Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Слова Ахматовой, прононс французский и Венеция, заговорившая по-русски


Анна Ахматова и Николай Гумилев с сыном Львом, 1915 год.

Анна Ахматова и Николай Гумилев с сыном Львом, 1915 год.


Иван Толстой: Сегодня мы предлагаем вашему вниманию две передачи 70-х годов, подготовленных в нашей парижской студии. Слова Ахматовой, прононс – французский. Эфир 23-го июня 1979 года. Ведет передачу Андрей Синявский.

Андрей Синявский: В одном из парижских университетов, в Нантерре, проходил экзамен, необычный по форме и по содержанию. Французские студенты-слависты сдавали экзамен по русской литературе в виде театрального спектакля, который они разыграли на сцене перед своими профессорами, а также перед другими студентами и всеми пожелавшими посмотреть и послушать это странное представление на русском языке, которое исполняли французы. Тема и название спектакля-экзамена - «Реквием» Анны Ахматовой». Режиссер-постановщик - известный ленинградский актер Анатолий Шагинян, живущий ныне во Франции.

Анатолий Шагинян: Я им начал объяснять, что в каждом слове, субъективно порой, можно найти какой-то смысл. Студентам было непонятно, что это такое, и мне пришлось начинать сначала. Они вошли в новую для себя страну, они совершили путешествие в Россию 30-х годов, то есть в то время, которое сейчас звенит и режет мозг и сердце всему человечеству. Они узнали не на буквах, что такое ГУЛАГ, они узнали, что такое огромная, многодневная, многонощная, многоглазая очередь женщин, провожающих мужей, братьев, отцов, любимых. Женщин, стоящих с передачами. Вот, что такое был для них ахматовский «Реквием». И поэтому они, в результате, прошли удивительную школу человеческую. Для них освобождение того или другого человека, посадка того или другого человека в России, это была информация на уровне газеты, сердце в этом не участвовало. Немножко участвовал в этом ум. И, в общем, трудно от них большего требовать. Молодые, здоровые, свободные, изнеженные, и вдруг они поняли, что эти 14 плачей, 14 причитаний в маленькой книжечке - это судьба страны. И, по существу, их завтрашняя судьба, не дай бог, если она повторится.

Андрей Синявский: «Реквием» Анны Ахматовой это, быть может, самое высокое и трагическое, что было ею написано, и что вообще было создано в современной русской поэзии. Реквием по загубленным душам. Этот цикл стихотворений, «Реквием», был написан Анной Ахматовой в конце 30-х и начале 40-х годов. Тогда она потеряла мужа и сына. Она вобрала в себя судьбу тысяч и миллионов отверженных, посаженных, расстрелянных и замученных в сталинских душегубках. И лирический цикл ее стихотворений «Реквием» превратился в эпос современности и прозвучал как голос всего народа, от чьего имени полновластно говорит Анна Ахматова. На правах жертвы, на правах матери, на правах родины, оплакивающей своих детей. И на правах поэта России.
В своем спектакле-концерте Анатолий Шагинян воссоздает эту атмосферу, эту эпическую стихию «Реквиема». Поэтому в постановку он вводит музыку, старинные церковные песнопения, причитания по усопшим, плач по замученным. И придает лирике, ахматовской лирике, многоголосье всенародного горя. Его девочки-студентки, читая стихи Ахматовой, как бы перебивают одна другую и подхватывают на разных голосах одну и ту же музыкальную фразу. Это не театр чтецов и декламаторов, это хор, это - эпос.

(Звучат стихи)

«Опять поминальный приблизился час…».

«Хотелось бы всех поименно назвать/ Да отняли список…».

«В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда, стоящая за мной женщина с голубыми глазами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): - А это вы можете описать? И я сказала: - Могу. Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

«Перед этим горем гнутся горы /Не течет великая река…».

«Где теперь невольные подруги /Двух моих осатанелых лет…».

«Это было, когда улыбался только мертвый, спокойствию рад…».

«Уводили тебя на рассвете…».

«Тихо льется тихий Дон...»

«Нет, это не я, это кто-то другой страдает...»

