Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Русская смута устами проигравших: К 95-летию революции. Сергей Пушкарев.


Сергей Пушкарев

Сергей Пушкарев


Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем цикл мемуарных программ, в которых участники, свидетели и жертвы Первой мировой, большевистского переворота и Гражданской войны расскажут о пережитом. Все рассказчики – эмигранты, все – проигравшие. Записи бесед с ними велись давно – почти 50 лет назад, во Франции, Германии, Англии и Соединенных Штатах. Тогда, к 50-летию Октября, Радио Свобода задумало представить широкую панораму воспоминаний о трагических событиях ХХ века. Два корреспондента - Владимир Рудин и Алексей Малышев - отправились в долгое путешествие по миру, записывая бывших политических и общественных деятелей, писателей, художников, юристов, которые отвечали на сходные вопросы: где вы находились в «минуты роковые», что вы видели, как вы поступали?
В результате этой серии опросов (участвовало 79 человек) на магнитофонных пленках предстала широкая и подробная картина тех лет, картина неофициальная, очень эмоциональная, очень личная. Каждая из услышанных и записанных историй – это драма, разрушенные семьи, смерть близких, уничтожение прежней жизни и быта, разорение, кровь, попрание всех прав, террор.
Сегодня – беседа с историком Сергеем Германовичем Пушкаревым. О годах смуты он расскажет сам, а я коротко упомяну о его эмигрантской судьбе. Пушкаревским маршрутом стал привычный путь Константинополь – Прага – послевоенная Бавария. Он побывал и секретарем Русской академической Группы в Чехословакии, и доцентом Русского народного (свободного) университета, и увлекался идеями евразийства, и читал лекции для членов Народно-трудового союза нового поколения, и сочувствовал власовскому движению. После Второй мировой Пушкарев с семьей находился в лагерях для перемещенных лиц, где был директором и преподавателем средних школ для детей беженцев. В Соединенные Штаты Сергей Германович приехал в возрасте за 60, автором ряда серьезных статей и публикаций. Главные свои книги ему еще предстояло написать. Преподавал он в Йельском университете, но не историю, как хотелось бы думать, а просто русский язык. Правда, выезжал в другие университеты читать лекции и по главной специальности.
В Нью-Йорке в 50-е годы вышли две популярные книги Пушкарева «Обзор русской истории» и «Россия в XIX веке». По издательским условиям, они не были полны, так что читателю лучше пользоваться сейчас современными московскими переизданиями – существенно дополненными.
А теперь – беседа с историком, которую ведет корреспондент Радио Свобода Алексей Малышев. Запись середины 60-х.

Сергей Пушкарев: Я родился 8 августа 1888 года в слободе Казацкой Староослольского уезда Курской губернии. Среднее образование я получил в курской классической гимназии. Политикой нам всем пришлось интересоваться уже в 1904-05 годах. В 1904 году все помыслы, конечно, были заняты русско-японской войной, а в 1905 году пришла революция, и наша гимназия также принимала в ней участие. В октябре сходка четырех старших классов постановила примкнуть ко всеобщей забастовке. В это время я, будучи либералом по убеждению, но противником революционного движения, один выступал на сходке и высказывался против забастовки, за что и был, конечно, жестоко критикован нашими социал-демократами и социал-революционерами.

Вопрос: А в гимназии уже существовали кружки социал-демократов?

Сергей Пушкарев: Да, были уже такие кружки с этими двумя основными направлениями. В 1907 году, окончив курскую гимназию, я поступил на историко-филологический факультет Императорского Харьковского университета. В 1907-08 годах я, под влиянием некоторых моих друзей и руководствуясь собственными интересами, изучал марксизм, читал труды Маркса, Энгельса и Плеханова, и счел себя марксистом. Я не принимал прямого, непосредственного участия в подпольной работе социал-демократов. По своим тактическим убеждениям я был сторонником Потресова, Мартынова, вот этого правого течения меньшевистских организаций. Не принимая непосредственного участия в подпольной политической работе, я, однако, поддерживал дружеские отношения с харьковскими социал-демократами, оказывал им разные мелкие технические услуги, и эта моя предосудительная, с точки зрения властей, дружба повела к моему аресту в 1910 году. После двухмесячного тюремного заключения я был отдан под гласный надзор полиции, так называемый. В результате этого ареста я был, конечно, исключен из университета. Отбыв некоторое время этого гласнадзора, я уехал за границу, в Германию, и в течение следующих лет я прослушал три семестра лекций в германских университетах. Сначала в Гейдельберге, потом в Лейпциге. Жизнь русских студентов, конечно, занята была университетскими лекциями и практическими работами для медиков, а затем и общественной жизнью. Мы, конечно, производили сборы денег среди русско-немецкой публики, и посылали их в Россию для, так называемого, политического Красного креста. Вот что я могу вспомнить о Гейдельбергской общественной русской жизни.

Вопрос: Тот факт, что, несомненно, немецкие власти знали, что многие из студентов являются революционерами… Немецкие власти как-то препятствовали вашим собраниям, разговорам, политической работе или относились нейтрально?

Сергей Пушкарев: О, нет, совершенно нейтрально. В этом отношении была странная вещь. Сначала я приехал в Кёнигсберг и хотел поступить в Кёнигсбергский университет, вспоминая о том, что Кёнигсберг был родиной и местом пребывания великого Канта. Но когда я пришел в университетскую канцелярию, то чиновник, заведовавший приемом студентов, попросил у меня свидетельство о политической благонадежности. Я спросил его, от кого я могу получить это свидетельство? Он сказал, что от русских властей. Как я могу получить свидетельство благонадежности от русских властей, если они признали меня не благонадежным и отдали под гласный надзор полиции? «Ну, если вы не имеете такого свидетельства, мы не можем вас принять». Я, в чрезвычайном изумлении и смятении, обратился за советом к своим друзьями (у меня были адреса некоторых евреев социал-демократов, живших в Кёнигсберге), которые сказали, что, конечно, в Кёнигсберге тебе не попасть, но ты поезжай в Баден, там отношение более либеральное, там тебя примут. Прожив несколько месяцев под Кёнигсбергом для того, чтобы совершенствоваться в немецком языке, я отправился в Гейдельберг. Там мне никто не задавал вопросов относительно политической благонадежности, они удовлетворились моим аттестатом зрелости и даже пожаловали мне, при переводе аттестата зрелости, видя, что я происхожу из дворянского сословия, немецкий титул Сергиус фон Пушкарев. И затем никаких вообще отношений с политической полицией у нас не было, никто не обращал на нас никакого внимания.

Вопрос: Осталось ли у вас воспоминание или впечатление о том, сколько студентов из тех, которые были в Германии, были социал-революционерами, какой процент был меньшевиками и какой процент был большевиками, кто доминировал над всем политическим миром студенческим?

Сергей Пушкарев: Это трудно сказать. В наших студенческих кругах большевиков было очень мало, и я даже не знаю, имели ли они отдельную группу. Наша группа социал-демократов меньшевиков была тоже не велика – 11 или 12 человек. Группа эсеровская была немножко больше, может быть, человек 15-16. Но это были активные кружки. А так, по общим симпатиям, трудно сказать. Довольно много было беспартийных, которые были изгнаны в виду массовых студенческих беспорядков. Еврейская молодежь частью принадлежала к Бунду, частью к сионистам, но каких-нибудь числовых определений я бы не мог вам дать. Во всяком случае, активными были вот эти небольшие политические группы, а масса, народ приходили на лекции, на собрания, на концерты и давали некоторые пожертвования на политических заключенных.

Вопрос: Где вас застало начало войны?

Сергей Пушкарев: Начало войны застало меня в Лейпциге. И когда я хотел вернуться в Россию, это было уже 31 июля, когда наш поезд подошел к границе, граница оказалась закрытой. Мы выбежали с дорожной станции, подошли к железнодорожному пункту, это было местечко Скальмержитис, если не ошибаюсь, и там стоял немецкий патруль. Мы спросили немецкого офицера, можем ли мы перейти границу просто с легким багажом не по железной дороге. На это он нам ответил: «Ни одна мышь не будет пропущена!» А в ночь на 1 августа уже русские отошли, отдавши немцам Калиш, и послышались взрывы. Мы думали, что это артиллерийская канонада, но это оказались взрывы русских пороховых погребов в Калише. Русские Калиш оставили без боя. Тогда я вернулся в Лейпциг, и там два месяца жил в качестве весьма странной в социально-политическом отношении категории - гражданский военнопленный. Мы, студенты, застрявшие в Лейпциге, должны были являться в полицию и регистрироваться, что мы на месте. Мои хозяева, добрые, хорошие люди, оставили меня у себя, и два месяца я у них пробыл, пока, при посредстве Красного креста, не было заключено соглашение о размене этих гражданских военнопленных. Я в России не служил в императорской армии, получил так называемый белый билет. Был освобожден по состоянию своего здоровья, главным образом, по близорукости. Немецкий полицейский врач подтвердил это свидетельство, и тогда вместе с женщинами, детьми и стариками нас, таких молодых и не военнослужащих переправили в Россию. Мы ехали через Швецию, Финляндию, Петербург. Потом я вернулся домой, в Курскую губернию, а через некоторое время возвратился в Харьковский университет.

Война 1914 года произвела на меня сильное и странное впечатление. Я, с одной стороны, теоретически оставался на позициях марксизма, но, с другой стороны, война сама по себе, и особенно такое наглое нападение Австро-Венгрии на маленькую Сербию, возбудили во мне чувства национализма, патриотизма, славянофильства, если хотите, и с этакой душевной смесью и смятением я в январе 1916 года возвратился на третий курс Харьковского университета.

Вопрос: А вся неблагонадежность с вас была как бы снята, амнистия была вам выдана?

Сергей Пушкарев: Это тоже вопрос очень сложный. Когда мой старший брат, принадлежавший к крайне правой партии, бывший в то время членом Курской губернской земской управы, обратился к курскому губернатору с просьбой выдать мне свидетельство о политической благонадежности, губернатор затруднился: ну как можно, все-таки он был арестован, был под гласным надзором полиции, трудно выдать ему свидетельство. И, наконец, они сторговались на такой формуле. Что губернатор написал ректору Харьковского университета бумагу о том, что «с моей стороны не встречается препятствий к приему Сергея Германовича Пушкарева в Императорский Харьковский университет». Эта бумага была предъявлена милейшему ректору нашему, Яну Вячеславовичу Нетушилу (он чех был). Он согласился меня принять, но, говорит: «Только вы нас не подведите, я уж надеюсь, вы не будете принимать участие в революционной деятельности». Я его уверил, что я и сам не намеревался принимать участие в революционной деятельности и так, в конце концов, я возвратился на третий курс Императорского Харьковского университета. Тут я стал усердно заниматься уже не изучением марксизма, а изучением русской истории. Моим руководителем и патроном был профессор Михаил Васильевич Клочков. В феврале 1917 года Февральская революция пришла к нам в Харьков, она была принята со всеобщим, если не ликованием, то радостью, никакого сопротивления она не встретила, но и тут политическая жизнь, конечно, закипела бурным ключом. Я был на четвертом курсе весной 17-го года. Среди студентов, как и среди рабочих и солдат, образовался исполнительный орган - Совет студенческих депутатов. Я со своим другом, ныне покойным, Евгением Филимоновичем Максимовичем был избран от нашего факультета в совет студенческих депутатов, где мы двое занимали самую умеренную позицию. Главный вопрос, который доминировал надо всем в это время, был, конечно, вопрос о войне. Я вошел в студенческую меньшевистскую фракцию и в ее заседаниях вопрос о войне дебатировался больше всего. Я примыкал к тому течению, которое носило название, на жаргоне того времени, «оборонцы». Крайних большевиков-пораженцев в нашей фракции не было, потому что в то время уже между большевиками и меньшевиками было формальное разделение. Это были две разных политических организации. Но левые и часть центра нашей фракции занимали так называемые СД интернационалисты. Они, как известно, стояли на позициях Цимервальдизма, так называемого, и их программой была «война без победителей и без побежденных, мир без аннексий и контрибуций». Эта позиция, как известно, была принята большинством российской революционной демократии, которая в то время возглавлялась социал-революционерами и социал-демократами меньшевиками. На собраниях нашей фракции были жестокие споры по вопросу об отношении к войне. Помню ярко одно из заседаний, на котором я произнес, смею сказать, красноречивую речь, мотивируя необходимость продолжения войны и защиты отечества, защиты новорожденной русской республики со всем модным в то время красноречием. Я говорил о том, что мы, социал-демократы, должны включиться идейно и организационно в дело обороны, должны призвать армию, в которой уже начали проявляться признаки разложения под влиянием большевистской пораженческой пропаганды, призвать к защите отечества и к успешному окончанию этой тяжелой войны. Я закончил свою речь словами: «Если погибнет армия, то погибнет и Россия». В ответ на это из рядов интернационалистов раздались крики: «Кадетские рассуждения!». После меня выступил один из лидеров наших интернационалистов, товарищ Лев, не знаю, как была его фамилия, и произнес не менее горячую речь о том, что «товарищ Пушкарев тянет на кадетские позиции, на буржуазные позиции, мы, социальные демократы, никоим образом не можем принимать какого-то идейного участия в империалистической войне, мы не можем давать ей какого-то благословения. Позиция социальных демократов состоит в том, что мы должны стремиться к всеобщему демократическому миру на основе самоопределения народов без аннексий и контрибуцией…» Я еще раз взял слово и говорю: «Товарищи, надо принять какое-то определенное решение, занять какую-то определенную позицию. Если считается, что эта война гибельная, преступная, империалистическая и так далее, тогда нужно принять тактику и программу Ленина и большевистских пораженцев, и сказать, что это война преступная, империалистическая, гибельная и мы не желаем принимать в ней участие, и отзываем армию с фронта. Потому что зачем же мы будем держать под ружьем 15 миллионов дармоедов, которые пожирают казанное добро, которые морально разлагаются? Так что нужно одно из двух: или призвать армию к активной защите отечества, или отозвать армию с фронта. Такие заключения можно вывести из речи товарища Льва. Товарищ лев выступил с возражением коротким и сказал, что «товарищ Пушкарев совершенно неправильно толкует мою позицию, я совсем не стою на позициях ленинского пораженчества. Мой девиз такой: мы, социал-демократы, не призываем и не отзываем». Эта формулировка весьма характерная была для, так называемой, революционной демократии того времени. В мае-июне, закончив все полукурсовые экзамены и получив зачетное и выпускное свидетельство, я уехал из Харькова домой, в имение моей матери, и там прожил первые летние месяцы. В июле, как известно, после кратких слабых успехов и, так называемого, «наступления Керенского», пришел страшный погром русских галицийских армий, особенно армии 11-й, которая при первом же немецком контрударе обратилась в дикое, беспорядочное бегство. Это поражение русских армий в Галиции произвело, конечно, потрясающее впечатление в России и, в частности, я был угнетен и потрясен этим до последней степени. Но положение стало лично невыносимое, говорить оборонческие речи, сидя самому за печкой, мне показалось не совсем морально удобным, и я принял решение поступить в армию, чтобы принять активное участие в защите молодой Российской республики. Должен сказать, что это решение было встречено весьма иронически не только всеми моими социал-демократическими друзьями, но также моими родственниками и даже в канцелярии харьковского воинского начальника. Когда я явился туда в конце июля и заявил, что хочу поступить в армию, то секретарь с недоумением спросил: «С какими целями вы хотите вступать в армию?». Я ответил высокопарным стилем, что я хочу принимать участие в защите Российской республики. Он пожал плечами и сказал: «Ну что ж, попробуйте». Они написали мне назначение в 24-й пехотный полк, стоявший в городе Мариуполе на берегу Азовского моря. Когда я приехал туда и заявил о своем желании вступить в полк, в канцелярии полка я бы встречен с такой же иронией, как и в Харькове, но делать было нечего – было назначение от воинского начальника, и меня назначили в 8-ю роту 24-го пехотного запасного полка. Явился я, получил обмундировку и поселился в казармах. Восьмая рота была очень многочисленна. Было нас человек 250 или 300. В большинстве это были или молодые новобранцы, мальчишки, проходившие настоящую солдатскую службу, или уже пожилые дядьки запасные, которые думали не о войне и не о победе, а о скорейшем возвращении домой. Не нашел я там ни боевого духа, ни военного обучения, а вся моя служба состояла в бесконечных спорах с большевистскими пораженцами на тему о войне, о целях войны, о защите отечества.

Вопрос: А у вас не осталось каких-то картинок, воспоминаний более конкретных - как вы спорили, что вам возражали эти дядьки или молодые солдаты, что их больше всего интересовало, болело у них в душе?

Сергей Пушкарев: Дядьки и молодые солдаты ничего не возражали и не спорили, они только слушали мои споры с активными большевиками. В частности, у нас был один большевик унтер-офицер, очень красноречивый, вероятно, из рабочей среды, и очень напористый. Как я упоминал уже в печати, после наших жестоких споров солдаты часто говорили: «А черт вас разберет, кто из вас говорит правду!». А аргументы наши были обычные для того времени. Мы, оборонцы, говорили, что мы должны отстоять свободную Россию, иначе мы попадем в рабство к германскому империализму. Большевики говорили, что это империалистическая война, которая не нужна России, которая ведется в интересах международного капитализма, говорили, что правительство Керенского это агентура международного империализма, что глупо идти умирать за интересы международного капитализма, за интересы американских, французских и английских капиталистов, и так далее. Нормальная сумма аргументов того времени на стороне оборонцев и пораженцев.

Вопрос: А после вопроса о мире и о войне, какой был самый главный вопрос, который волновал и беспокоил вот эту солдатскую довольно пассивную массу?

Сергей Пушкарев: Конечно, так называемый земельный вопрос. Мне приходилось не раз говорить в печати о том, что земельный вопрос был великим обманом, так называемой, революционной демократии, степень которого я обнаружил после дележки 1918 года. Ведь дело в том, что уже и до войны четыре пятых земель сельскохозяйственного пользования были в руках крестьянства. Очень значительное количество - около 170 миллионов десятин - были в руках крестьянской массы, или надельных земель, или купленных земель, и около 40 миллионов в руках частновладельческих. Таким образом, решение аграрного вопроса путем дележки представляло собой совершенно мифический способ разрешения аграрного вопроса, и действительный способ был только в подъеме мизерной урожайности крестьянских полей, только он мог дать благосостояние русскому крестьянству. Но, конечно, солдаты и мужики не имели ни малейшего понятия об аграрной статистике, у них было представление, согласно обещанию эсеров и большевиков, что это резко даст им очень значительное увеличение земли и очень поднимет их материальное благосостояние. Землю хотели все и надеялись на эту землю, которой фактически не было и невозможно было ее дать. Но в этом смысле эта идея земли и дележки, которая, как потом официальными большевистскими статистическими данными было установлено, увеличила площадь крестьянского землевладения после дележки 18-го года только на 165 процентов, но масса не имела никакого понятия ни о процентах, ни о статистике, а идея дележки земли была, конечно, весьма популярна. И когда я пытался на площади показать статистическими данными, что социализация земли это не есть панацея, то меня часто не хотели слушать. Крики раздавались: «О, этот за буржуЁв стоит, да что его слушать, долой его! Видно, что за буржуЁв!». Так что идея дележки земли была очень популярна, и на нее возлагались большие надежды, которые, конечно, были неосуществимы и не осуществились в действительности.

Вопрос: А, скажем, идея и весь символ Учредительного собрания, это что-то значило для этих масс или они совершенно не представляли и не интересовались этим?

Сергей Пушкарев: Идея Учредительного собрания, конечно, господствовала над умами интеллигенции, а в массе вопросы были - война или мир, земля. Вопросы политической структуры, Учредительного собрания для массы стояли на заднем плане.

Вопрос: А вопрос монархии или республики? Что-то это значило для них, остались ли у них какие-то все же нежные, сентиментальные чувства по отношению к царю?

Сергей Пушкарев: Трудно сказать. Не замечал я этого. Дело в том, что последние распутинские скандалы так дискредитировали монархию, что прежних нежных и преданных чувств было что-то незаметно. Считалось, что это уже дело конченое, и какой-нибудь монархической агитации и каких-то разговоров о восстановлении монархии я не помню, я не слышал. Может быть, в душах скрыто оно было у кого-то. Тут нужно иметь в виду, что республиканский демократический революционный поток был столь силен и столь господствующ, что нужно было большое мужество, чтобы высказать противоположное мнение. Так что если эти скрытые монархические настроения были, то на поверхность они не решались выходить. И я не помню, чтобы о них говорили.

В августе мне уже надоела эта жизнь бесплодная в грязных, переполненных казармах, безо всякой возможности каких-нибудь активных достижений, и я просил перевода в учебную команду. В каждом пехотном полку была команда для подготовки унтер-офицеров. Там я нашел гораздо больше порядка, военного обучения, дисциплины. Должен, к стыду своему, сказать, что я солдатом оказался очень неважным в смысле ловкости и силы, и когда пришел первый урок штыковой атаки, я ударил штыком соломенное чучело, стоявшее против меня, а командир полуроты сделал скептическую гримасу и сказал: «Ну, Пушкарев, таким ударом вы разве только жабу заколете». Но это язвительное замечание не остановило меня в моем усердном стремлении служить Российской республике. И там у нас скоро были перевыборы ротного комитета, и я, благодаря своему красноречию, попал в этот комитет и сделался секретарем. Председателем этого ротного комитета был прапорщик, плехановец по убеждениям. Группа Плеханова «Единство» тогда занимала наиболее оборонческую и патриотическую позицию. Так что мы с ним работали в дружбе, в согласии, порядок и дисциплина были полные, и военное обучение шло нормально.

Вопрос: Какие были самые главные вопросы, которые комитет должен был решать, иерархия важности вопросов или того, чего вы должны были касаться, разбирать?

Сергей Пушкарев: Самой величайшей важности вопрос был, например, в августе - это знаменитое Корниловское выступление. Должен признаться с конфузом, что мы приняли резолюцию, это была наша обязанность как военнослужащих, о поддержке военного правительства в случае какой-либо контрреволюции. Но вообще все разговоры о Корниловском мятеже были весьма преувеличены, и в нашем гарнизоне мятеж абсолютно ничем не отразился. Так что наша резолюция была для себя, что мы остаемся лояльными и верными Временному правительству. А в остальном направление было такое оборонческо-патриотическое. А вопросы мелкой жизни, иногда они касались продовольствия, иногда еще каких-то мелочей. Так что особенно активной деятельности комитет не проявлял. Его главная функция была помощь офицеру, командиру в поддержании дисциплины. Я лично был соединительным звеном между офицером и солдатами. Конечно, члены комитета принимали участие также в строевых занятиях, время от времени. Раз в неделю мы собирались, был всегда какой-то доклад по политическим вопросам, а потом мелочи ротной жизни. Но эта жизнь вообще была не очень долгой и понятно, что у меня не осталось много воспоминаний, потому что в сентябре уже наша нормальная жизнь была прервана, и мы должны были доказывать свою преданность Временному правительству путем подавления одного из, так называемых, пьяных бунтов. Как известно, императорское правительство запретило в начале войны продажу и потребление водки. И в больших городах остались огромные склады казенного вина в различных упаковках. Это были огромные бутыли четверти, нормальные бутылки, пол бутылки или сороковка, потом сотка и потом маленькая бутылочка или пузырек - «мерзавчик», так называемый. Огромные эти запасы были теперь закрыты, запечатаны и оставались в неприкосновенности. Временное правительство продолжало эту политику царского правительства, но когда наступила политическая свобода, и когда она все более расширялась и углублялась, то местное население во многих городах пришло к заключению, что чего же такое громадное богатство пропадает зря. И в некоторых городах солдаты, рабочие или приезжие мужики из окрестных деревень разломали замки винных складов и изрядно перепились. То же случилось в одном из городов донецкого бассейна в Бахмуте. Там толпа взломала замок, ворвалась на винный склад, много выпила, но еще больше там добра казенного осталось. В городе начались грабежи, погромы и начальство послало туда для восстановления порядка нашу учебную команду из Мариуполя и роту юнкеров Чугуретского военного училища. Здесь тоже вспоминаю интересную сценку, когда мы вошли в Бахмут в стройном и строгом порядке, остановились на площади у тротуара, и наш командир пошел к начальнику гарнизона для получения инструкций, а мы стояли вольно. Там стоял 25-й пехотный полк. Мы увидели одного солдата, сильно выпившего, с трудом державшегося на ногах и обнимавшего телеграфный столб для устойчивости своего положения. Увидев нашу команду он сразу понял, что это какие-то пришлые люди и обратился к нашим с вопросом: «Товарищи, вы какого это полка будете?». Наши ответили: «24-го запасного полка». Он продолжал: «Товарищи, это хорошо, это здорово, теперь мы будем пить водку вместе с вами». Я, как член ротного комитета стоящий на защите порядка, резко и выразительно ответил ему: «Мы пришли сюда для того, чтобы восстановить порядок в вашем городе, а не для того, чтобы пить водку вместе с вами». Он как-то наполовину протрезвел, посмотрел на меня удивленным взглядом и продолжал: «Товарищи, это как-то чудно выходит. Это выходит, что 25-й полк будет водку пить, а 24-й полк будет богу молиться!». При этом он сделал такую благочестивую физиономию и сложил руки на груди. Наши солдаты ответили, конечно, ха-ха-ха, хохот прокатился по рядам, и таким образом мое патриотическое красноречие совершенно испарилось в воздух. Затем нас послали на этот склад. Железные ворота целы, а сломан только замок. И пока призвали слесаря и починили замок, прошло несколько дней, два или три дня. И у ворот был поставлены часовые – один от нашей учебной команды, и один от Чугуретского военного училища. Это была очень тяжелая служба, особенно по ночам. Когда солдаты местного гарнизона 25-го полка подходили с той стороны к нашим часовым, стоявшим внутри двора, и просили: «Товарищ, товарищ, дай бутылочку!». Старались их отогнать. «Ну, хоть сотку, ну хоть «мерзавчика»!». Наконец, когда уже часовой терял терпение и, употребляя обычную солдатскую словесность, посылал их ко всем чертям, тут они со своей стороны приходили в ярость и говорили: «Уж вы проклятые сукины дети, что вы помирать за водку будете? Чья это водка? Что тебе-то от нее?». И таким образом мы чувствовали, что мы должны своей жизнью рисковать в защите не Российской республики, а склада казенной водки. Каковое самочувствие, конечно, весьма было тягостным и неприятным. Но угрозы не оставались только угрозами. В одну из ночей подкрался какой-то из гарнизона солдат с винтовкой и очень удачным выстрелом убил юнкера, стоявшего на часах. Пуля ударила ему в голову, и он был убит на месте. Но это была только одна жертва. Потом через три дня починили замки, потом вообще в городе кое-как беспорядок утих, и мы были возвращены в Мариуполь.

В конце сентября я опять переменил военную карьеру. Велено было всех солдат с высшим и средним образованием командировать в Виленское военное училище, которое в это время стояло в Полтаве. Директор этого училища был известный военный педагог, очень милый и симпатичный генерал Адамович. Но там тоже были разговоры всякие и собрания, но было и военное обучение, была дисциплина, также был училищный комитет и ротный комитет. Я вошел в четвертую роту, которой командовал капитан Миронов. Как-то на общеучилищном митинге обсуждалось современное положение, и я произнес одну из своих горячих речей о том, что мы готовы защищать Россию, мы готовы служить Временному правительству, но пусть оно примет меры к защите России. Пусть оно подавит большевистские тенденции, которые совершенно очевидно ведут к ниспровержению Временного Правительства, к захвату власти ленинцами. Речь моя была встречена полным одобрением, я тоже был выбран в ротный комитет. И там опять больше уже занимался политикой, чем военным обучением. Скоро, однако, пришел большевистский переворот и в Полтаве гарнизон в большинстве, пожалуй, стоял на стороне большевиков, но тут был некоторый раскол между влиянием большевиков и эсеров. Но военная жизнь совершенно замерла, в совете рабоче-солдатских депутатов бесконечно дебатировались вопросы войны и мира, и все свойственное тем временам. В начале декабря наше начальство пришло к тому решению, что, так как уже большевики в Петербурге, по-видимому, укрепились у власти, а Полтава находится на территории Украины, то мы как будто обязаны признать власть не петербургского совнаркома, а Украинской Рады. И депутацию от нашего училища послали в Киев. Я входил в эту депутацию, нас было три офицера и три юнкера. Мы были приняты военным министром Украинской Рады, знаменитым Симоном Петлюрой. Младший офицер, хорошо говоривший по-украински, объяснял ему наше положение и трудность этого положения. Я был только пассивным слушателем. Петлюра имел вид солидный, в позе немножко наполеоновской, но, как выяснилось из разговора, большой реальной силы, тем более военной силы, в его распоряжении не было. И рассчитывать на какую-то помощь киевского правительства мы не имели оснований, так как средств для оказания этой помощи у Петлюры не было. И когда мы возвратились в Полтаву и сделали доклад нашему директору, то генерал Адамович сказал: «Господа, что делать? Нас 600 человек, я на вас полагаюсь всецело, но согласитесь, что мы не можем изменить ход истории, и не знаем даже за кого и за какое правительство мы теперь должны сражаться. Конечно, никто из нас не хочет, и не будет сражаться за правительство петербургского совнаркома, но мы не видим никакого другого правительства, которому мы могли бы служить. Поэтому нам остается только ликвидировать училище и разъехаться в разные стороны». Решение это было принято, конечно, и училищным комитетом, потому что никакого другого решения быть не могло, и тогда мы попрощались с нашим генералом, сняли свои юнкерские погоны с плеч и в солдатских шинелях рассеялись по всему лицу русской земли.

Вопрос: А это было в каком месяце, и куда же вы лично отправились?

Сергей Пушкарев: Я приехал в село Прохоровка Курской губернии Корочинского уезда, где было имение моей матери. Это было в декабре 1917 года. Советская власть в то время в деревне еще не имела упорядоченного аппарата, но явились комиссары, в частности, волостные комиссары. В нашей волости комиссаром был какой-то балтийский матрос, которого противники большевиков называли дезертиром. С какого корабля он дезертировал и когда, я не знаю. Но это был типичный такой большевистский полуреволюционер-полубандит, который был полон ненависти к буржуЯм, и который в частных разговорах со мной после того выступления в школе, о котором я говорю, часто выражал мнение, что «нужно было бы нам устроить Еремеевскую ночь» для того, чтобы освободиться от буржуев и помещиков и уже больше с ними не возиться. Что касается крестьян, то они приняли новую власть пассивно, им очень нравился декрет о земле, что помещичье право собственности аннулируется и земля переходит к крестьянам. Опять с преувеличенными надеждами на результаты аграрной дележки они приняли это совершенно сочувственно, но спокойно, никаких личных эксцессов, обид или оскорблений против нашей семьи не было. Мой старший брат был до революции мировым судьей в Корочинском уезде. Его мужики очень любили и уважали, потому что он долго и спокойно вел судебные заседания, и мужики иногда выражались: «Он усё равно как обедню служит». Так что, повторяю, никаких лишних обид или злобы лично мы не встречали. Жили по-прежнему… Дело в том, что мать моя была тяжело больна, она не могли без посторонней помощи двигаться, она в кресле сидела днем. И вот к нам в Прохоровку приехал этот волостной комиссар-матрос. И начал разговаривать. В то время считалось, что власть - на местах, организации большевистской власти не было, а значит сельский сход являлся как бы органом верховной власти в то время. Поэтому этот матрос не решился уничтожить нашу семью непосредственным действием, а созвал сельский сход для обсуждения вопроса о нашем существовании и произнес горячую речь, что теперь все принадлежит народу, а у вас тут живут какие-то «Пушкари» до сих пор, их необходимо выселить. Но так как для моей матери, если бы ее выбросили в декабрьский мороз на улицу, это было бы началом мучительного умирания, то я решил на сельском сходе выступить против волостного комиссара и обратиться к сельскому обществу с просьбой о справедливости и о милости. Сельский сход был в помещении сельской школы. Ораторы поднимались на стол, обращаясь к аудитории. После речи волостного комиссара я залез на стол и, обращаясь к крестьянам, сказал:

«Граждане крестьяне, вот вы слышали речь волостного комиссара. Он вам говорил относительно декрета о земле. Я вам тоже могу прочесть этот декрет о земле, там совершенно ясно сказано, что помещичьи земли переходят к крестьянам, но там ничего не сказано о том, что семьи помещиков должны выгоняться из их домов. Тем более, вы знаете, в каком состоянии моя мать, для нее это означало бы смерть. Мы вам ничего плохого не делали, и я думаю, что сход не решится вынести смертный приговор моей матери и мучения для моего брата, который тоже никогда вас ничем не обижал».

И мужики загалдели: «Это правда, это да! Земля, понятно, отходит к народу, это как полагается, а у своем доме как они жили, так пускай и живуть».

И так начался спор. Волостной комиссар настаивал на нашем выселении. Я возражал, крестьяне соглашались со мной. Тогда он прибег к последнему и решающему, с его точки зрения, аргументу. В то сумасшедшее время признаком буржуазности считалась шляпка на даме и очки у мужчин. И вот, обращаясь к сходу и делая презрительный жест в мою сторону, волостной комиссар закричал: «Эй, товарищи, да что тут разговаривать! Вы только посмотрите, вот мы тут все трудящие пролетарии, сколько нас есть, мы все тут без очков. А тут только один нашелся у очках - это господин Пушкарь! (Указательный палец в мою сторону).

Я опять влез на стол и сказал: «Граждане крестьяне, я думаю, что если у меня слабое зрение, и если мне доктор предписал носить очки, то это не такое большое преступление, за которое мою мать надо зимой выгонять из ее дома».

На этом я кончил. И мужики загалдели: «Эта ничаво што он у очках, нехай носить очки!». Таким образом, последний аргумент волостного комиссара был отвергнут, и я возвратился домой «у очках», и мог еще прожить некоторое время со своей матерью и братом. Потом мать мы переправили в Харьков, брат уехал в наш уездный город, а я еще некоторое время жил там пока, наконец, ранней весной не вынужден был тоже бежать в новообразованное украинское государство.

Вопрос: А когда же вы покинули территорию России?

Сергей Пушкарев: Я переехал в Харьков. Там возобновил занятия в университете в качестве ассистента у профессора Клочкова, был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию по кафедре русской истории. С декабря 1918 года до июня 1919 года мне пришлось прожить в Харькове под властью большевиков. В июне 1919 года к нам в Харьков пришла добровольческая армия. Я немедленно поступил рядовым в взводно-стрелковый полк, был в составе этой армии до конца антибольшевистской борьбы, был тяжело ранен. Последнее время был в Крыму в составе армии генерала Врангеля и 1 ноября 1920 года наш последний главнокомандующий эвакуировал свою армию из Севастополя в Турцию.

Иван Толстой: Русская смута устами проигравших. Сегодня вы слушали воспоминания историка Сергея Германовича Пушкарева. Беседу вел журналист Алексей Малышев. Запись середины 60-х.
XS
SM
MD
LG