''.



''В булочной на Кропоткинской неистовствует старик:
''Верните деньги! Булочная испортилась!'' — кричит он дрожащим голоском. ''Это не булочная, а страна испортилась!'' — обрывает его недовольная кассирша, возвращая ему деньги''.



''В книжном магазине на Лубянке презентация воспоминаний Горбачева ''Жизнь и реформы''. На моих глазах двухтомник никто не покупает. Настоящая давка зато образовалась у полок с эзотерическими трудами и научно-популярной американской литературой по психологии. Книги по НЛП буквально расхватывают''.


'' На Остоженке крепкий немец в дубленке и меховой шапке обнимает молодую женщину в отороченном мехом коротком пальто, мини-юбке и сапогах до колен. Она, натянуто смеясь, выворачивается из его клешней, с сильным русским акцентом втолковывает ему что-то по-немецки. Вир хабен, их арбайт. Немец же никак не отстает, все снова наседает, лапая ее, будто купил. Пара немецкой обуви в магазине ''Саламандер'' стоит половину российской месячной зарплаты''.


'' В выступление Пригова на литературном фестивале вторгается крик из зала: ''Вы очень плохо выглядите!'' Обладатель голоса Бренер грозно идет на Пригова. ''Вы очень плохо выглядите!'' — ''Тихо!'' — требует кто-то из слушателей. ''Не беспокойтесь, — увещевает Пригов публику. — Это всего лишь художественная акция, не надо на это реагировать, ведь именно этого он и добивается''. Несмотря на призывы Пригова проигнорировать Бренера, среди публики возникает взбудораженность. Бренер продолжает орать, надвигаясь на Пригова. Вдруг Пригов схватывает Бренера за длинный нос и тянет его через стол к себе. Одновременно русский переводчик сидящего рядом с Приговым немецкого автора ударяет Бренера кулаком по плечу. ''Это в самом деле художественная акция, не обращайте внимания, на наши с ним личные отношения это никак не влияет'', — объясняет Пригов. Бренер, который, высвободившись из рук Пригова, отвернулся, чтобы уйти, при этих словах оборачивается и возобновляет свой крик, на этот раз называя Пригова на ''ты''. Отработав свое, он наконец, раскрасневшись и запыхавшись, надувает грудь и укатывает переваливающимся шагом. Возмущенные возгласы из публики постепенно стихают. Шокированная переводчица Пригова, сбитая с толку неожиданным инцидентом, начинает говорить по-русски с сильным акцентом и грамматическими ошибками''.


''Редакция ''Птюча'' погружена в состояние гипнотической летаргии; в соседней комнате проходит сеанс экстрасенсорики. Текст принимает Лернер, он и предлагает чай. Француз, который пригласил меня в ''Птюч'', сегодня необычайно занят и еле узнает меня. Напевая отрывистые мотивы, он расслабленной походочкой расхаживает по комнате, рисуется, подгибая ножку, как танцор. Старается придать себе вид мозговитый и озабоченный делами, при этом отвязный. Лишь изредка косясь на меня, он в основном показывает мне спину; изображает враждебное равнодушие. ''Да, — ехидничает Лернер, понаблюдав за нами, — французы и немцы издавна ненавидят друг друга''. Француз моментально оживляется. С удовлетворением отмечает, что в русском языке имеется целый ряд слов немецкого происхождения с ''кошмарным'' звучанием; в качестве примера приводит слово ''шлагбаум''. Я на это рассказываю, как в одном немецком городишке, где я как-то в детстве отдыхала с родителями, юные французы в течение трех недель каждый день брали теннисный корт штурмом, распевая Марсельезу. Француз, надменно выказывая полное отсутствие интереса к этой истории, продолжает с коллегами разыгрывать самую молодежную и расхлябанную журнальную редакцию Москвы. Девушки с боевито раскрашенными губами гиперактивно жуют жвачку. Болтая ногами в тесных брюках клеш, перебрасываются резкими репликами. Одна из них, за тихо мурлыкающим компьютером притворявшаяся, будто вовсе не заметила моего присутствия, внезапно вскидывается на Лернера. ''Твоя сестра?'' — кивает она в мою сторону. Лернер выпучивает глаза: ''Кто?'' — ''Близнецы — видно же!'' — настаивает девушка, на миг прерывая постукиванье по клавишам. Я смотрю на Лернера, чтобы вникнуть в секрет нашей схожести, но он вдруг разворачивает суетливую деятельность. В комнату энергичной поступью врывается девица с синими ногтями, указывает, распоряжается. Напускающий на себя невозмутимую мину грузный сотрудник за компьютером в углу разговаривает с американским акцентом, разжевывая в кашу букву ''р''. Лернер у стены опускается на корточки, пустым взглядом неподвижно уставившись в противоположную стену. Француз без особого рвения перелистывает иностранный модный журнал, картинно качаясь на стуле. Раскачивается наподобие скучающего школьника, испытывающего силу притяжения. Раскачав стул чересчур резво, чуть не грохается на спину. Гребет руками, ухватывается за батарею, летит со стулом вперед. Я подавляю смех. Молчание француза становится железным, непроницаемым. Девица с синими ногтями куда-то убегает, толстяк много раз подряд зажигает зажигалку, глубокомысленно вглядываясь во вспыхивающее пламя. Длинная девушка (короткая стрижка, развевающиеся черные рукава блузки) на мониторе раскладывает пасьянсы, постанывая то от восторга, то от ужаса. Рабочий день окончен и все собирают вещи. Длинная девица крадет из сумки француза, исчезнувшего в туалете, сдобную булку, посыпанную пудрой, щедро деля добычу со мной. Добравшись до метро, француз без единого слова куда-то девается, девица уезжает на дискотеку, Лернер отправляется в гости, я — домо''.


''В Новом Манеже открывается выставка фотографии. На фуршете разодетый бомонд, прибившись к длинным столам, накидывается на тарелки, будто не ел три дня. Между тесными рядами ходит Кляйн и снимает. Когда почти доедены салаты, из кухни вылетают официанты, неся над головами объемные блюда с рыбными шашлыками. Люди, разместившиеся у выхода из кухни, перехватывают официантов и отбирают у них блюда. Поделив добычу со своими, они судорожно жуют, оглядываясь по сторонам. Еле дожевав, снова ловят официантов; те уже подносят мясо''.


'' У верхней площадки эскалатора на радиальную линию ''Курской'' на спине лежит свинья. Ее задние ноги засунуты в сумку на колесиках. Хрюкая и пища, свинья барахтается, бьется за свою обреченную жизнь. Пахнет навозом и животным страхом. Мужчина грубо держит ее за передние ноги, обматывая их веревкой. Когда я бросаюсь вниз по эскалатору, женщина оборачивается и, сбитая с толку, справляется: ''Что это? Не собака ли?'' — ''Нет, — отвечаю я, спешно спускаясь, — это — свинья''.

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG