Ссылки для упрощенного доступа

logo-print
Здесь лошадь смеялась и время скакало.
Река входила в дома.
Здесь папа был мамой,
А мама мычала.
Вдруг дворник выходит,
Налево идет.
Дрова он несет.
Он время толкает ногой,
Он годы пинает
И спящих бросает в окно.
Мужчины сидят
И мыло едят,
И невскую воду пьют,
Заедая травою.
И девушка мочится стоя
Там, где недавно гуляла.
Там, где ходит пустая весна,
Там, где бродит весна.


Дмитрий Волчек: Написанное в июне 1942 года, вскоре после эвакуации из блокадного Ленинграда, это стихотворение впервые было опубликовано в 2007 году в Вене в книге Геннадия Гора «Блокада». Двуязычный сборник, подготовленный к печати славистом Петером Урбаном, в России замечен почти не был, и лишь сейчас полное собрание стихов Геннадия Гора вышло в Москве, в издательстве «Гилея». В сборник «Капля крови в снегу» вошли 95 стихотворений 1942-1944 годов. Эта книжка, вышедшая скромным тиражом – 300 экземпляров – событие в русской поэзии. Как писал поэт Олег Юрьев, «Блокада» Гора состоит из более чем поразительных стихов — поразительного звукового, изобразительного, образного и любого другого стихотворного качества. А прежде всего отличается значительностью. Крупностью, в том числе, и человеческой. Объемностью мира. Красотой и ужасом этого мира. Свободой дыхания. Бесстрашием, в конце концов». Петербургский филолог Андрей Муждаба, подготовивший к печати книгу «Капля крови в снегу», пишет: «В 1942 году, спустя всего несколько месяцев после смерти Даниила Хармса, Геннадий Гор стал одним из первых унаследовавших поэтический арсенал обэриутов… Зловещие старухи, мрачные дворники, игривые девушки, комичные Гоголь и Пушкин, неожиданные перемещения и превращения – в стихах Гора можно встретить большинство персонажей Хармса начала 30-х годов».

А над папой провода.
Вдруг кобыла в поворот.
Нина – черная вода.
Гоголь белый у ворот.
Гоголь белый у ворот.
Губы синие в компоте.
На кобылу криво рот.
Нос во мгле, ноздря в заботе.

О том, что Геннадий Гор во время войны писал стихи, знали лишь самые близкие ему люди, но смогли прочитать их лишь после смерти Гора в 1981 году. Вспоминает Ефим Мейдзоф, друг писателя

Ефим Мейдзоф: Он однажды упомянул о том, что писал стихи, но он стеснялся их показывать. Он мне часто показывал те работы, которые готовил к печати, но это, в основном, была проза. Что касается стихов, я по сути познакомился только относительно недавно, когда его внук принес мне эту подборку, найденную в столе Геннадия Самойловича после его ухода из жизни. Стихи странные, необычные. Эти стихи, конечно, требуют метафизического понимания сущности поэзии.

Дмитрий Волчек: Внучка писателя, Кира Гор, живущая в Нью-Йорке, рассказала мне о том, как удалось вывезти рукопись в Соединенные штаты:

Кира Гор: Мы с мамой разбирали дедушкин архив и нашли ее на даче в старинном резном столе. Дедушка был очень скромным человеком и любил только красивые письменные столы, у него в городе и на даче были очень красивые резные столы. Там мы нашли связку этих пожелтевших листков. Мы о них много слышали от деда, но он их никогда никому не показывал, никому не читал. Мы сразу поняли, что стихи замечательные. Мама их перепечатала сама. Я к этим листкам относилась как к некоей святыне. Когда мы эмигрировали – это было в 89 году, – нам не разрешали брать с собой ничего и особенно старых вещей, старых фотографий, нас очень трясли. Я, конечно, не могла рисковать, брать с собой в багаж эти листки, потому что их могли конфисковать на таможне. Я договорилась с моей подругой-голландкой, и их переправили через голландское посольство. Представляете? Мы приехали в Америку, прошло полгода-год, и я встретилась в Нью-Йорке с женщиной, которая мне их передала от этой голландской подруги. Они через голландское посольство были таким образом вывезены. Мне хотелось, чтобы они были у меня, потому что я занималась литературным наследством, весь архив я сдала Валерию Сажину в Публичку, а стихи мне хотелось забрать.

Дмитрий Волчек: Кира, вы сказали, что об этих стихах много слышали от деда. А что именно он говорил?

Кира Гор: Он о них вспоминал в связи с темой войны, которая всплывала очень часто. Сталинские времена и война все время были обиходными темами за обеденным столом. И конечно, когда он вспоминал о войне, всплывали эти стихи, но почему-то он не читал их нам. Дед вообще, когда работал, очень любил читать вслух то, что он писал. Он нас с бабкой сажал, например, и просто, как он говорил, чтобы размяться, войти в работу, перечитывал вслух то, что написал накануне.

Дмитрий Волчек: Кира, прошло уже очень много лет и, конечно, детали застольных разговоров, о которых вы говорите, забылись, но, может быть, что-то у вас осталось в памяти, что ваш дед говорил о войне и блокаде?

Кира Гор: Во-первых, я хочу сразу же сказать вот о чем. Даниил Александрович Гранин, большой друг деда, недавно стал писать о том, что дед во время войны оказался снайпером, скрытым героем и так далее. Это на самом деле абсолютно неверно, я хотела этот миф развеять. Дед рассказывал, что он записался добровольцем и попал в народное ополчение. Их не научили стрелять, зрение не проверяли, многие попали с близорукостью без очков. Он носил очки, но был страшно близорукий, если он очки терял, то вообще ничего не видел. Они стояли под Ленинградом, и их даже не научили, что если летит немецкий самолет, то не надо его обстреливать, потому что из винтовки не попасть, а если попадешь, то все равно ему ничего не будет. Некоторые чудаки начинали стрелять и наводили немецкие самолеты на себя.

Потом эту армию, плохо обученную, оттеснили в Ленинград, и они попали в кольцо блокады. Он жил в квартире на канале Грибоедова 9, где я родилась потом. Конечно, не было отопления. Он все время вспоминал чудо, которое с ним произошло. Его кто-то уговорил купить на барахолке перед войной пальто, подбитое хорьком, купеческое старое пальто. И он уверял, что оно ему спасло жизнь, потому что холод был невыносимый, в этом пальто он спасался. Он, кстати, попал в документальный фильм "Блокада", там есть кадры в Публичной библиотеке, там сидит дед. Он жил недалеко от Публички и ходил туда пешком, потому что и дома было холодно, и там было холодно, но как-то ближе к книгам. А потом начинается страшный период, когда его эвакуировали, и он попал в военную школу. И в этой военной школе он помирал, потому что у него была дистрофия после блокады, а там в положение не входили, это не санаторий был. И он там совсем слабел. Потом бабушка, которая была эвакуирована с детьми в Пермь, Молотов тогда этот город назывался, под Молотов в деревню Черная, приехала в военную школу, его забрала.

Дмитрий Волчек: Рассказывает составитель и автор предисловия к сборнику, вышедшему в издательстве «Гилея», петербургский филолог Андрей Муждаба.

Андрей Муждаба: Я уточнил в архиве по дате эвакуации Гора, он эвакуировался в самом начале апреля 42 года, а первые тексты датированы июнем 42 года. В эвакуации Гор был под Пермью, в деревне Черная, куда попали многие члены ленинградского отделения Союза писателей. И собственно этим достоверные исторические сведения исчерпываются, потому что никаких автокомментариев по поводу своих стихов Геннадий Гор не оставил. Можно с натяжкой некоторые эпизоды из его более поздней прозы интерпретировать как намеки на его поэзию, а так даже близкие люди об этих стихах ничего не знали. Рукописи были в 1981 году найдены, и только в таком виде сохранились. До этого, если и были какие-то юношеские пробы в этом направлении, то, по крайней мере, к публикации он ничего привести не пытался, сразу начинал как прозаик.

Дмитрий Волчек: И после этого тоже не писал стихов? То есть 95 стихотворений, написанных в течение двух лет, и больше ни единой строчки…

Андрей Муждаба: Да, ничего нет. Подозреваю, что абсолютное большинство стихотворений были написаны летом 42-го года и только около 8 текстов датированы 44 годом, они даже написаны другим почерком. Видимо, в 44 году он обновлял рукописи, их редактировал и в этот момент написал несколько стихотворений. Так что, если момент интерпретации в это вводить, видимо, это была краткая психологическая реакция сразу после эвакуации на протяжении двух месяцев и после этого ничего подобного с Гором не случалось. И более того, его творческая эволюция в дальнейшем гораздо сильнее, чем до войны, оказалась подчинена автоцензурным ограничениям. Так что все меньше и меньше обнаруживается связей с ранним творчеством и межтекстовых отношений со стихами.

Дмитрий Волчек: «Перепуганный талант» – так озаглавлена статья Андрея Битова о Геннадии Горе. Вспоминает друг писателя Ефим Мейдзоф.

Ефим Мейдзоф: Его творческая жизнь была наполнена большими потрясениями. В 30 годы за него заступился Горький, когда проявились его первые «формалистические» рассказы. Они, между прочим, очень интересные. Когда взяли силу литераторы соцреалистического направления, ему пришлось несладко. Между прочим, в докладе Жданова по поводу "Звезды" и "Ленинграда" имя его упоминается. После этого ему пришлось с семьей буквально нищенствовать, потому что его не печатали. Очень тяжелое было время для него.

Геннадий Гор, начало 30-х годов

Геннадий Гор, начало 30-х годов

Дмитрий Волчек: Одним из первых читателей книги «Красная капля в снегу» стал культуролог Борис Парамонов.

Борис Парамонов: Геннадий Самойлович Гор был писатель, так сказать, не простой, не бытовой, материал любил эксцентричный. Как бы там ни было, появление сейчас его стихов, написанных за короткий срок в два года во время войны, производят шоковое впечатление – такого от Гора меньше всего ожидали.
Хотя – как знать? В молодости Геннадий Гор был близок к группе ленинградских обэриутов, и под несомненным их влиянием написал в начале тридцатых годов повесть «Корова». Ее напечатал в новые уже времена журнал «Звезда». Тема повести была – коллективизация, но данная в некоем сюрреалистическом срезе. Повесть не напечатали, надо полагать, потому, что подобное нестандартное произведение о новой колхозной деревне, будучи напечатанным, подверглось самой уничтожающей критике по указанию самого Сталина: это «Впрок» Андрея Платонова. Но тут нужно сразу же сказать, что в «Корове» Гора мало общего с платоновской бедняцкой хроникой, а больше всего своими художественными приемами напоминает она как раз обэриутов, в особенности поэму Николая Заболоцкого «Торжество земледелия». Чуть ли не вся система образов – от Заболоцкого, от этой его поэмы: кулак, поп, да и сама корова главным образом. У Заболоцкого корова, как тогда говорили, врастала в социализм – и даже дальше, в некое техногенное будущее, в котором животные обрели сознание, став активными строителями социализма. «И озаренная корова, сжимая руки на груди, стояла так, во всем готова, Дабы к сознанию идти».

И вот интересно, что в стихах Гора, написанных под явным травматическим переживанием войны и дающих гротескные образы уничтожения, уродства, смерти, вдруг появляется старый знакомый – кулак:

Кукла с улыбкой полезной. Сметана.
Самовар в серебре. Амбар прилетевший.
Я избам хозяин, кулак, сатана.
Я бог январю, архангел вспотевший.
Пожитки мои – быки где, стаканы?
Я лес закую. Море спрячу в сундук.
И горы мне горки, реки мне речки,
Поля не поля и волки – овечки.

Это явная реминисценция из авангардистской молодости. Но поэзия, да и проза ведь не только темой живы, но приемами разработки тем. И у Гора в стихах военных лет – те же обэриутские приемы при кардинально иной теме – война, оккупация, немцы, Гитлер с Геббельсом.

Сани, кадушки, кровать
Речка, избушка, корова.
Тёплое выморозь, жеребцов и мужчин оскопи
И землю сделай плешивой немецкой луною.
Сады умирают там, где ступит нога.
Дома убегают, где рука прикоснется.
Озёра кричат. Рожают деревья урода.
Сани, кадушка, кровать
Речка, избушка, корова.
Где дети? Уже не играют, уже не рисуют
И детские кости белеют, тоскуют,
И детская плоть в обломки, в кирпич
Впилась на радость кому-то.
Было иль не было –
Чтоб в речке плясала вода,
Чтоб мама смеялась
И яблоня кидала весною цветы?
Но будет.
И будет корова – коровой, избушка – кукушкой,
И станет снова землею луна,
Соловьи захохочут в лесах
И Гитлер безротый
Бесплотный с птичьей улыбкой.
И Геббельс станет повозкой.
И дым завитками над крышей уже
Как на детском рисунке. Утро встает.

Обратим внимание – тут появляется упоминание детского рисунка. А уже в следующем стихотворении эта детская эстетика – в самой основе темы.

Солнце простое скачет украдкой
И дети рисуют обман.
И в детской душе есть загадка,
Хариуса плеск и роман
Воробья с лешачихой. Как жёлуди
Детские пальцы. Рисунок опасный -
Обрывок реки. Крик. И люди
Не поймут, не заметят напрасно
Привет с того света, где у реки
В рукаве не хватает руки,
Где заячьи руки скачут отдельно
От зайца, где берег – не сказка,
А бред на птичьих ногах. И замазка
В глазах у меня, у тебя, у него как короста
И нет у природы прироста.

Само сопоставление этих слов – детские пальцы, рисунок опасный – говорит о многом. Вот об этом надо поговорить.

Конечно, нетрудно заметить, что в стихах Гора преобладает – единоприсутствует – поэтика обэриутов, причем всех сразу: и Хармса, и Введенского, и Олейникова; о Заболоцком я уже говорил. Так же точно сквозь эти позднейшие наслоения просвечивает Хлебников, подлинный отец обэриутов. Об этом уже говорили все, писавшие о стихах Геннадия Гора. Интереснее другое: а сами обэриуты, а сам Хлебников откуда взялись и что являли? Тут несомненно одно: их появление было прямой реакцией на новый, нетрадиционный и, как стали говорить позднее, дегуманизированный мир, бывший одновременно машинным, техногенным – и архаически-инфантильным. «Детские пальцы – рисунок опасный»: вспомним, что дети – отнюдь не гуманны, не сентиментальны, а скорее жестоки. Можно сказать, что современное искусство, с самого кубизма начиная, в своем построении, вернее разложении мира, моделирует эти детские забавы: что может быть интереснее, чем оторвать крылья у мухи или жука и посмотреть, что из этого получится? Или даже, как эренбурговский Хулио Хуренито, распилить столовым ножом кошку, чтоб посмотреть, что у нее внутри. Кстати, некоторые стихи Гора очень мне напомнили раннего Эренбурга, его «Стихи о канунах». И вот таким забавам предалось нынешнее человечество, разрушая и расчленяя на части традиционный, устойчивый, измеренный и взвешенный классический мир.
Вот этим интересны новооткрытые стихи Геннадия Гора. Он поэт вторичный, работающий в чужой поэтической системе, но у него исключительно точное эстетическое чутье и единственно верная художественная реакция. На кошмар войны и блокады – современный кошмар – он слепым и тем самым безошибочным инстинктом ответил так же, как всё современное искусство, весь авангард двадцатого века отвечал на тот же двадцатый век.
Вот стихотворение Геннадия Гора, которое мне понравилось:

Хохот в лесу. Мзда на мосту.
Свист вонзившийся в похоть.
Ночной птицы плач.
Девушка – кукиш, унылый калач,
Колесо по руке, поцелуй палача.
Топором по плечу. Полечу к палачу.
Смешалося всё, румынка с ребенком
И кровь, и рябина, и выстрел, и филин,
И ведьма двуперстая вместе с теленком,
И мама, и ястреб безумьем намылен,
И брюхо, и ухо, и барышня – срам
С тоскою, с доскою, с тобой пополам.
Я море прошу, но море – молчальник.
Я ухо держу, но ухо – начальник.
Я маму хватаю, но мама кипит.
Я папу за лапу, но папа сопит.
Подушкой у чёрта, убитый клюкою
Я с Вием, я с Ноем, я вместе с тобою.
Я с дедушкой в яме, с женой на краю,
Я в щёлке, я в дырке, в лохматом раю.
Я – сап, я кукушка, чахотка и сон.
Я – веник, я – баня, я – тыква, я – сом.
Я пень королю. Я помощник тюрьме.
Я поп без ноги, помещик в суме
С доскою, с тоскою, с лягушкой в уме.

Дмитрий Волчек: Я спросил Киру Гор, внучку писателя, рассказывал ли Геннадий Гор о знакомстве с обэриутами.

Кира Гор: Он их боготворил и бесконечно цитировал. И у нас были домашние цитаты, которые опять-таки за обеденным столом как некое заклинание произносились. К Хармсу он относился очень лично. И вместе с дедовскими стихами я также через голландское посольство вывезла маленький блокнотик с его списком стихов Хармса: «Елизавета Бам» и другие вещи. Когда Александров издавал Хармса, мы сверяли с дедовским списком. С Хармсом нельзя было очень близко общаться, но они были хорошими знакомыми, я так понимаю, что Хармс бывал в доме. И еще один его друг, которого он все время цитировал, – Леонид Добычин. Хармс цитировался в домашнем обиходе: "Здравствуй, Кика старикан. Здравствуй, Надя. Дай стакан". Это произносилось за чаепитием. Также цитировались кусочки прозаические из Добычина. А еще дед очень любил Сашу Черного и меня обучил стихотворению, которое я на бис в трехлетнем возрасте произносила. Когда говорили: "Девочка, ты знаешь какие-нибудь стихи?", я читала Сашу Черного "Жил на свете анархист, красил бороду и щеки, ездил к немке в Териоки и при этом был садист". И Заболоцкого дед очень любил и любил Кузмина, и берег его книги. У деда был замечательный переплетчик, книги, которыми дед дорожил, он отдавал ему, и они все были переплетены в красивые шелка и ситцы. Несколько книг Добычина и Кузмина я потом привезла сюда в Америку. Они очень зачитанные и бережно переплетенные, дед все время их перечитывал, они не столько на полке, сколько на столе часто лежали.


Ефим Мейдзоф: Он ездил в Сибирь, на Дальний Восток, на Кавказе был еще в начале 30-х годов. У него обширные были знакомства, и очень забавно и интересно он рассказывал о тех людях, с которыми ему приходилось встречаться. Люди были самого разного ранга. Он дружил с Тыняновым, бывал у Тарле. У него была необычайно богатая библиотека, и благодаря ему я познакомился со многими интересными произведениями, которые не публиковались, их не было в обычных библиотеках. У него замечательная подборка фрейдистской литературы была, философские работы, по искусству очень много. Неплохая у него была коллекция картин, Панкова картины были и других художников. В основном, картины несколько левого толка. Панков и другие ненецкие художники – это примитивисты, но люди, тонко чувствовавшие и понимавшие природу, и это его, бесспорно, очень интересовало.

Дмитрий Волчек: Андрей Муждаба пишет в предисловии к сборнику «Красная капля в снегу» о связи лирического мира Гора и живописи Константина Панкова, ненецкого художника, погибшего на фронте в 1942 году.

Андрей Муждаба: Геннадий Гор с огромным вниманием относился к теме искусства малых народов Севера, Восточной Сибири, Сахалина. Он сам провел первые 10 лет своей жизни в этих местах и рос среди промысловиков-охотников в практически не тронутой временем цивилизации, и в Ленинграде вспомнил, что эту тему он может использовать в качестве своего конька. Уже с середины 30 годов он регулярно ездит в так называемые творческие командировки и поддерживает контакты со средой северян, которые приезжают в это время учиться в Ленинград. Здесь открывается Институт народов Севера, такая кузница специалистов в первую очередь для Сибири. Общаясь со студенчеством Института народов Севера, Геннадий Гор принимает участие в экспериментальных творческих мастерских, идеей которых было, дав северянам технический арсенал современной живописи, попытаться перенести их искусство, имеющее чисто прикладной характер, в сферу чистой эстетики и посмотреть, что из этого получится. Результаты получились потрясающие. И участники этих мастерских получили кратковременную известность в качестве чрезвычайно самобытных интересных художников, которые очень выгодно смотрелись на фоне академической живописи.

Константин Панков был одним из самых талантливых участников этих мастерских, и Геннадий Гор всячески старался пропагандировать его творчество. Еще до войны Гор написал повесть, посвященную Панкову, несколько раз публиковал небольшие заметки, обзоры его выставок. Гора интересовала, в первую очередь, специфика психологии творчества Панкова. Гор старательно записывал свои разговоры с Панковым и все время подчеркивал, что Панков и другие художники психологически не разделяли себя, изображение, которое они создают на листе бумаги или на холсте, и собственно изображаемую ими реальность. Это свойство примитивного искусства, которое описано в исследованиях на эту тему. По их мнению, между предметом и знаком, отсылающем к этому предмету, в сознании примитивного художника существует связь более прочная, чем в системе привычной нам европейской живописи. И этой особенной связью обуславливаются особенности перспективы, зарисовки, изображения, колористики. Это живописный вариант того психологического механизма, который пытался в своих стихах выразить Геннадий Гор. То есть это, во-первых, абсолютно отвлеченное от всяких претензий на реалистическое изображение чего бы то ни было творчество, в котором в принципе не стоит вопрос о том, как оно выглядит на самом деле. Что бы то ни было может быть изображено только в преломлении через сознание художника и от сознания художника неотделимо – это основная, на мой взгляд, коллизия всех стихов Гора, в том, как, казалось бы, внешнее переплетается, проникает, взаимодействует с, казалось бы, внутренним, существующем только в сознании.

И второй момент общности между примитивной живописью и поэзией Гора – это ощущение преодоления времени и пространства. Константин Панков, который пишет для неподготовленного зрителя достаточно однообразные пейзажи и сцены охоты, не просто вспоминает свои родные места и охоту, а в акте творчества переносится в прошлое, переносится за Урал и заново проживает все эти события, упраздняя тем самым временную и пространственную пропасть. Собственно, того же самого пытался добиться Геннадий Гор в своих стихах, и поэтому он думал, каким образом это делается в живописи Панкова. Есть даже стихотворение, озаглавленное "Панков", в котором Гор демонстрирует эффект, к которому, по-видимому, стремится, когда описание картины Панкова включает в себя самого художника – это метафора, которую очень любил Гор: оживающая картина, которая сама себя пишет, сама в себя включает и творца своего. Таким изображением войны, блокады пытался сделать свои стихи Геннадий Гор. Исходя из такой творческой интенции, он пытался разомкнуть ситуацию, в которую он попал в блокадном Ленинграде.

Панкову помогает рисовать зима.
Лиса хвостом в снегу ему рисует танец.
И лес отдал часть чувств своих и часть ума.
Река ведёт его великая, как тот испанец
Кого Веласкесом зовут.
Но имя трудное не высказать Панкову.
Панков счастливец что нашёл подкову.
И нет художника умнее чем зима.
А на картине застыли воды
И горы уж не пишут оду.
Олень бежит, продев себя сквозь день,
Но то не день и не олень, Елена.
Олений рот покрылся пеной.
То человек иль пень,
Панков иль пан
Или в снегу тюльпан.


Кира Гор: Что меня в его стихотворениях потрясло… я все-таки творчество деда знала и знала его трагедию и кризис в связи с непечатаньем, постановлением, внутренней цензурой и так далее. Но, тем не менее, за его прозой стоит человек, которого я помню с детства – милый, не очень решительный, очень добрый, очень уступчивый и без сильных эмоций, без резких поступков. Мягкий человек. И совсем другой человек встает из этих стихов. Они очень эротичные, безумные, агрессивные, абсурдные и с невероятным ассоциативным рядом. Этот ряд я понимаю: он выстроился в настоящую поэзию, мне кажется, у деда, по гамбургскому счету. Он всегда обожал каламбуры, игру слов. Но интересным образом, у него из словесной игры выросла одновременно и поэзия, и целый мир. Дед очень любил задавать вопрос членам семьи и гостям: мир дан или задан? Так вот, этот мир в его стихах вырастает из слова совершенно безумный и очень связанный с его поэтическими, литературными и живописными пристрастиями. Он был большим поклонником Филонова, и у него была картина ученика Филонова, написанная вместе с Филоновым. Он дружил с сестрой Филонова, мы ходили в ее квартиру на домашние выставки. Это такой мир, где словесная ассоциация рождает безумный космос, заряженный энергией отчаяния, жестокостью и эротикой. Я была просто потрясена, когда прочитала эти стихи, потому что это был другой совсем дед.

Одно из моих любимых стихотворений "Хохот в лесу, мзда на мосту, свист, вонзившийся в похоть". Там невероятный ритм, закрученная ассоциация и, конечно, обэриутские влияния. Мне кажется, что это очень высокая поэзия.

Дмитрий Волчек: Кира, вы упомянули кризис. Как вы думаете, он перестал писать стихи именно из-за него, из-за автоцензуры, из-за страха? Ведь очень странно, он написал 95 стихотворений подряд и больше никогда не писал, насколько мы знаем.

Кира Гор: Он написал еще одно стихотворение, должна вам признаться. Впрочем, нет, не стихотворение, это был перевод. Я училась в школе, это был 7 класс, я перешла в другую английскую школу, мне было очень тяжело туда вписаться. Нам дали задание перевести стихотворение. Я прибежала к деду: умоляю, я абсолютно не способна ничего зарифмовать, переведи мне это стихотворение. Это было стихотворение Лонгфелло, и он его прелестно перевел и зарифмовал. Он мне, я помню, сказал: «Ты знаешь, мне было очень тяжело, я отошел от поэзии, я это сделал, чтобы тебе двойку не поставили». Там так начиналось: The twilight is sad and cloudy. Я помню начало его перевода: "Сумраки как облако печали". Красивое было стихотворение.

Возвращаясь к трагедии, я, честно говоря, думаю, что эти стихи были как сконцентрированная творческая энергия. Дед был вообще минималистом, но когда эта энергия должна была свернуться по самым разным нелитературным причинам (не было сил, не было чернил, не было бумаги, просто физически он был слаб), вдруг каким-то образом у него концентрация языка, когда в такие малые формы он стал ее загонять, совершенно потрясающую точность приобрела. "Поцеловал меня палач. И дал мне чаю и калач. И я, целуя палача, его не тронул калача". Просто замечательно. А то, что после войны он попал в постановление, началась новая волна гонений, мне кажется, что это развернуло его прозу в другую сторону. Он в свое время сам говорил, что "если бы меня всю жизнь не били (он любил этот глагол "били"), я бы, наверное, стал Маркесом". Это была его мечта. Не поэзия, а то, что потом стали называть «магический реализм», и он стал про себя говорить, что из фантастики перешел в магический реализм. До масштабов Маркеса он не дошел, но это была его мечта стать таким прозаиком.

Дмитрий Волчек: Судя по его ранним опытам, по "Корове", по первым рассказам, если бы «не били», то, может быть, стал бы одним из лучших русских прозаиков.

Кира Гор: Я думаю, что да. Я думаю, что очень может быть, что стал бы. У него, конечно, совсем другой темперамент, не маркесовский, что говорить. Все лучшее, что он сделал, и ранние его рассказы, и поэзия, они минималистские с невероятной энергией слова: стихи, в первую очередь, но ранняя проза тоже.

Андрей Муждаба: Анализ показывает, что его стихи достаточно сложно сконструированы, в них заложено большое количество идей, которые интересовали Гора на протяжении всего его творчества. Там в несколько искаженном виде фактически все то, что он писал с начала 20-х до самого конца 70-х годов. Видимо, ситуация войны и блокады позволила ему по-новому интерпретировать те же самые вопросы, которым он свое творчество посвятил. Он увидел их в несколько ином свете, пользуясь известными ему подступами к подобным проблемам обэриутов (для него, кроме обэриутов, огромное значение имел Хлебников), и с помощью этой сложной поэтики ему удалось свое впечатление передать, и такие стихи оказались наиболее адекватной с его точки зрения формой.

Дмитрий Волчек: Давайте назовем этот круг вопросов, которые волновали его всю жизнь.

Андрей Муждаба: Как мне представляется, Гор был естественным обэриутом. Он без деклараций, без литературных объединений, собственно вне литературного процесса сохранял подчеркнуто субъективированное мировоззрение, в котором обнажается продукция восприятия времени и пространства и механизмы восприятия реальности, те же проблемы, которые так волновали Даниила Хармса. В первую очередь, это восприятие времени в связи с фактором человеческой памяти, которая непрерывно способна возвращать сознание в прошлое. И вторая проблема – это восприятие пространства, которое, по мысли Геннадия Гора, тоже может иметь как бы не вполне априорный характер и изменяться под воздействием внешних обстоятельств.

У Гора во всем его творчестве есть его личная мифологема преодоления времени и пространства. Средством преодоления времени и пространства он называет творчество, но под это же понятие он приводит и какие-то аспекты технологического прогресса (в 60-е он пишет научную фантастику), и философию, и различные рефлексивные практики. Фактически все творчество Гора – это попытка разными средствами преодолевать время и пространство не в физическом смысле, а собственным сознанием, духовно. В случае со стихами 42-44 года эта проблема обостряется катастрофичностью ситуации, в которую попадает субъект. Преодоление времени и пространства в закрытом замороженном времени блокадной зимы и в осажденном городе становится задачей выживания. То есть нужно найти способ вырваться за пределы текущей пространственно-временной ситуации и спастись. Знаком спасения, по замыслу Гора, становится возвращение в детство, с одной стороны, личное его детство, проведенное на Алтае, и, с другой стороны, это мифологизированное детство человечества, здесь мощный миф, в поэтическую символику у него включается это всегда весеннее, цветущее закольцованное время, кстати, противопоставленное цивилизационному кризису, который Гор не просто видит во время войны, но и который прямо угрожает его существованию.

Дмитрий Волчек: Андрей, вы уже несколько раз упомянули обэриутов, он был знаком с Хармсом и отношения у них были сложные.

Андрей Муждаба: Относительно дружбы Гора с Хармсом практически ничего на самом деле неизвестно, потому что Хармс о нем не упоминает. У Гора сохранился мемуар, написанный в 68 году, кстати, он характерно называется "Замедление времени", статья, весь сюжет которой построен на стремлении автора вернуться в собственную юность в Ленинграде 20-х годов. Так вот там есть упоминание о Хармсе, как будто свидетельствующее, что не было близких отношений, но, по крайней мере, там описывается комната Хармса. То есть Гор бывал у него в гостях. Далее описывается ряд выступлений Хармса, в частности, в общежитии университета. Собственно этим сведения об их отношениях исчерпываются.

Дмитрий Волчек: Но ведь он переписывал стихи Хармса, в его архиве есть списки.

Андрей Муждаба: И некоторые тексты Хармса известны именно в списках Гора, то есть у него был к ним доступ. Представления о сложных отношениях, видимо, основываются на том, что в 1991 году вышел сборник произведений обэриутов "Ванна Архимеда", в который составителем Александром Александровичем Александровым был включен рассказ Гора "Вмешательство живописи" из его первой книги рассказов "Живопись", и образ одного из персонажей этого рассказа был составителем проинтерпретирован как карикатура на Хармса, карикатура с элементами доноса. Там действительно есть чудаковатый персонаж, некто Каплин, в котором узнаются не то чтобы совсем портретные черты, я бы назвал это собирательным образом, и по моим представлениям, из автоцензурных соображений коллизия рассказа завершается идеологическим разоблачением и посрамлением этого персонажа, хотя вполне очевидно, что Гору гораздо интереснее было сконструировать этого персонажа, он описан с совершенно откровенной симпатией, и финал в качестве идеологической нагрузки был добавлен. Мне кажется, это не позволяет говорить о каком-то разоблачении, каком-то навете на Хармса.

Дмитрий Волчек: Книга Геннадия Гора «Красная капля в снегу» стала первой в новой серии издательства «Гилея» – Real Hylaea. Я спросил редактора Сергея Кудрявцева, означает ли появление новой серии второе рождение или перезагрузку «Гилеи», которую он основал еще в 1989 году.

Сергей Кудрявцев: Да, был такой период, немножко трудный для меня, когда я выпускал меньше книг, год назад. И когда я расстался с магазином, который тоже носил название "Гилея", я решил из этих соображений назвать так серию, и из других. Одной из идей послужило название фильма The Real McCoy, есть такой американский фильм с Ким Бэсинджер, переводят либо "Настоящая Маккой", либо "Маккой – это серьезно". Но вот так я немножко напомнил о серьезности своих издательских планов. И еще игра букв есть, там повторяются буквы, фонетическая игра такая.

Дмитрий Волчек: Серьезность издательских планов подтверждена тем, что это не единственная книга серии, три вышли одновременно.

Сергей Кудрявцев: Вышли три, и еще 8 или 10 у меня в планах. Кроме блокадных стихов Гора, вышел Вальтер Сернер, чешско-австрийско-швейцарский дадаист, один из первых. В эту книгу, замечательно переведенную Татьяной Набатниковой, вошла полная версия его манифеста "Последняя расхлябанность" и весь цикл его уголовных рассказов, или криминальных гротесков, так их еще называют, написанных в начале 20 годов. По-русски этих текстов никто не видел, они впервые появились для русского читателя. И третья книга – письма Алексея Крученых, известного футуриста-заумника, основателя "заумной школы", его постоянным корреспондентам Михаилу Матюшину, художнику и композитору, и меценату и искусствоведу Андрею Шемшурину. Это два больших цикла писем, оба опубликованы полностью – по архивам, по библиотекам их нашел автор известного многотомного труда "Русский авангард" Андрей Крусанов. Подготовил, написал вступительную статью, комментарии. Это письма, в которых Крученых советуется с двумя своими адресатами по разным поводам, посылает им стихи. Многие из этих стихов, которые здесь приводятся, неизвестны читателям вообще. Это письма с 13 по 21 год, основной период взлета Крученых, как первооткрывателя. Вот три такие книжки.

Дмитрий Волчек: Книга Гора, конечно, особенная, потому что через 70 лет нашелся неизвестный большой поэт XX века. Может быть, где-нибудь в неразобранных архивах найдется еще нечто подобное? Я знаю, что у вас в планах переиздание собрания стихотворений Юрия Марра, тоже малоизвестный поэт.

Сергей Кудрявцев: Да, есть такой план. Когда-то в начале 90 годов я издал маленькое его собрание, подготовленное Татьяной Никольской. Это были две тоненькие книжечки, страниц по 30. Еще была маленькая книжка, оформленная Сергеем Сигеем, вышла в Германии несколько лет назад, там есть и стихотворные переводы с французского языка. Теперь мы собрались сделать по возможности всё его литературное наследие, которое хранится в Тбилиси. Там есть и заумные стихи, и шуточные стихи, и стихи на случай, взятые из переписки. Человек замечательный, иронист, считал себя участником группы "41 градус", в которую входили Крученых, Терентьев и Зданевич. Он считается учеником Терентьева. Его почти никто не знает, и я хотел бы сделать такую книжку.
XS
SM
MD
LG