«Показать бы тебе, насмешнице...»

«Там тюремный тополь качается, И ни звука - а сколько там …».

«Семнадцать месяцев кричу, Зову тебя домой …».

«Легкие летят недели, Что случилось, не пойму …».


Андрей Синявский: «И о смерти говорят». Вы слышите, с каким акцентом произносят французские студентки стихи Анны Ахматовой, эти страстные ламентации русских женщин, матерей, вдов, сестер? Но французский акцент, в данном случае, нам не помеха, он придает даже какую-то прелесть русской поэтической речи. Он звучит трогательно и пронзительно, как бы в напоминание о человеческом родстве и единстве. Представьте, ведь эти юные француженки никогда не знали ни нашей тюрьмы, ни лагеря, ни очередей с передачами, ни голода, ни колючей проволоки. Все это для них было какой-то экзотикой, либо абстракцией. Все это - вести с того света. И вдруг они будто очнулись, проснулись, поняли, что происходит и, как русские бабы, заголосили на своем нежном наречии:

«Буду я, как стрелецкие женки... // Под Кремлевскими башнями выть»

Как же так случилось, что француженки почувствовали себя русскими, и по-своему, как птицы, перекликнулись с подругами, которых и в глаза не видали? Может быть, потому что искусство вообще, если подойти к нему глубоко и серьезно, всегда предполагает сострадание к человеку, близкому или далекому, предполагает соучастие в том, о чем рассказывает автор. В особенности это относится к «Реквиему» Анны Ахматовой.

Анатолий Шагинян: Они хихикали, когда репетировали. Я сердился. И чего я хочу от них? С чем я ношусь? Почему я так болезненно все это воспринимаю? Почему я хочу им это втемяшить? Это вызывало, порой, улыбку. Они - ироничные, они – умные. Почему я к ним пристал? Почему мне так дорого то, что мне дорого, и почему я хочу такого же внимания и реакции от них? И улыбки были первое время, потому что они действительно – сытые, здоровые, счастливые. И такой соблазн - сотни театров и тысячи кафе, и, вдруг, он заставляет, засиживается, задерживает их, требует внимания к этим судьбам. Были подняты горы судеб, горы книг! Две книги Надежды Мандельштам, Ольга Берггольц, Лидия Чуковская, и сама Анна Ахматова. Весь текст можно прочесть спокойно за несколько минут, а спектакль шел тридцать пять. То, что спектакль с таким небольшим количеством текста был продолжительным, говорит о том, что студенты были наполнены, они были содержательны, они были достойны той темы, которую они взяли. Их интересно было слушать, на них интересно было смотреть, за ними интересно было залу следить. Не кашляли, не вставали, не меняли ногу с ноги на ногу. Люди смотрели на чужую жизнь. Это путешествие в чужие судьбы, я убежден, им помогло заговорить на чужом языке.

Андрей Синявский: Говорит Радио Свобода. Сегодня мы передаем «Реквием» Анны Ахматовой в исполнении французских студенток. Концерт этот и спектакль подготовил Анатолий Шагинян силами не профессиональных актеров, а просто учащихся, изучающих русский язык и русскую литературу француженок. И, соответственно, вся постановка, вся сценическая композиция была решена просто и лаконично. Обыкновенные студенческие столы, выкрашенные изнутри в черный цвет, были перевернуты и направлены со сцены в зал прямыми металлическими ножками, наподобие черной, колючей, стреляющей стены. А под этой стеной, с торчащими штыками или дулами пулеметов, винтовок, сидели женщины, французские девушки в русских платочках. Этого было довольно, чтобы зал понял, о чем здесь идет речь. В ходе и в итоге спектакля зрители испытали своего рода шок, потрясение. «Реквием» Анны Ахматовой вдруг приблизился к французской публике как реальность, актуальная реальность всемирной, всечеловеческой судьбы.

(Звучат стихи)

«И упало каменное слово /На мою еще живую грудь…»

«Ты все равно придешь. - Зачем же не теперь?..»

«Уже безумие крылом. Души накрыло половину…»

"Хор ангелов великий час восславил…"

"Магдалина билась и рыдала…"

"Узнала я, как опадают лица…"

"Опять поминальный приблизился час…"


«Я вижу, я слышу, я чувствую вас: И ту, что едва до окна довели, И ту, что родимой не топчет земли»

«И если зажмут мой измученный рот, Которым кричит стомильонный народ…»


Андрей Синявский: В Советском Союзе «Реквием» Анны Ахматовой до сих пор не опубликован. А в концертном исполнении вы слушали его впервые. Так пусть он дойдет до России сейчас, хотя бы этими голосами, голосами французских студенток, изучающих русский язык. Это и есть связь культур, связь времен, связь языков и народов.

Мария Розанова и Андрей Синявский, 1970-е (фото: Марианна Волкова)

Мария Розанова и Андрей Синявский, 1970-е (фото: Марианна Волкова)

Иван Толстой: Теперь – в Венецию, заговорившую по-русски. Эфир 21-го декабря 77 года.

Диктор: В нашей передаче сегодня мы рассказываем о бьеннале, которое в 1977 году было посвящено проблемам неофициальной культуры в Советском Союзе и в странах Восточной Европы. У микрофона искусствовед Мария Розанова.

Мария Розанова: Венеция, сама по себе, это город фантастический, сказочный, словно поднявшаяся из-под воды резиденция морского царя. У этого города нет на земле аналогий, разве что былина о Садко, совершившим путешествие на дно морское. А Венеция зимой, в дождь и холод, с опустевшими дворцами и редкими туристами, живущая таинственной и призрачной жизнью, кажется вдвойне фантастической. И напоминает она декорацию, театральную декорацию. Может быть, от того, что здесь мало места и дома теснятся, уходя стенами в воду и выступая из воды в своей преизбыточной, но уже обветшавшей роскоши, эта декорация города, как и полагается на театре, кажется нереальной. В этих узких проходах, поворачивая за угол, не перестаешь ахать. За поворотом, из-за кулис - новая декорация, словно специально созданная еще для одной оперы, еще для одной сцены, которые без конца разыгрываются на перекрестках. И словно в продолжение и в оснащение этого спектакля, перед дворцами, на улицах звучит русская речь. Слышать это особенно удивительно ночью, когда спрашиваешь дорогу домой, а незнакомый прохожий отвечает тебе по-русски. Правда, подчас, с иностранным - чешским, польским или английским - акцентом. И спохватываешься: ах, да, бьеннале! Мы же не просто в Венеции, мы же на бьеннале!
Сегодня этот город наполняют не тени и образы прошлого, а самое что ни на есть современное, актуальное, хотя все еще загадочное для Запада племя диссидентов. И мы сами принадлежим к нему, к заморским гостям Венецианского бьеннале. Оно состоялось здесь, на воде, вопреки противодействию советских властей и долгим спорам на сей счет среди итальянской общественности. У Венеции, у Италии, достало мужества и свободы встретиться с теми, кого советское правительство преследует под ненавистной кличкой «предателей», «клеветников» и «отщепенцев». О чем же говорят эти вестники или призраки свободы? И какое, с позволения выразиться, «предательство» они совершают в Венеции? Кого разглядывают? Кого слушают и обсуждают эти толпы народа, наполняющие концерты, выставки, залы заседаний и просто вестибюли и улицы, куда для всех не вместившихся, порою, на дождь и холод, вынесены телевизоры, транслирующие программу бьеннале.
Я приехала только на литературный семинар, который продолжался несколько дней. Но проблемы художественной литературы и искусства, которые тогда обсуждались, мне послышалось, были особенно уместны здесь, в Венеции, где искусство, можно сказать, сливается с действительностью и даже, в некотором роде, замещает ее. Заседания бьеннале проходили на Площади Святого Марка, которая служит и самым блистательным центром, и государственной эмблемой Венеции. Ее герб, древний герб города - это крылатый лев с раскрытой книгой в лапах, извечный символ евангелиста Марка, покровителя Венеции. Но сейчас для нас этот старинный символ, венецианский лев с крыльями и книгой, приобрел совершенно особый, новый смысл, как если бы искусство и культура находились у крылатого льва под защитой и покровительством, как если бы сама его книга имела крылья.
Среди множества выступлений, докладов и дебатов на литературные темы, в нашей сегодняшней передаче мы остановимся лишь на одном. Это речь об искусстве и действительности, которую произнес на бьеннале писатель Андрей Синявский. Вот, что он сказал. Читает автор.

Андрей Синявский: Я хочу, прежде всего, поблагодарить устроителей бьеннале, поблагодарить за эту встречу интеллектуального Запада с диссидентами советской России и Восточной Европы. Лично мне было особенно дорого и приятно увидеть здесь Альберто Моравиа, крупнейшего и, надо прямо сказать, единственного итальянского писателя, приехавшего на наше собрание. Должен напомнить, что Альберто Моравиа, в числе других западных писателей, одним из первых выступил на защиту советских диссидентов. Я имею в виду судебный процесс надо мной и Даниэлем. И я приношу ему, писателю, глубокую благодарность за эту помощь в беде.

Понятно, у всех у нас могут быть и должны быть разные взгляды, эстетические и политиче¬ские. Но при всех разногласиях важна солидарность людей и особенно — для начала — солидар¬ность и взаимопомощь писателей, каких бы воз¬зрений и вкусов они ни придерживались. Только так и можно строить диалог и перекидывать мосты от одного общества к другому, от одной литерату¬ры к другой литературе. Не по партийному прин¬ципу, а на основе братства. Для начала — хотя бы— литературного братства...

Мария Розанова: А в советских газетах Бьеннале-77 называлось «антикоммунистической шумихой», будто сам разговор о свободе искусства и о литературном содружестве поверх барьеров, поверх государственных и политических границ это уже что-то криминальное и недопустимое с точки зрения диктаторов. Между тем, выступление Андрея Синявского касалось не политики, а эстетики.

Андрей Синявский: Мне кажется, последнее время мы присутствуем при одном удивительном и довольно редком феномене. Когда длительный процесс изничтожения искусства и литературы в России вдруг обернулся перевернутой и вторичной их жизнью. Когда рус¬ская литература пошла раздельными, параллель¬ными путями развития, независимо от контроля
государственной власти и общества. Наблюдая это явление, невольно ловишь себя на каких-то парадоксах, на парадоксах самой постановки вопроса о литературе и искусстве. А зачем они нужны - искусство и литература? И откуда они берутся? И кому от этого польза? И вообще, что это такое - литература и искусство?
Дело в том, что с появлением так называемой диссидентской или неподцензурной литературы, «Самиздата» и «Тамиздата», возникло множество аспектов и поворотов в решении этой общеэсте¬тической проблемы. Они — эти повороты — как бы приоткрывают нам заново природу искусства и неожиданные, немыслимые пути и судьбы его существования. И это не потому, что на каждом шагу создаются великие и прекрасные произведе-ния, а потому, что искусство обнаружило вдруг свою необыкновенную живучесть. И мы всякий раз убеждаемся в этой живучести искусства на самом разнообразном и даже случайном материале. И это очень интересно. Интересно даже в научном отношении. Для исследователей — фи¬лологов или историков искусства. Представьте: искусство умерло. Всё вытоптано и выжжено. И вдруг оно потихоньку появляется на развалинах, на совершенно, казалось бы, непригодной почве. И спрашиваешь себя: что же всё это значит? Как в древние времена, литература, чтобы вы¬жить, переходит на уровень рукописного сущест¬вования. А поэзия, чтобы дойти до слушателя, уходит в песню. И оказывается, что фольклор не исчез, но, при известных обстоятельствах, его создателями и носителями могут стать и стано¬вятся круги интеллигенции. А рядом воскресают авторы, книги и традиции, сгинувшие бесследно или почти не известные новому поколению. Вто¬рой и усиленной жизнью начинают жить Михаил Булгаков и Платонов, Малевич и Кандинский. Или, допустим, искусство абсурда, заложенное в России обэриутами, но так и не дошедшее в свое время до читателя. И всё это тоже составляет современный процесс. Ведь художественное сос¬тояние эпохи это не только то, что создается сегод¬ня, но и то, что входит из прошлого в наше вос¬приятие особенно интенсивно, преодолевая разрыв во времени и пространстве. Напомню, что Сам¬издат начинался с переписывания недоступных стихов Ахматовой и Пастернака. И вот уже Ман¬дельштам и Цветаева сегодня становятся нашими современниками, поскольку им не довелось ис¬полнить эту роль при жизни. А Набоков и Реми¬зов, посмертно, из эмиграции, возвращаются на родину как новое, сегодняшнее достояние. И воз¬никает обмен ценностями между прошлым и на¬стоящим, между Востоком и Западом, между оторванными друг от друга или оборванными ветвями культуры.
А в результате, даже на наших заседаниях, здесь, в Венеции, мы вновь и вновь возвращаемся невольно к вопросу о природе искусства и его происхождении. И выслушиваем, и высказываем различного рода теории на сей счет — от марк¬систских до фрейдистских, от искусства как сред¬ства коммуникации до искусства как запасного клапана или выхлопной трубы, дающей человеку и обществу возможность выразить затаенные, скрытые устрем¬ления. И вдруг оказывается, что Пушкин и Лер¬монтов, Достоевский и Маяковский — это тоже диссиденты. А если расширить это понятие, то и всякий художник в истории нового времени тоже всегда « диссидент » по отношению к жизни или какой-то устаревшей традиции. Диссидентство
оказывается просто синонимом искусства.

Мария Розанова: Андрей Синявский имел в виду тенденцию некоторых западных ораторов, выступавших на бьеннале, в том числе социалистов и марксистов, придать иногда понятию диссидентства самый общий и расплывчатый характер: дескать, Пушкина тоже преследовали, и Лермонтова преследовали, и это уже традиционно для России, и в этом нет ничего страшного и ничего особенного, все мы - диссиденты.

Андрей Синявский: По поводу всех этих концепций и аналогий можно много спорить. Но дело, мне кажется, не в правоте или спорности той или иной точки зрения. А в том, что эти точки зрения выявляют¬ся и заостряются, так что все мы снова и снова задумываемся над тем, что такое искусство, и над вытекающими отсюда последствиями. В этом смы¬сле российское диссидентство, на мой взгляд, играет определенную роль фермента: оно будит мысль и раздражает восприятие одним уже фак¬том своего незаконного существования. Когда в Советском Союзе судят писателей и сажают в тюрьму за книги, а западные писатели выступают в их защиту и спрашивают советские власти, как же можно судить писателей, то у властей на этот счет существует одна отговорка: «Да какие же это писатели! Это же не писатели, а — уголовники!». Когда я это впервые услышал, я, надо признаться, испытал не унижение, а чув¬ство глубокой внутренней удовлетворенности. Еще бы! Искусство приравнивается к преступлению. И даже не к политическому, а к уголовному пре-ступлению. Искусство приравнивается к воровству и к убийству. Значит, оно что-то стоит! Оно — реальность! И, может быть, на самом деле — ис¬кусство, всякое искусство, — это преступление? Преступление перед обществом. Перед самой жизнью... Так что же оно такое — искусство? И в чем его зло или добро? Словом, диссидентство ставит нас перед новыми, неожиданными проблемами даже в узкоэстетическом и философском плане. В этом множестве аспектов, которые позволяют нам по-новому взглянуть на вещи, я хочу избрать лишь один пункт и немного на нем задержаться. А именно, меня особенно занимает тема самоценности искусства, которое и в воде не тонет и в огне не горит. Когда это наблюдаешь более или менее присталь¬но появляются странное чувство и еретическая мысль, которую я и хочу высказать. Появляется ощущение, что искусство где-то выше действи¬тельности и важнее жизни. И это не потому, что оно возносится в какие-то заоблачные сферы. И не потому, что оно презирает малых сих. Я не имею в виду эстетизм. Наверное, и он законен, хотя и мелок в этом общем превосходстве искус¬ства над действительностью. Напротив, я имею в виду искусство, которое порой опускается до самых низин жизни и говорит о ней больше, чем та сама о себе знает. И всё же оно независимо от жизни. На примере так называемых диссидентских про¬изведений мы это видим. Искусство свободнее и сильнее и жизни, и самих авторов, которые со¬здают эти вещи. И в этом смысле оно выше дей-ствительности.

Мария Розанова: Сегодня мы передаем выступление Андрея Синявского на Венецианском бьеннале. Основной девиз или тезис этой речи состоял в том, что искусство выше действительности. Эту теоретическую, эстетическую позицию Андрей Синявский заостряет с обычными для его писательского стиля иронией и гротеском.

Андрей Синявский: Чтобы не впадать в излишнюю выспренность и философскую отвлеченность, я позволю себе в виде иллюстрации сослаться на один анекдот. Это анекдот об искусстве. Дочь одного американского миллионера отлича¬лась страстностью темперамента, широтою нрава и богатством воображения. Короче говоря, произ¬водила перманентную сексуальную революцию. И вот тогда, чтобы единственная дочка не впала в окончательный разврат, старый миллионер за свои доллары нанял актера, чтобы тот, так сказать, перевоплощался из одного любовника в другого любовника, в зависимости от капризов дочери. Сначала дочь миллионера захотела иметь в по¬стели простого английского моряка. И актер пре¬красно исполнил эту роль. Он ложился в гряз-ных ботинках на ее кружевное одеяло, пил виски, курил трубку и непрестанно матерился. Вскоре он ей надоел, и она захотела обзавестись изыскан¬ным восточным принцем. И тот же самый актер сыграл роль принца, и она была с ним счастлива некоторое время. Но потом потребовала другого, пятого, десятого. И все эти невероятные роли и пожелания исполнял один актер. Так продолжа¬лось довольно долго, пока однажды она не пошла в театр. Там она увидала своего возлюбленного на сцене и вдруг поняла, что во всех этих обличиях выступало перед нею одно и то же лицо. И тогда она ему сказала:
— Милый, я не хочу больше ни английского моряка, ни восточного принца... Я хочу только тебя, одного тебя — в жизни...
— Ах, мадам, — он ей ответил, — то была сила искусства. А в жизни, в жизни — я импотент...
Я рассказал этот печальный анекдот — на тему соотношения искусства с действительностью — в том именно смысле, что искусство выше действительности.

Мария Розанова: Итальянцы смеялись. На Западе и, в особенности, в Италии, на родине Боккаччо, юмор не предосудителен даже в официальных докладах, в рассуждениях о вещах серьезных и отвлеченных. И вообще, игра ума и фантазии, к которой располагает искусство, как-то соответствовала обстановке Венеции с ее кружевной архитектурой, с ее венецианскими каналами, песнями и гондольерами. Она сама, Венеция, присутствовала здесь, как некий сгусток искусства, о котором шла речь, и создавала музыку и атмосферу бьеннале.

Андрей Синявский: Но не надо обольщаться. Лично я не считаю, что художественная работа, даже самая хорошая, повлечет какие-то решительные сдвиги и пере¬мены в обществе. Мы здесь поговорим и разойдемся, мы напишем любые художественные про¬изведения со всей выразительной силой, а общество все равно будет двигаться к своему светлому концу. В этом отношении я пессимист. А выра¬жаясь советским слогом, я не верю в воспитательную силу и воспитательное значение искусства. Конечно, мы все знаем, как влияет порой лите¬ратура на поведение людей. Но мы не в состоянии учесть и регулировать это влияние. И слава Богу... Мне в лагере один старый уголовник поведал, что вором и бандитом он сделался, прочитав в семнад¬цать лет замечательный рассказ Максима Горь¬кого «Челкаш». Мы знаем, что из-за «Вертера» Гете некоторые молодые люди даже стрелялись. А другим молодым людям тот же « Вертер » помог спастись от самоубийства. Читая, глубоко читая
поэму Лермонтова « Демон », можно стать мисти¬ком. А можно стать — атеистом. Мой отец, на¬пример, читая Достоевского, из дворянской семьи ушел в революционеры. А я знаю мальчиков, которые, начитавшись Маяковского, из комсо¬мольцев перешли в диссиденты. А можно под того же Маяковского расстреливать диссидентов. Так что искусство обладает весьма обратимой энергией. Но, независимо от практических резуль¬татов, эта энергия сосредоточена в самом искус¬стве, в искусстве как таковом.
С другой стороны, чтобы нам не обольщаться, надо помнить, что человечество и человек пре¬красно могут обойтись и обходятся безо всякого искусства. Без еды мы не проживем и без земли не проживем, и без полиции, и без промышлен¬ности. Среди этих институтов лишь одно искус¬ство является занятием праздным и необязатель¬ным. Если бы мы, все писатели в мире, в одну ми¬нуту провалились в тартарары, ничего бы особен¬ного не произошло. Один знаток социализма мне как-то доказывал в тюрьме, что вообще всех пи¬сателей надо посадить в сумасшедшие дома, чтобы они не мешали человечеству жить спокойно и нормально.
Но теперь, в виде контраста к сказанному, пред¬ставим не только нашу современность, но вообще всю историю человечества — без искусства... Не сидели бы мы здесь в Венеции. Да и не было бы Венеции. И не было бы Италии. И не было бы России. Не было бы и не сохранилось бы ничего в истории. Мы были бы как гунны, или как обры, которые прошли и сгинули, ничего не оставив, ничего не создав. Поэтому я и думаю, что искусство выше и зна-чительнее действительности. То есть, искусство
— это самое ничтожное и ненужное, что есть на свете. И вместе с тем оно, искусство, заключает в себе и соль и смысл всего, что существует, и всего, что происходит. Откуда возникает такое противоречие, такая альтернатива? На мой субъективный взгляд, всё это объясняется тем единственно, что в начало мироздания, природы, истории, общества и любого существа — заложено искусство. В начале было искусство, а потом уже наступила действитель¬ность.

Мария Розанова: Речь идет не только о художественных произведениях, но о том, что сама жизнь это художественное творение бога. Недаром итальянские журналисты, после выступления Андрея Синявского, расспрашивали его, насколько связаны его взгляды на искусство с древне русской иконописью, с точки зрения которой и человек, и природа, и весь мир это икона, то есть художество. Далее Синявский полемизирует с фрейдистско-марксистской концепцией искусства, высказанной, в частности, в докладе итальянского писателя Альберто Моравиа.

Андрей Синявский: Здесь высказывалось мнение, что искусство это, возможно, сон, который необходим человеку, позволяя ему отдыхать и проецировать в образах свои помыслы и комплексы. После чего человек вновь возвращается к реальности. Мне хотелось бы перевернуть эту теорию. Разумеется, в виде гипотезы, в виде предположения, пускай и сомнительного. А что если искусство это и есть, по сути, единственная реальность? А так называемая действительность это уже сон или, если угодно, надстройка над искусством. И без искусства, вне искусства действительность сама по себе ничего не значит и ничего не стоит. Не было бы никакой действительности, если бы не было искусства. И поэтому в виде реликтов или, как говорит совет¬ская власть, в виде диверсий, идеологических ди¬версий, противозаконно и преступно, искусство время от времени проявляется и дает о себе знать. Как язычки пламени из-под земли. И как худо¬жественная первооснова жизни. Как напоминание о том, что такое на самом деле история и что такое природа. Вот один из возможных аспектов и одно из частных значений советского художественного диссидентства - еще раз напомнить, что искусство важнее действительности.

Мария Розанова: Бьеннале уже позади, но оно было так необычно в 77 году, и так актуально, что мысленно мы к нему всякий раз возвращаемся, когда думаем о будущем русской культуры, беспартийной и независимой. Бьеннале было голосом и отзвуком России, перенесенной в Венецию, в этот сказочный град Китеж, вдруг, на минуту, поднявшийся к нам из воды.

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG