Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Пироги и пиво. К 50-летию поэта, переводчика, литературоведа и сценариста Виктора Куллэ.


Виктор Куллэ

Виктор Куллэ


Виктор Куллэ:

Ночь подсвечена снегом.
Всё в замедленном темпе.
Перемолвиться не с кем
кроме собственной тени.

Кавардак холостяцкий
утешает уродца
тем, что скорая старость
белизной улыбнётся

слов сплетеньем неспешным
как в романе старинном
пухом ангельским снежным
фосфором нафталином

белочкой прискакавшей
млечною амальгамой
облаков простоквашей
известковою ямой


Иван Толстой: Виктор Альфредович Куллэ – заметная и очень активная фигура современного российского литературного процесса. Он выпускает книги своих стихов, комментирует наследие Иосифа Бродского, издает поэтов Филологической школы (Лосева, Уфлянда, Еремина), переводит с английского, редактирует журналы, - и это, говоря языком Соммерсета Моэма, ''пироги''. Но в последнее время появилось и ''пиво'' - сценарная деятельность, работа для телевидения.
Виктор Куллэ родился 30 апреля 1962 года. Прожитому полувеку и посвящена наша сегодняшняя беседа с юбиляром. Виктор, ваша фамилия какая-то французская, верно?

Виктор Куллэ: Фамилия французская, предки прибыли в Россию еще издавна. Роберт Куллэ - достаточно известный в литературных кругах персонаж - дружил с Клюевым, был репрессирован. Дос Паcсос, когда приезжал в Россию, останавливался у него. Было ''Дело русистов'' такое, одно из первых ласточек, и он там погиб. После этого часть семьи сменила окончание на ''е'', потому что казалось, что так под прибалтов можно проканать — ''Куле'', ''Кууле'' — и, соответственно, отмазаться, потому что, если французом быть, то ты стопроцентно какой-нибудь шпион, а прибалты еще революцию немножко делали.

Иван Толстой: Est-ce que vous parlez francais?

Виктор Куллэ: Нет, к глубочайшему сожалению. В советское время у нас в английскую как отдали школу, так и всё. А потом надо было жить, зарабатывать на жизнь, и так далее. Очень стыдно.

Иван Толстой: Вы сказали о разделении семьи. Известный поэт Сергей Куллэ, кем вам приходится?

Виктор Куллэ: Он двоюродный брат моего отца. Соответственно, мой двоюродный дядя.

Иван Толстой: Кем вы себя числите? Если нужно в очень короткой анкете дать самому себе дефиницию, вы что там пишете?

Виктор Куллэ: Я — русский. Со стороны отца во мне намешана вся Европа, от шведов до португальцев, включая и Восточную, а мать - простая русская крестьянка.

Иван Толстой: А в профессиональном смысле, кто вы?

Виктор Куллэ: Я себя считаю, в первую очередь, стихотворцем и, наверное, я отчасти литературовед. Я кандидат филологических наук, автор первой в России диссертации о творчестве Бродского, комментатор собрания сочинений его, и сейчас какие-то статьи пишу. И еще пытаюсь зарабатывать себе на жизнь какими-то сценариями для телевидения, в основном - для канала ''Культура'', конечно, потому что я стараюсь как-то избегать злободневности, за редчайшими исключениями, и пытаюсь сеять, по мере сил, разумное, доброе, вечное.

Иван Толстой: Виктор, если стихи, рано или поздно, начинает писать любой культурный человек, то все-таки войти в эту область и в ней остаться суждено не всем, да, честно говоря, не у всех есть желание просто – побалуются в отрочестве и юности, а потом начинают заниматься '''серьезным делом'', ''берутся за ум'', как мама и папа требуют. Тем не менее, вы в литературе остались и остались на всю свою жизнь. Что для вас литература, что вам давала и дает эта область, какие здесь были ''маяки'' — книги, люди, впечатления?

Виктор Куллэ: Начнем с того, что я не шел, что называется, в литературу. Я поступил в Ленинградский Институт точной механики и оптики, это квантовая электроника, это лазеры, то есть люди, которые вместе со мной поступали, они сейчас рулят нашей наукой, в больших чинах, и так далее. Ровно поэтому, потому что это была серьезная, молодая, развивающаяся наука (первый лазер в 1962 году сделан, он мой ровесник), она требовала человека целиком, то есть Эйнштейна, пиликающего на скрипке, уже не было, либо ты Эйнштейн, либо - скрипка. А я был в некоторой мысли, что можно совмещать и студенческий театр, и какие-то стишки-песенки, и при этом серьезно заниматься. Но настал момент, когда я понял, что либо - либо. Я просто ушел оттуда, отслужил два года в армии. А это был серьезный шаг, потому что уходить из вуза с военной кафедрой означало, что ты автоматически сразу попадаешь в ряды. Я служил два года в армии, в 85 году на свободу из армии вышел. Я понимал, что буду заниматься чем-то гуманитарным, что буду писать стихи по-любому, но мыслей вписаться в какие-то писательские советские структуры просто не было, я был просто заведомо из другого мира, то есть сама мысль прийти в редакцию и какие-то стихи принести была для меня такой же неприличной, как публично пописать на улице.
Но на заре перестройки я, от балды совершенно, послал стихи на творческий конкурс в Литинститут и случайно попал в такую странную ситуацию. Тогда все ломанулись в литературу, было начало гласности, и при этом сменился ректор - вместо Пименова, который был старой советской формации человек, пришел из горбачевского призыва ректор Егоров, который сознательно резал всех блатных. Если ты писательский сынок, то хоть пиши ты замечательно, тебя все равно зарежут. Ровно обратная тупая логика власти.

Иван Толстой: Формула перевернулась.

Виктор Куллэ: Да. Но при этом был гигантский выбор - когда я поступал, было 600 человек на место. Для сравнения, во ВГИКе - 420. Всем казалось, что в литературе медом намазано.

Иван Толстой: Это действительно шаг в сторону формализации своих занятий. А сердечно, кого вы из писательской братии застали, с кем дружили, с кем вы общались, кого ходили слушать, с кем выпивали?

Виктор Куллэ: Так получилось, что я Сергея Леонидовича Куллэ почти не знал, потому что последние годы жизни, когда мы могли общаться, я его видел, естественно, но он уже не общался почти ни с кем, он медленно и мучительно умирал от рака и пытался сделать так, чтобы никто об этом не знал. В результате, он просто замкнулся и прервал связи со всеми.

Иван Толстой: В каком году он скончался?

Виктор Куллэ: В 84-м. Но по наследству мне досталась дружба с Уфляндом, с Ереминым, ну, естественно, поскольку я стал одним из первых в стране заниматься профессионально Бродским, то куда же я денусь без редакции ''Звезды'', нашей любимой, без Гордина, без Арьева, и так далее. Но, в принципе, в питерском литературном мире я практически не вращался.
Я как-то заметил очень странную вещь, что в Питере очередной пишущий человек воспринимается, как новый медведь в берлоге, а берлога и без того тесная. Когда я приехал в Москву... Это, кстати, был некоторый очень важный момент. В конце 80-х мне предложили аспирантуру. Собственно, на фиг мне, казалось бы, этот диплом кандидатский, но это был шанс еще на три года задержаться в Москве как бы под легальной крышей. А когда выяснилось, что можно и по Бродскому писать, что казалось неимоверным, то я и остался. Но главным для меня было то, что когда я приехал в Москву, я попал в круг людей, которые радовались чужому тексту. Это было удивительно. Это поэты группы ''Альманах'', мои Литинститутские друзья, абсолютно разные, скажем, воплощение консерватизма - Игорь Меламед и Степанцов — злодей, хулиган. Это все дружеский круг.

Иван Толстой: Вы упомянули известных ленинградских поэтов - и Еремина, и Владимира Уфлянда. Что этот круг давал вам в смысле понимания той, теперь уже совершенно легендарной эпохи, того золотого времени ленинградской поэзии 60-х, которую вы просто биографически не могли застать. Можете ли вы припомнить случай, слово, какой-то поворот фразы, который вдруг для вас открыл что-то в Бродском и дал такую тропиночку, по которой вы дальше пошли. Было такое?

Виктор Куллэ: Я вот такого, что вот сказал золотую фразу, как, Довлатов, скажем, вспоминал, что кто-то ему, Дар, кажется, написал, что литература - главное и важнейшее занятие в жизни и этому надо следовать, такого, конечно, не было. Наверное, была общая атмосфера. Во-первых, то, о чем вы говорите, все-таки это не 60-е, а где-то со второй половины 50-х, что поразительно в этой компании филологов, что первый хэппенинг Михайлова, Красильникова и Кондратова-старшего был еще при жизни Кобы, когда они на филфаке тюрю ели ложками и все прочее. Прежде всего, я был советским юношей, я рос в нормальной советской семье, не диссидентской, то есть нормальные советские труженики. Была такая категория, многочисленная, но не очень заметная — хороший советский человек. То есть люди, которые честно делали свое дело. У меня папа, например, всю жизнь был парторгом. Не потому, что он какой-то убежденный идеологический, а просто потому, что он был самым, очевидно, порядочным человеком в своем коллективе и его постоянно избирали. Вот я жил в этой семье. Соответственно, я никакой диссиды не читал. Максимум, верх свободы, это были, скажем, Вознесенский и Кирсанов, которого я через Вознесенского открыл - это уже казалось что-то неимоверно крутое. Уже потом, в студенческой среде, начались какие-то игры с хиппизмом, самиздат. И вот общение с поэтами этого круга, прежде всего, приносило уроки внутренней свободы, это самое главное.
Если говорить о Бродском, что меня поразило, я не помню, кто мне рассказал этот случай, скорее всего, несколько разных людей, потому что это поразило многих. Яша Гордин точно это рассказывал, может быть, тот же Уфлянд. Во времена его молодости Бродский, который, как известно, был недоучкой, но иногда ходил на какие-то дискуссии на филфак, и вот он сидел на какой-то на очередной дискуссии о литературе и идеологии, партийной духовности или духовной партийности, что-то в таком роде, которую вел какой-то марксистско-ленинистский известный лектор, и зевал. Может, дожидался пока все кончится и они пойдут общаться. Но краем уха слушал. И говорит: ''Ой, знаете, я тут как раз только что книжку ''Литература и революция'' Троцкого дочитал, вот вы говорите буквально точь в точь его словами''. Фантастическое в этой истории вовсе не то, что в начале 60-х годов какой-то недоучка приходит в университет, что его туда пропускают, что он там сидит, что он так хамит, не боится гебухи, не в этом дело. Фантастически в этом то, что это была не акция группы ''Война'' или ''Pussу Riot''. Нет, он не хотел никого шокировать, он искренне не подумал. Он читал ''Литературу и революцию''. Человек из этой среды, он был не антиидеологичен, он был вне идеологичен. Вот я читаю книжку, а тут какой-то дядька распинается, и я ему говорю, что я вижу то же самое.

Иван Толстой: Да, это к вопросу о том, что Бродский жил вне советской власти.

Виктор Куллэ: Вот чем мне все равно симпатичен безмерно Питер, почему я там пишу стихи больше, чем в Москве, в физике есть такое понятие - несмачиваемость. Вопрос в том, как жидкость прилегает к стенкам сосуда. Так вот, мне кажется, что круг питерских людей, даже гигантская диаспора, которая в Москве поселилась, тот же Битов, люди, с которыми я дружу, они несмачиваемые. И этот урок - они из питерских, из той питерской параллельной культуры.

Иван Толстой: Виктор, а довелось ли вам увидеть кого-то из тех людей, о которых вы впоследствии писали — Лосева, Бродского?

Виктор Куллэ: У Лосева я жил просто, когда после смерти Иосифа Александровича приехал описывать (собственно - первым) его архив.

Иван Толстой: Архив Бродского?

Виктор Куллэ: Да. Еще было даже непонятно как все будет происходить, но было уже понятно, что надо что-то делать — как, с чего начать. Я приехал, какое-то время прожил в Нью-Йорке, а потом, естественно, я поехал в Нью-Хэмпшир к Леше и у Леши жил. И мы обсуждали, вырабатывали принципы этого комментирования. С Бродским контактов таких, как, например, повезло моему другу покойному Денису Новикову, - такого не было. Была сначала переписка, я издавал книжку стихов, одну из первых, может, вы помните, ''Бог сохраняет все''. Там впервые удалось извлечь из небытия довольно значительный корпус переводов, которые сам Бродский считал утраченными перед эмиграцией, ему же ни клочка бумаги не дали с собой вывезти. Сначала была речь об этой книжке, переписка, потом я был приглашен в Англию, в Кильский университет, где Полухина преподавала, на юбилей Лотмана, конференция была по этому поводу, и Бродский в это время, в очередной раз, задержался там, жил у каких-то переводчиков, которые мои стихи переводили на английский. Бродский в это время ехал в Швецию. Абсолютно краткие, чисто формальные контакты. По крайней мере, стихов я ему не стремился показывать никоим образом, хотя он знал, что я пишу стихи. Я просто понимал, кто передо мной, и понимал, что этот человек безмерно, смертельно устал. Если на приезжающих Рейна и Уфлянда у него хватает души, то на все остальное уже не надо. Единственное, я знаю, что он похвалил мои переводы Дерека Уолкота и Венцлова. Про Дерека он сказал, что ''это, пожалуй, не хуже, чем у Сергеева будет'', а про Венцлову сказал, что, ''пожалуй, получше меня''. Это нескромно, да, но это реально. Гений может себе позволить такой иронический самоуничижительный жест.

Иван Толстой: Виктор, вы упомянули ваше житье у Льва Лосева. Как в относитесь к его бродсковедческим трудам, что самое главное, что он сделал?

Виктор Куллэ: С Бродским связано некоторые количество литературных мифов. Мне довелось в свое время, когда я был редактором ''Литературного обозрения'', посвятить этому спецвыпуск - миф о дружбе поляка, литовца и русского, одна из самых красивых волшебных историй ХХ века поэтических, которая еще будет еще много раз востребована.

Иван Толстой: Литовец - это Венцлова, а поляк - кто?

Виктор Куллэ: Чеслав Милош. Пан Чеслав. Ему очень нравилось, когда его так называли, именно когда русские обращались ''пан Чеслав''. И вторая вещь - это миф о дружбе Бродского. Начнем с того, что Бродский все-таки Близнец, и для него этот близнеческий миф был очень важной вещью. Недаром все его игры с Венцлова, послания стихотворные, ноктюрны, это все во многом на этом построено.
И вторая вещь - это, конечно, Лев Владимирович, потому что не каждому большому поэту суждено, чтобы его друг с такой степенью внутреннего смирения, благородства и, в то же время, нечеловеческой отдачи собственной жизни и времени посвящал ему себя. Вот можно представить, что, предположим, Баратынский взял и положил жизнь на комментирование, восстановление, и так далее наследия Пушкина. Как-то не очень себе представляется.

Иван Толстой: Уж Василий Андреевич Жуковский немножечко помародерствовал над пушкинскими рукописями - и исправлял, и так далее. И забота тут, может быть, была сердечная, но не творческая, не интеллектуальная.

Виктор Куллэ: Политика чистая. Первое, что важно для меня. Наверное, на этих высотах нет иерархии, тем более, после смерти Бродского как-то уже трудно было говорить, но лично для меня Лев Владимирович и был поэтом номер раз. Я до сих пор считаю, что это самый огромный поэт России постбродского пространства, и значение его будет только увеличиваться, потому что он максимально синтетический поэт, он вобрал в себя от достижений футуризма и минимализма до инструментария Бродского, который его, в отличие от всех остальных, не попортил, потому что у всех остальных торчат уши. В общем, очень опасная вещь. Он абсолютно самостоятельный, абсолютно оригинальный, неимоверно внутреннее свободный, и технически, в области чисто версификационной техники, он гораздо более виртуозен, чем кто был то ни было из стихотворцев когда бы то ни было существовавших в российском стиховом поле - виртуознее Бродского, виртуознее Маяковского и всех, условно, Асеевых и Кирсановых.

Иван Толстой: Тут самое место, на мой взгляд, не оказаться голословным, а привести в подтверждение какое-нибудь лосевское стихотворение. Уместнее всего – в исполнении самого автора. В 2007 специально для нашей программы году Лев Лосев прочитал вот эти стихи.

Лев Лосев:

Он говорил: "А это – базилик".
И с грядки на английскую тарелку -
румяную редиску, лука стрелку,
И пес вихлялся, вывалив язык.
Он по-простому звал меня – Алеха.
"Давай еще, по-русски, под пейзаж".
Нам стало хорошо. Нам стало плохо.
Залив был Финский. Это значит наш.


О, родина с великой буквы Р,
Вернее, С, вернее, Еръ несносный,
бессменный воздух наш орденоносный
и почва - инвалид и кавалер.
Простые имена - Упырь, Редедя,
союз, ц-ч-з-ека, быка и мужика,
лес имени товарища Медведя,
луг имени товарища Жука.


В Сибири ястреб уронил слезу.
В Москве взошла на кафедру былинка.
Ругнули сверху. Пукнули внизу.
Задребезжал фарфор, и вышел Глинка.
Конь-Пушкин, закусивший удила,
сей китоврас, восславивший свободу.
Давали воблу - тысяча народу.
Давали "Сильву". Дунька не дала.
И родина пошла в тартарары.
Теперь там холод, грязь и комары.
Пес умер, да и друг уже не тот.
В дом кто-то новый въехал торопливо.
И ничего, конечно, не растет
на грядке возле бывшего залива.


Виктор Куллэ: Первая проблема, которая касается биографии, это очень сложная история. Дело в том, что Иосиф Александрович немножко собезьянничал перед смертью у Одена. Оден, как известно, просил своих друзей не участвовать в написании биографии, не писать мемуаров. Иосиф Александрович сделал ровно то же самое. Это зафиксировано. Соответственно, люди оказались связаны этой ситуацией. У меня была ситуация, когда ко мне приходили из ''ЖЗЛ'':
- Мы хотим вам заказать биографию Бродского.
Я говорю:
- Я не могу, я физически не могу этого делать. Вернее, я понимаю, что Бродский сделал глупость, что так долго не будет, что все равно эта ситуация как-то должна разрешаться, но я это не могу сделать. Если Мария, вдова, и Энн Шелберг, исполнительница завещания, дадут на это свое согласие, дадут на это свою отмашку. Без этого я участвовать в этом деле никак не буду.
Они говорят:
- А мы обратимся к Яше Гордину.
- Он вам ответит то же самое.
- А мы обратимся к Рейну.
- И Рейн вам ответит то же самое.
Тогда на меня посмотрел этот человек, который приходил на переговоры, и сказал:
- Вы понимаете, что мы наймем студента Литинститута, и он, на основе уже имеющихся мемуаров, сляпает.
А как раз тогда мне попалась в лапы ЖЗЛовская книжка ''Катулл'', и там было что-то типа того, что ''Катулл смотрел в окно и, скрепя зубами, представлял Лесбию в объятиях сенатора''. И я с содроганием представил: ''Иосиф смотрел на заснеженное Норенское и, скрипя зубами, представлял Марину в объятиях...''.

Иван Толстой: Одного химика.

Виктор Куллэ: Я содрогнулся. Я перезвонил Марии и пересказал этот разговор. Она тоже содрогнулась. А что делать? Я предложил следующий сценарий. Давайте создаем подробнейшую хронологию жизни, прослоенную реальными, достоверными, точными фактами. Их не так много на самом деле в доотъездной жизни Бродского. В послеотьездной, учитывая, что сохранились эти ежедневники, где-то с начала 80-х уже вообще можно по часам восстановить - встреча такая-то, чтение такое-то, хотя это не очень и нужно. Нужно для датировки написания стихотворений. Но давайте восстановим то, что есть, отсечем мифы. Те куски автобиографические, которые мелькают в интервью, в эссеистике, иногда в стихах, иногда в детских шутливых стихах, что-то можно даже из Соломона взять, хотя, в общем, очень негативное отношение к этой вещи.

Иван Толстой: У кого?

Виктор Куллэ: У Марии и у Энн.

Иван Толстой: К книжке ''Разговоры с Бродским''?

Виктор Куллэ: Да. Я считаю, что они в своем праве, но, во-первых, я слышу в этой книге голос реального Бродского, и это для меня бесспорно, хотя, конечно никто никогда, ни одно радио не добилось и не добьется пленки от Соломона. Но все равно честь ему и хвала, что эта книжка вышла и, благодаря ей, Бродский стал немножко более реальным. Из всего этого сделать нарезку и сделать что-то подобное. С этого начиналась идея. Я начал что-то делать, Полухина тоже начала что-то делать, в результате у нее возникла замечательная книга, летопись, но и параллельно я и Леша занимались комментариями.
Но дело в том, что я-то жил в России, в которой надо реально зарабатывать и как-то выживать, потому что были реальные ситуации, когда не было денег на хлеб, на курево и на еду для кота. Я-то еще могу на макаронах прожить, а коту этого не объяснишь. Соответственно, приходилось заниматься черт-те какой поденкой, черт-те чем и, что называется, в этой гонке опоздал. В чем никоим образом не сокрушаюсь, потому что лучше, чем Леша, сделал работу, сделать ее невозможно - с его уровнем ответственности с его уровнем профессионализма. Я уверен, что когда лет через 50 умрут все как-то прикасавшиеся и Бродский превратиться в Блока, условно, для того поколения, наверное, можно будет приступать к другой работе. Сейчас более точного баланса между тем, что сделал Леша, и тем, что было возможно сделать, не нарушая воли Иосифа, я думаю, что невозможно сделать.
Я вообще ''дантист'', условно говоря. Я уверен, что все стихотворцы так или иначе встретятся в том лимбовском городе, описанном Данте. И я абсолютно уверен в том, что Леша с Иосифом Александровичем там прогуливаются, и никоим образом укоризны какой-то, только благодарность от Иосифа Александровича может быть за то, что сделано Львом Владимировичем. А для меня это очень важная вещь, определяющая какие-то литературные начинания. То есть, почему я отказался от ''ЖЗЛ'', хотя надо было жрать? Потому как я там появлюсь?

Иван Толстой: У Сомерсета Моэма есть роман ''Пироги и пиво''. Вот мы с вами поговорили о пирогах, то есть о литературе, но вы ведь занимаетесь не только литературой. Теперь, если можно, о пиве, то есть о телевидении. Вы - сценарист целого ряда историко-документальных, культурных фильмов. Расскажите, как преображается, как трансформируется ваша любовь и понимание литературы уже в зрительных образах, это же совершенно другой язык, другие извилины работают.

Виктор Куллэ: На самом деле, не совсем другие извилины. Я сначала пишу некий текст, исходя из формально заданных других параметров. Я не пишу сценарий как сценарий, я все-таки пишу некоторое эссе растянутое, которое ложится в его основу, потом оно многократно чистится, дробится, отсекается. Но, прежде всего, самое главное должно быть - о чем? Скажем, первый фильм, который я сделал в своей жизни, это был фильм в серии ''Гении и злодеи'' на Первом канале - Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Возмутила сама постановка вопроса, которая звучала примерно так: великий русский поэт Марина Ивановна любила ничтожество, агента гэбухи, через это дело погибла, наверное, баба дура была. Для меня это было, в первую очередь, оскорбительно. Неужели великий поэт, а поэт, по крайней мере, великий поэт — человек, как минимум, умный. Неужели так все могло быть? Я начал копать. Дальше я понял какие-то простые вещи, что Эфрон никогда в жизни не был агентом НКВД, просто технически этого не было. Он был завербован людьми военной разведки. Но это тема отдельного исследования. Это было безумно увлекательно. Даже представить себе какую-то животную страсть Марины Ивановны технически можно, но как стихи-то при этом писать ''в его лице я рыцарству верна''.
Пардон, вот заговор, который планировался, четвертый большой процесс, процесс младоэмигрантов, которым война помешала, и Эфрона планировали на роль лидера этого процесса. И если бы он дал признательные показания, а он их не дал с момента ареста до монета гибели, ни одного признательного, то полетело бы много-много. И с вами мы точно не сидели бы и не разговаривали бы по известной причине: потому что Алексей Николаевич полетел бы стопроцентно. Все это изменилось с войной, война просто смешала карты.
Для меня было жутко интересно во всем этом разобраться и все это рассказать, в какой степени мифы, а в какой степени подлинная история. И я сделал это и, грубо говоря, я уверен, что Марина Ивановна там благодарно улыбнусь и с облачка ручкой сделала.
В прошлом году был юбилей великого, одного из самых наших великих национальных героев Михайло Васильевича Ломоносова, и я сделал 4-х серийный фильм на канале ''Культура'', который, как говорят, я просто ничего в этом деле не понимаю, как это все строится, но, как говорят, по рейтингам побил все передачи канала за весь текущий год. Тоже нужно было попытаться разобраться как это, что это. Там масса мифов вокруг него, и что он сын царя Петра, и много чего, и современный взгляд о том, что на самом деле, конечно, никакой он не великий ученый. Я, естественно, стараюсь быть не идеологом, который, грубо говоря, одну тупую идею прибивает (или острую - неизвестно, какая страшнее, когда ее вбивают в стены), а все возможные накопившиеся материалы, и дальше отделять зерна от плевел.

Иван Толстой: Что еще в ваших планах или что уже сделано, что телезрители увидят? И будет ли это посвящено культуре, литературе, прежде всего?

Виктор Куллэ: Очень печально для меня, что не удалось сделать фильм про Герцена. Я написал здоровенную заявку, а мне говорят, что Архангельский уже делает. вот недавно его показали. И я расстроился страшно. Не потому, что Архангельский это сделал плохо, а потому, что они пожалели как-то времени на него. За полчаса такую гигантскую фигуру, как Герцен, никак не втиснуть. А потратить бабки, съездить в командировку в Ниццу, в Париж - все можно было сделать без командировки, но дать 4 серии, рассказать, что есть Герцен.

Иван Толстой: Тем более, что мало кто из русских писателей и публицистов звучит столь современно. И когда начинаешь просто для забавы ума из Герцена что-то выписывать, то быстро ловишь себя на том, что, по существу, ты просто Герцена всего переписываешь, настолько это невероятно страстный, умный, как бы человек навсегда.

Виктор Куллэ: И для всех при этом неудобный, в силу своего...

Иван Толстой: … нежелания считаться с какой бы то ни было корректностью...

Виктор Куллэ: Книжка эйдельмановская, в свое время, воспринималась как тайный манифест.

Иван Толстой: Абсолютно! И стоила особо дорого.

Виктор Куллэ: А чтобы найти у Герцена в советской печати, я думаю, что если бы начали перепечатывать ''Письма старому другу'' предсмертные, поставив хотя бы сверху, в качестве эпиграфа, известный ленинский пассаж про буждение, я думаю, что за это бы точно сажали. Потому что ''Письма старому другу'', в которых Герцен всей мощью своего авторитета, интеллекта, совести вдарил по всей этой...
Кстати, по поводу Герцена, лирическое отступление в сторону, важная очень вещь, об этом как-то не особо писалось. Я хочу сказать, что считается, что прототипом Ставрогина был Бакунин, а, соответственно, Верховенский - это Нечаев при нем. Я абсолютно уверен в том, что прототипом Ставрогина был для Достоевского именно и конкретно Герцен, прежде всего. Там есть момент разговора об аристократизме, когда Верховенский (во-первых, он гражданин швейцарского кантона; почему никто на это внимание не обращает? Во-вторых, чисто даже по описаниям - очень во многом вальяжный, в третьих - взгляды на свободную любовь), вспомним, что было у Герцена в семье - во все эти мучительные истории. В четвертых, Герцен же действительно себя чувствовал, хотя и не законнорожденным, но принцем в изгнании (а там есть фраза о принце в изгнании), представителем высшей аристократии. Мы забываем, что хотя он и был бастардом, но, во-первых, все дети у него были бастарды, у него законных наследников не было, у папаши, просто стиль жизни такой был, гарем такой устроил, а, в принципе, они потомки Кобылы и Федора Кошки, то есть они одна из самых близкий семей к Романовым. И для него, помимо общего шока, было еще и чувство личного оскорбления. От этого, может быть, такое яростное неприятие. То есть восстать против самодержавия мог представитель соответствующей аристократической ветви.
Там много чего есть любопытного. Например, известные профили декабристов. На самом деле это точная карикатура — в семье Романовых были вышиты императрицей Марией Федоровной пять профилей, потому что такая пятерная гемма - это очень редкая вещь в искусстве, этого практически не бывает. И двойные геммы — редкая вещь.

Иван Толстой: Мы привыкли к тройной.

Виктор Куллэ: Но наша тройная оттуда же идет. А пятерная была придумана Марией Федоровной, она так своих детей изобразила, и это была такая драгоценная вышивка семьи Романовых. И тут вдруг он швыряет в лицо своему отдаленному родственнику императору - а вот у тебя пять гробов.

Иван Толстой: Причем интересно, что там профили совершенно условные, там нет никакого портретного сходства.

Виктор Куллэ: Конечно.

Иван Толстой: Да мало кто и знал в лицо этих людей в Лондоне. Телевидения не было.

Виктор Куллэ: Так что все это мне жутко интересно показать. На самом деле, люди той эпохи очень сильно отличались от нашей. Не было телевидения, детишкам невозможно объяснить, как мы жили до эпохи мобильных телефонов и интернета, а ведь жили как-то, но сознание был чуточку иным.
Сейчас я делаю фильмы, две одновременно вещи, которые тоже, надеюсь, как-то пойдут или не пойдут на канале ''Культура''. Одно предложение - это фильм об Александре Сергеевиче Грибоедове, потому что исполняется 200 лет со дня рождения Нины Чавчавадзе, и, я думаю, чрезвычайно важный сюжет - это культурная дружба России и Грузии. Можно поговорить об этом и, в принципе, о личности Грибоедова, гениального человека, во многих случаях, который тоже актуален сейчас.
А второе, тут я боюсь разворошить осиное гнездо, но тоже дата требует - 200 лет со дня рождения Натальи Гончаровой, легендарной красавицы века и другой жены другого Александра Сергеевича. Соответственно, касаться вопросов дуэли, ангел или, скажем так, не очень достойная женщина, сгубившая ''наше все'', и тогда много чего придется касаться. Я этим занимаюсь уже для себя, скорее, мне самому интересно, раз я в это углубился. Получится это, будут эти заявки приняты на канале, я не знаю. Не будут приятны на одном канале, попытаюсь на другой предложить. Попытаюсь это делать добросовестно.
И еще один проект, который, кстати, касается Радио Свобода, это фильм, который, бог даст, удастся сделать, о замечательном, к сожалению, менее известном человеке, речь идет о Владимире Сергеевиче Варшавском. Насколько я знаю, он не в этой студии, но в сходных, под именем Владимир Норов выступал.

Иван Толстой: Он по матери происходит от Норовых, от того Норова пушкинской эпохи.

Виктор Куллэ: Владимир Норов, который работал много, известность он приобрел как сотрудник радио, но, в принципе, славится он не только этим, а тем, что поставил памятник тому, что называлось ''незамеченным поколением'' русской эмиграции, своей замечательной книгой 1956 года. Поставил вопрос вообще о природе этого поклонения, потому что они попали в очень странную ситуацию, там же не было пересменки отцов и детей. Это вообще гигантская, сложная проблема. Надеюсь, фильм выйдет и мы сможем поговорить, потому что это стоит того. Сейчас, слава богу, при активном участии Библиотеки русского Зарубежья Александра Солженицына, два моих однокашника по Литинституту (все-таки мы сейчас начинаем тихо все кончать с богемой и потихоньку сеять разумное, доброе, вечное) Маша Васильева и Олег Коростелев подготовили замечательно откомментированную книгу Варшавского, я покажу ее обязательно, в которой не только последняя, неизданная на Западе до сих пор, предсмертная редакция этой книги, значительно расширенная, и полемика вокруг нее, и все это откомментировано.
Это просто легендарный человек, который прославился, он был самым храбрым солдатом французской армии. В мае 40 года он последним защищал Булонскую крепость, настолько, что восхитились даже фашисты и не пристрелили его, хотя по логике должны были. Он в концлагерях был. Он награжден каким-то выcшим военным орденом, которым только возможно, Французской Республики. Потом, после войны, он работает уборщиком, потом едет в Америку начинать все с нуля, работает курьером в ООН, после курьера в ООН (это тоже смешно - в его возрасте, со всеми этими наградами бегает как мальчик, бумажки разносит) его спасает работа на радио, здесь он находит свою аудиторию. Я, кстати, надеюсь на вашу помощь в этом смысле, потому что какие-то вещи стали легендарными, много утрачивается — документы, что-то еще, и все это надо сохранить и донести. О Цветаевой, о Пушкине, о Грибоедове найдется до фига людей, которые захотят что-то сделать, а вот сделать о Варшавском, может быть, гораздо более важно, потому что сейчас вдова еще жива. Вот такие вещи надо делать вовремя, потому что потом все превратится в чистую мифологию.

Иван Толстой: Виктор, мне хотелось вас попросить еще немного рассказать о вашей еще одной стезе - о редакторстве в ''Литературном обозрении'', в том, что стало называться ''Старое Литературное обозрение'' после того, как возникло ''Новое''. Ведь вы журнал подхватили и вы многое успели сделать, вы выпускали исключительно интересные номера. У меня на полке стоят многие из них, они оказались тематическими, и это исключительно удачная была находка. В чем заключалась ваша задача, как вы видели свою цель? Что вам хотелось сделать и что удалось?

Виктор Куллэ: Это то, чем я всю жизнь, по мере возможности, занимаюсь, это попытка восстановить некую подлинную историю русской литературы. Именно этому были, как известно, посвящены эти тематические номера, в значительной степени, потому что история оказалась искусственно разорвана — эмиграцией, каким-то подпольным бытованием. На самом деле, представление о том, что было три ветви литературы - эмигранты там, советские тут, все сволочи и продажные твари, здесь некий андерграунд, параллельная культура - все это чрезвычайно условно было. Белла Ахмадулина печаталась в ''Синтаксисе'' Алика Гинзбурга. Не печаталась, а Алик сидел и на машинке перестукивал номера. И все это общалось, и все это были достаточно тесные, не то, что тесные, но все равно взаимосвязанные сосуды.
Я помню, когда я был аспирантом в том же Литинституте, был очень характерный момент. А там же все время что-то. Вот напечатали ''Доктора Живаго''. Еще людей, посаженных за ''Доктора Живаго'', не выпустили, но ''Доктор Живаго'' уже напечатан в ''Новом мире'', соответственно, его нужно вносить в экзаменационные вопросы. А за счет чего? А отнимем два вопроса у Горького и отдадим их Пастернаку, а отнимем что-то у Маяковского и отдалим Мандельштаму. Вот таким методом кроились каждый раз на каждый экзамен переделываемые экзаменационные билеты. И только в углу сидела Мариэтта Омаровна Чудакова, которая упорно долдонила одно: ''Ребята, что вы делаете? Нельзя Платоновым Серафимовича заменять, нельзя, надо просто заново переписывать всю эту историю''.
А история литературы ХХ века еще не написана. Но для того, чтобы она была написана, надо, чтобы в достаточно полном объеме были представлены многие кирпичики составные этой истории. И поэтому чрезвычайно важно, чтобы такие явления... Вот, скажем, мне удалось издать том Филологической школы, отдать дань благодарной памяти тем людям, без которых я был бы не я. Это строчки не филологов, а Бродского, но это такой жизненный девиз, под которым я строю свои отношения с коллегами по цеху -
Пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Благодарность людям, без которых я был бы не я. А это может быть и Данте прочитанный, и человек, который мне в застолье какую-то очень важную вещь сказал, или не сказал, а своей повадкой, своим поведением в определенной ситуации подал пример. Вот эти вещи.

Иван Толстой: И в завершение нашей программы еще одно стихотворение юбиляра в авторском исполнении.

Виктор Куллэ:

Развивая Данте

Вокруг копошится, дышит, кишит медлительный улей.
Почти готовый примкнуть к его разумной возне,
ты открываешь глаза и понимаешь, что умер
долю секунды назад. Во сне.

Считай, тебе повезло. Но попридержи браваду.
Здесь везунок и лузер равны, словно тьма и свет.
Пункт перевалочный, но отсюда не убывают.
Зал ожиданья, где времени больше нет,

как нет насущности в вере — скорее, место доверию,
отсутствию страха и ревности, зависти и стыда.
Стоит лишь пожелать — и за ближайшей дверью
встретишь любимых, раньше успевших сюда.

Вещи лишь кажутся — то есть они возникают,
стоит о них подумать — к месту и не навсегда.
Взгляд привыкает тешиться облаками,
рябью ландшафта, изменчивого как вода.

При всём изобилии звуков слух отдыхает на вашей
самой насущной мелодии, неуловимой как сон.
Отсутствуют только запахи — но это уже не важно:
тому, кто действительно любит, ни к чему феромон.

Касательно слов — они куда достоверней,
неотменимее сказанных на земле.
Всегда полусумрак — не утренний и не вечерний.
Климат, где забываешь о холоде или жаре.

Смущает догадка, что это всего лишь отстойник,
где ждёшь то ли высшего смысла, то ли назад пинка
и медленно устаёшь от изобилия стольких
самодостаточных душ. Но дальше не видно пока.



Иван Толстой: Пироги и пиво Виктора Куллэ. 30 апреля Виктору Альфредовичу исполняется 50 лет. Поздравляем от всей души!

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG