Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Русская смута устами проигравших. К 95-летию революции. Актриса Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова.


Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (урожд. Пашенная), 1936

Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (урожд. Пашенная), 1936


Иван Толстой: Мы продолжаем нашу небольшую серию воспоминаний свидетелей, участников и жертв 1917 года. Архивные записи, сделанные в середине 60-х годов корреспондентами Радио Свобода, были использованы в незначительной степени. Основной массив устных рассказов был отдан в Нью-Йорк, в Колумбийский университет, но там, по ряду причин, не был оценен по достоинству и на несколько десятилетий пропал из поля зрения историков. Мне совершенно случайно, чудом, удалось найти старые магнитофонные катушки и благодаря бывшему директору Русской службы Свободы Марио Корти выкупить эти уникальные записи.
Сегодня – мемуары великой русской актрисы Екатерины Николаевны Рощиной-Инсаровой, прославившейся на сценах Суворинского театра, Театра Незлобина, Александринки. Ни мое поколение (что понятно), ни поколение моих родителей Рощину-Инсарову видеть на сцене не могло (она была в эмиграции с 1919 года). Но сегодня нас ждет акустический праздник: подобно нашим дедам, мы сейчас услышим голос актрисы. Живая история, мост в прошлое, эффект присутствия – как хотите называйте это чудо: голос.
Из двух с половиной часов рассказа я отобрал 50 с небольшим минут о молодости, театральном быте, предреволюционной поре и самом 17-м годе.
Вопросы Екатерине Рощиной-Инсаровой в ее парижской квартире задает журналист Владимир Рудин.

Екатерина Рощина-Инсарова: Я родилась в Москве и жила там до 13 лет с моей матерью. Училась сначала в институте, взята была по болезни, потом в гимназии. Родители мои разошлись, когда мне был год, но к отцу всегда в душе моей было обожение. 13-ти лет мать моя отвезла меня в Киев к отцу, где я и пробыла два года. Уехала в Москву повидаться с родными и, вдруг - гром среди ясного неба. Отец убит, погиб от пули ревнивого мужа. В тот же день мы с матерью выехали в Киев. Послана была телеграмма с просьбой подождать с похоронами моего приезда. Но те, кто устраивали похороны, не сочли нужным посчитаться с чувствами дочери. И когда поезд, в котором мы ехали, подходил к Киеву и проезжал мимо кладбища, могила моего отца была еще не зарыта. Я опоздала на пол часа! Бог им судья.

Возвращаться в Москву по многим причинам я не хотела. Меня приютил дядя, двоюродный брат моей матери. Я пришла к Соловцову, хозяину театра, и попросила взять меня в труппу. И вот в 15 лет началась моя карьера драматической актрисы.

Вопрос: В каком году это было?

Екатерина Рощина-Инсарова: Это было в 1899 году.

Вопрос: В каких театрах вы начали играть, в каких театрах вы начали свою карьеру?

Екатерина Рощина-Инсарова: Начала у Соловцова в Киеве. Месяц мне не давали ничего, в виду того, что кончина моего отца была так недалека. Потом шла пьеса «Гроза», и мне дали маленькую роль Глашки. И так я волновалась, а когда в последнем акте она выходит с фонарем, плачет и говорит что-то, я так была растрогана. Одним словом, актеры заволновались и сказали, что из этой девчонки не будет толку. Меня мои родные выписали, боялись, что я останусь девочка, одна, в Москву. И осенью я приехала в Одессу, где начинался всегда сезон соловцовской труппы. Но мне так там было тяжело, и мне так мало дали жалования, что мне показалось это обидным. А так как перед этим летом я встретила антрепренера николаевской труппы Аярова, который мне сказал: «Катюша, если вам будет нехорошо в Киеве в труппе, приезжайте ко мне», я поехала на жалование 60 рублей в месяц. Это мне казалось большим, потому что в Киеве мне дали такое мизерное жалование, что я обиделась. Я подумала: неужели я хуже всех? Так что - Николаев. На следующий год мой дядя, артист театра Корша, устроил меня к Коршу, где я пробыла год, потом открылся в Москве театра Пуаре, где я тоже пробыла год, но этот театр закрылся, и я уехала в опять провинцию. После сезона в театре Корша, где я играла, конечно, вторые роли, там был Синельников замечательный режиссер, который подметил во мне что-то такое. Организовалось Товарищество артистов театра Корша, и меня взяли в Пензу на весенний сезон, на первые роли. Я была страшно горда.

Вопрос: Вы можете вспомнить, в каком году вы начали свою карьеру на первых ролях, в какой пьесе, в каком году вы выступили в первой роли?

Екатерина Рощина-Инсарова: Это было в 1901 или 1902 году. Точно не помню. В Пензе это было. Я играла «Измаил», я играла «Новый мир» – это все старые пьесы, которые шли. Имела большой успех, меня очень просили местные люди, которые занимались театром, остаться на летний сезон. Но я не согласилась, потому что театр был летний, без крыши, а так как я была слабого здоровья, я боялась заболеть. Я отказалась, они очень жалели, и один из этой комиссии (там была целая организация театральная) написал стихи, довольно бездарные, где были слова:

«Увы, она была ажурна,
И это было очень дурно.
Ей холод вреден как цветам,
Ну, словом, нету счастья нам».


Вот это мои первые успехи. А затем я получила письмо от антрепренера Крылова, уже шел разговор обо мне, что вот талантливая, молодая (мне было 17-18 лет), что он предлагает мне служить в Ростове. Я поехала в Ростов, провела сезон в Ростове. Следующий сезон служила у него в Новочеркасске. И потом летний сезон в Озерках, когда в Петербурге узнали обо мне журналисты, потому что Тэффи написала статью, если вы читали, заволновались, начали писать, что появилась молодая, талантливая актриса. Затем я уехала на зиму в Самару, и в Самаре уже получила приглашение от театра Литературно-художественного общества (иначе он назывался Театр Суворина, потому что он принадлежал Суворину)
в Петербург. Вот первый контракт на первые роли в Петербурге.

Вопрос: Значит, в каком году вы переехали в Петербург?

Екатерина Рощина-Инсарова: В 1906-м.

Вопрос: После революции 1905 года. И потом вы работали и жили в Петербурге?

Екатерина Рощина-Инсарова: Да. У Суворина я работала 4 года, потом ушла от него. Там трудные были условия для работы в том смысле, что там масса нелепостей была, несмотря на то, что Суворин обожал театр. Очень интересный был старик, между прочим. Я ушла, и он очень рассердился, что я ушла, написал мне письмо, что это безобразие, что я ухожу. Я ему написала, что единственный, кого мне жалко в этом театре оставлять, это вы. Остальных я совершенно не жалею, ваших директоров. Потом он, в конце письма, мне написал: «А, может, вы передумаете, ась?» Я написала, что не передумаю, уйду из театра. Тогда он мне написал, что «благодарю вас за годы, проведенные в моем театре, за ваш талантливый труд, сказал бы вам до свидания, если бы не был так стар». Вообще хорошее уже письмо второе было. Я его очень любила. Он очень интересный был старик. Мы с ним очень много разговаривали об искусстве, обо всем. Он любил со мной говорить. Он говорил: «Она сумасшедшая девчонка, но очень талантливая. Я ее люблю за это».

Вопрос: Мы забыли еще коснуться немного вашего отца, ведь он тоже был артистом. И, очевидно, ваша тяга к театру с малых лет, она проходила под влиянием вашего отца?

Екатерина Рощина-Инсарова: Несомненно. Дело в том, что когда я приехала в Киев, я жила у моего дяди сначала. Потом у дяди переменилась жизнь, вернулась к нему его жена. Одним словом, я должна была уехать, потому что переменили квартиру. Жизнь изменилась. Я жила у актрисы Аграмовой. А летом мы поехали, отец поехал в Винницу - это было такое летнее дело, товарищество.

Вопрос: Летний театр?

Екатерина Рощина-Инсарова: Да, такой смешной театр вроде избушки на курьих ножках. И я умолила отца, чтобы мне позволили сыграть водевиль, я - большая. Это мне тогда еще не было 15 лет. А этот водевиль я играла в любительском спектакле в Перловке, когда там дети играли. Отец был против того, чтобы я шла на сцену. Он говорил, что у талантливых отцов всегда бывают бездарные дети. Я репетирую и, вдруг, входит в театр отец в Виннице. Садится. Я замерла. Репетировала я, конечно, в полный голос, старалась во всю. Потом вижу, отец встал, когда я кончила репетировать, пришел за кулисы. Говорит: «Пойдем в аллею, мне с тобой надо поговорить». А он нервный был, он легко плакал, когда волновался. Он встал передо мной на колени и говорит: «Прости меня, я думал, что ты бездарна. А ты талантлива по-настоящему, и ты будешь актрисой». Я, конечно, заплакала, кинулась к нему на шею. Вот мое посвящение в актрисы. Он меня посвятил в актрисы, мой отец. А вот потом, следующей зимой, он погиб, так что не мог меня вести, я уж одна выбивалась. Было тяжело, конечно. Многое в провинции, было трудно.

Не относите это к тому, что я очень хорошая актриса была. У каждого человека в жизни бывает полоса, когда ему везет, когда ему все как-то улыбается. Вот такая полоса началась у меня после театра Незлобина. В один прекрасный день на спектакле была Ермолова, Садовская, Южин и Коровин, художник, который был в большой дружбе с Телековским и делал дождь и хорошую погоду в театре. Я конечно, когда увидала такую аудиторию, а я всегда вижу всю публику, я играла так, как я, может, никогда не играла - с большим подъемом, волновалась страшно. И вот после третьего акта влетает ко мне Ермолова в слезах, влетает Садовская в слезах, входит Южин, потом Коровин, который вообще был человек очень экспансивный. Влетает, хватает меня за ногу, целует мне туфлю и кричит: «Шаляпин, Шаляпин в юбке, гений!». И за ними взволнованный Незлобин, что у меня такое общество в уборной.

Выступила я в «Грозе», потом я играла «Цену жизни» Немировича-Данченко. Очень трогательно, здесь даже было в воспоминаниях Смирновой, актрисы нашего театра, написано, как Марья Николаевна Ермолова пришла ко мне в уборную вся в слезах и говорит: «Я играла сама эту роль, но так я ее никогда не смогла сыграть!». Но я должна оговориться, я вам потому это только рассказываю, что Марья Николаевна была очень чувствительная и она вообще очень часто приходила к самым нестоящим актрисам и говорила. Так что это было очень трогательно с ее стороны. Я сказала: «Вы говорите такие вещи, даже слушать на хочу такие глупости». Она говорит: «Нет, у меня не было ваших глаз». Это было написано в воспоминаниях Смирновой и, даже, в «Русской мысли» была выдержка из этого. Поэтому я себе позволяю это сказать. Это было для меня не то что приятно, а сами понимаете, что я могла пережить, когда пришла Ермолова и сказала, что она так никогда бы не смогла сыграть. Потом я играла «Бесчестие», Филиппи пьеса. Потом я играла Персияниновой «Большие и маленькие». Это был юбилей Никулиной. Новая пьеса Персиянинова, роль такая не особенно значительная, но это для юбилея Никулиной было. По-моему, это все. А что же я играла второй год? Не могу вспомнить.

Вопрос: Значит, два сезона вы играли в Москве. И потом, на основании контракта, вы перевелись в Петербург, в Александринский театр?

Екатерина Рощина-Инсарова: Но я уже приехала как старая знакомая в Петербург. Потому что у меня было много моей публики по Малому театру, так что меня очень горячо встретили. Это даже очень многим моим товарищам новым не понравилось, потому что такого у них не бывает - море цветов. Но это, естественно, было. Я все-таки играла четыре сезона, а перед этим я приехала весной на гастроли в Малый театр, сняла Малый театр. Приехала с труппой Московских Императорских. Масса была почитателей моих, которые меня знали. Приятная была атмосфера моего первого выступления.

Иван Толстой: Екатерина Николаевна переходит к петербургским воспоминаниям.

Екатерина Рощина-Инсарова: Я работала в Малом театре с Южиным, с Айдаровым, с Платоном, потом в Александринке с Лаврентьевым, хороший режиссер был, с Мейерхольдом. Я вам рассказывала эту историю, как мы с Савиновой его немножко привели в христианскую веру? Мы репетировали с Савиновой, это был наш первый совместный спектакль - «Зеленое кольцо» Гиппиус, который ставил Мейерхольд. Но Мейерхольд тогда в Александринском театре был очень тих, и ему не позволяли…

Вопрос: Он тогда считался молодым режиссером?

Екатерина Рощина-Инсарова: Нет, он не был молодым режиссером, у него уже была своя студия. Он ставил спектакли, был уже известен, но у нас, в Александринке, он вел себя в границах. Потому что потом он перешел границы, на мой взгляд. Мы репетируем, и вот Мейерхольд стоит в партере, а мы на сцене. Мейерхольд говорит:
- Мария Гавриловна, пожалуйста, будьте любезны, на левый план.
Савинова переходит.
- Потому что, понимаете, если вы не пойдете на левый план, то Катерина Николаевна не сможет прейти на диван, а Катерине Николаевне надо перейти на диван для того, чтобы потом следующую сцену, когда она говорит что-то такое…
- Хорошо, - говорит Савинова, - я перешла.
- Катерина Николаевна, а вы, пожалуйста, на диван.
- Слушаюсь.
- Потому что если вы не перейдете на диван, то вы не можете следующую сцену…
Так это продолжалось минут 15-20. Такая болтовня, что у меня заболела голова. Я подошла к Савиновой и говорю:
- Марья Гавриловна, вы, конечно, наша старшая, можно сказать. Я при вас голоса возвысить не решаюсь, но скажите ему, чтобы он прекратил болтовню, иначе я сама дам ему по затылку. Савинова вдруг загорелась: действительно, черт его возьми, это что-то совершенно невозможное.
- Господин Мейерхольд, вы дадите нам с Рощиной слово сказать или все сами будете играть?
- Виноват, виноват. Простите, ради бога.
И потом репетиция пошла гладко. Так что вот мои встречи с Мейерхольдом. Потом он ставил со мной «Пол пути» пьесу Пинеро. Он решил так, что не надо павильона, а надо ставить такие квадратные колонны. Я нашла, что ничего особенного здесь нет. Эти квадратные колонны можно объяснить тем, что так устроена комната, тем более, что сзади такая же декорация была следующая комната. Но должен был со мной играть Аполлонский. Он, когда увидел план этих квадратных колонн, запротестовал и говорит:
- Я не желаю играть.
Я ему сказала:
- Это нечему не мешает, ну колонны и колонны, мало ли бывают квартиры с колоннами.
- Нет, если колонны не уберут и не поставят павильон, я играть не стану. Вы со мной не согласны?
- Нет, не согласна. Я считаю, что это в порядке.
- В таком случае я играть не стану.
И ушел. И вместо него играл Лерский, что было очень обидно, потому что Лерский очень хороший актер, но комический, это была не его роль. Но, ничего не поделаешь. Вот так играли, это было все в границах приличия, в границах стиля старого театра, к которому мы привыкли. А потом там, что делалось, в Москве, когда он позволял себе, с моей точки зрения, совершенно неприличные вещи с пьесой Островского. Если ты хочешь создавать что-нибудь особенное, напиши свою пьесу и делай, что хочешь. Зачем же коверкать произведение классика? Но многие, может быть, со мной не согласятся. Я старая женщина, мне умирать пора, так что, может, мне так и следует.

Я была в Mont d'Or, здесь, во Франции, и как раз Марья Александровна Потоцкая, одна из артисток Александринского театра, была со мной вместе, когда нас застало объявление войны. Уже началась мобилизация, и мы получили телеграмму от актрисы Миткевич, жены Дорошевича, известного журналиста: «arrivez n’importe quel train» - «приезжайте каким угодно поездом». Мы последние спальные билеты из Mont d'Or до Парижа достали. Когда ехали, проводник стаскивает матрас в коридор, на матрас укладывается какой-то молодой человек и говорит: «Мадам, не бойтесь ничего, я журналист, я очень осведомлен, войны не будет». Это было как раз накануне. А когда мы приехали, в 7 часов утра в Париж, война уже была объявлена.

Вопрос: Так что это был август 1914 года.

Екатерина Рощина-Инсарова: И вот мы приехали в маленький отель, где жила Миткевич, она вылетает к нам в ужасе и говорит: «Вы подумайте, мы отрезаны, мы не можем выбраться». Никто же тогда ничего не понимал. Все думали, что это будет месяц. Немыслимо, чтобы перерезать весь континент и никому не возможно проезжать туда, куда он желает. Я говорю: «Как это отрезаны? Что за ерунда? Я сейчас поезду в посольство, устрою билеты и нас вывезут». Она говорит: «Ты с ума сошла! Поездов нет. На чем тебя вывезут?». Так что мы застряли в Париже. Причем, у меня было еще такое осложнение. Со мной была моя приятельница актриса. Один из русских курьезов. Германская подданная, не говорящая ни одного слова по-немецки, мать - русская, отец давным-давно умер, был немец. Кто с этим считался в Москве? И я осталась в Париже, где германской подданной нельзя было оставаться. Страшно тревожное время, мобилизация, у нас все гарсоны в отеле были эльзасцы, их всех мобилизовали, они плакали, уезжая. И потом мне надо было куда-то с ней выехать. И вот мы выехали в Италию, с очень большим трудом. Мы встретили знакомого, который служил в русском посольстве, который нас вывез. Тогда еще с нами считались. Префект мне дал автомобиль до вокзала. Сказали, что артистка Императорских театров, всякими наградили меня качествами необыкновенными. Он умилился и дал автомобиль. Теперь, я думаю, что это было бы несколько иначе. Не дал бы. Так что мы выехали из Парижа в Италию.

Вопрос: Но вам нужно было вернуться в Петербург к началу сезона?

Екатерина Рощина-Инсарова: Плещеев Александр Сергеевич, мой второй отец, самый близкий мне дорогой человек, который был со мной в Гамбурге перед этим. Я из Гамбурга проехала в Mont d'Or, а он остался в Гамбурге. Ни говорит ни одного слова по-немецки, причем паникер такой, каких свет не создавал, остался один там и я была в ужасе, что с ним. Потому что газеты были полны о немецких зверствах. И вот нашла я его по телеграмме, он в Женеву уехал. Из Женевы он приехал в Сан-Ремо, а потом мы выехали в Геную и из Генуи на автомобиле до Бриндизи, и в Бриндизи погрузились на Константинополь и оттуда уже в Россию. Тоже не без курьезов.

Вопрос: Так что вы приехали к началу второго сезона?

Екатерина Рощина-Инсарова: Да.

Вопрос: Так что вы приехали из Москвы, это была осень 13-го года, когда вы начали играть. Теперь, может быть, вы расскажете о 17-м годе, о революции, о февральской революции. Как отразилась эта революция на вашем театре и на вашей личной жизни?

Екатерина Рощина-Инсарова: На театре отразилось то, что поднялась, как вообще в России тогда, неразбериха. Организовалось Временное правительство, поехал кто-то из наших актеров в самый момент, когда ночи не спали, сидели, заседали и чего-то решали, узнать что будет с нашим театром. Сказали, что наш театр получает автономию. Приехал кто-то, кажется, князь Львов, если я не ошибаюсь, к нам, сказал какую-то речь, потом началась неразбериха. Началась история с рабочими. У меня очень смутные впечатления о 17-годе.

Вопрос: Вы говорите о рабочих театра?

Екатерина Рощина-Инсарова: Конечно, я только их и знала.

Вопрос: Но театр продолжал работать.

Екатерина Рощина-Инсарова: Да. Но уже были нервы. Я поступила в госпиталь, как многие из наших артисток. Но потом начали меня в дирекции преследовать за это дело, так что я, прорабов несколько месяцев, должна была уйти. Понимаете, поработаешь в госпитале, бежишь на репетицию…

Вопрос: Помните ли вы об этих исторических днях начала Февральской революции 24-27 февраля по старому стилю?

Екатерина Рощина-Инсарова: 26 февраля уже началась на улице перестрелка, какие-то патрули ездили, волнения какие-то, потом ждали все отречения Государя. Все волновались, все что-то говорили. Я даже не могу вам сказать, трудно мне что-нибудь связное сказать, потому что все было несвязно. На мой взгляд, теперь ретроспективный взгляд бросая на это. Потом «Маскарад», последний спектакль Императорского театра был, когда я играла только один раз эту роль. И когда я возвращалась домой, уже были выстрелы, уже нужно было прятаться за углами, извозчиков не было, от лошадей я давным-давно отказалась, потому что невозможно было жить, трудно было с провизией, со всем.

Вопрос: Может быть, вы бы рассказали немного подробнее о последнем спектакле Императорского Александринского театра, о «Маскараде»?

Екатерина Рощина-Инсарова: У меня есть такая история. Это был спектакль - бенефис Юрьева, и он должен был получить заслуженного артиста. Мы были очень дружны с Юрьевым, всегда играли вместе. Он был прекрасный человек в смысле искусства – обожал искусство, обожал театр, чисто относился к искусству. Было интересно, чтобы какой-то получить привет от Императрицы старой, Марии Федоровны, которая всегда была к нам очень мила, приезжала в театр, смотрела, хлопала. Вообще, бывала у нас. Все-таки нам полагалось так. Но ни директор, ни наши заслуженные старики как-то об этом не подумали. Не хотели или не могли… Я очень волновалась: как же так, он ничего не получит, никакого поздравления? И вот в один прекрасный день мы с Юрьевым сидим, какая-то пьеса шла, это было за неделю до его юбилея. Актеры всегда сидели в оркестре, а налево была ложа директорская, которую вне парадных случаев занимали «высочайшие», приезжали Великие князья… Я сижу с Юрьевым и вижу, что в первом ряду, близко, мне какой-то военный кланяется. Я ему отвечаю и спрашиваю Юрьева:
- Вы не знаете, кто это?
Он говорит:
- Знаю. Это Чернышов Александр Николаевич.
- А что он делает в жизни?
- Он состоит при Ширвашидзе.
Я моментально сообразила, что Ширвашизде был при Императрице Марии Федоровне. Я думаю: о, это ход к Императрице. Я тогда так наклоняюсь и говорю:
- Александр Николаевич, я могу вас попросить в антракте выйти в коридор, мне вам нужно сказать два слова.
Он говорит:
- Слушаюсь, пожалуйста.
Я сижу, смотрю акт и вижу - налево, в ложе, сидит Игорь Константинович, сын Великого князя Константина Константиновича, который бывал у меня в Петербурге. Очень милый мальчик. Так, конечно, не полагалось разговаривать с императорской ложей, но я, закрывшись большой муфтой, говорю:
- Ваше Высочество, зайдите за кулисы, пожалуйста, мне очень нужно вас видеть.
Он говорит:
- Есть!
Я выхожу в коридор, стоит Чернышев. Я говорю:
- Вот видите, мне не совестно просить, потому что я прошу не за себя, а за товарища. Юбилей Юрьева 25-летний, очень бы хотелось, чтобы какое-то было поздравление для него от Императрицы, которая всегда была к нам так милостива.
Он говорит:
- Боже мой, какая я свинья! Я об этом не подумал. Я же в таких хороших отношениях Юрьевым. Благодарю вас, что вы мне сказали. Я завтра же позвоню туда по прямому проводу, все будет исполнено.
Я с облегченным сердцем иду за кулисы. Там уже у меня около уборной стоит Игорь Константинович. А он знал Юрьева. Они часто устраивали у себя вечера для александрийцев, очень милые, интимные. Константин Константинович молодой, Игорь Константинович. Я говорю:
- Вот Юрочкин бенефис, надо что-нибудь устроить. Государю как-нибудь нельзя доложить?
Он говорит:
- Что же я могу? Я же маленький, меня никто не послушает.
Я говорю:
- Ну, все-таки у вас связей больше, чем у меня, постарайтесь, милый.
- Слушаюсь, сделаю.
На другой день, в два часа дня, мне звонит Чернышев по телефону:
- Екатерина Николаевна, ваше желание исполнено, я говорил с Ширвашидзе, будет подарок высочайший. Какой вы желаете подарок?
Я говорю:
- Я желаю, чтобы вы поехали в Кабинет Его Величества, там, где подарки, и сами выбрали, чего лучше не бывает. Проходит полчаса, звонит Игорь:
- - Екатерина Николаевна, совершенно случайно я нашел ход, я позвонил Вилипольскому (не знаю, кто это был), Государю будет доложено, и подарок будет Юрочке. Какой подарок?
Я говорю:
- Поезжайте и выберете или пошлите кого-нибудь, чтобы выбрали самый что ни на есть хороший.
И вот - бенефис Юрьева, когда чествования юбиляра. Я его вывела, открывается занавес и, вдруг, режиссер Карпов говорит:
- От Его Императорского Величества Государя Императора!
Вот такой золотой портсигар, вот с таким брильянтовым орлом! Лучше, действительно, не бывает.
- От Ее Императорского Величества Императрицы Марии Федоровны!
Вот такой брильянтовый орел! Так что последние подарки царские получил Юрьев.

Вопрос: Это «Маскарад», юбилейная пьеса?

Екатерина Рощина-Инсарова: И вот он заслуженного артиста получил и подарки. Мне совершенно случайно удалось способствовать тому, чтобы он их получил. Действительно, случай, потому что я этого Чернышева совершенно не помнила, когда я с ним познакомилась.

Вопрос: И это происходило 26 февраля. По-моему, вы мне рассказывали, что закончился спектакль тоже каким-то эффектным драматическим жестом, когда скелет прошел через сцену.

Екатерина Рощина-Инсарова: Это, по замыслу Мейерхольда, называется теперь «художественное оформление».

Вопрос: Кем был у вас тогда Мейерхольд?

Екатерина Рощина-Инсарова: Одним из режиссеров. Они полтора года работали над этой пьесой. Головин писал декорации и эскизы для костюмов, а Мейерхольд ставил. Это его большая постановка, надо правду сказать, красивая постановка. Был такой замысел, что когда кончается последний акт, то вместо настоящего занавеса сначала спускается прозрачный черный тюлевый занавес с большим белым венком посередине. Замечательный был венок, нарисованный Головиным. Две большие двери на заднем плане были, и из задней двери выходит в треуголке, в плаще, с косой скелет, проходит прямо на авансцену и уходит в дверь. И вот как будто действительно символично прошел скелет, и умер Императорский театр.

Вопрос: А как изменилось и ваше личное положение, и положение театра после Октябрьского переворота?

Екатерина Рощина-Инсарова: Вот я вам говорю, что начались конфликты с рабочими. Потом появились какие-то языкатые ораторы из нашей труппы, один такой маленький актер, не хочу называть его фамилии, ничего собой не представлявший, который говорил. А мы на митингах говорить не привыкли, мы под суфлера больше… Так что его слушали.

Вопрос: Но первое время власти большевиков ваш театр продолжал работать по старой программе, и в отношении репертуара это не сказывалось?

Екатерина Рощина-Инсарова: Пока не сказывалось. Только я вам сказала, что у нас раз отняли театр для демократического заседания, мы решили не допускать этого, выкатились все на сцену, нас выгнали. Мы тогда обрадовались и ушли. Помню смутно заседания, на которых мы сидели, мерзли. Холод был, почему-то. То ли не было дров, то ли не было отопления. Какие-то керосиновые лампочки, мы заседали, против чего-то протестовали. А что протестовали, против чего - я теперь и не помню. Я знаю только одно, что мне там стало нестерпимо после этой истории с рабочим… Когда шла «Гроза», во время первого акта, во время монолога Катерины, я сидела на первом плане… Это, так сказать, кредо всей роли, все то, что Катерина собой представляет, она рассказывает, очень важный монолог, в очень маленьком расстоянии… Не было павильонов, а были декорации сада, так что были кусты. И вдруг на первый план, в нескольких аршинах от меня, вылезла какая-то девица в ситцевой кофточке, с рукой полной семечек. И стояла на первом плане на сцене. Я ей, закрыв лицо, незаметно для публики, сказала: «Уйдите отсюда!». Она захохотала. Тогда я рабочему, который в кулисе, сказала: «Уберите ее!». Рабочий махнул рукой и захохотал. Как я кончила первый акт, я не помню. Вы сами можете понять состояние актрисы, когда видишь такое безобразие, которое творится на сцене. Опустился занавес, аплодисменты, хотели поднять занавес, я сказала:
- Нет! Потрудитесь рабочих позвать на сцену!
- Что случилось?
- Ничего не случилось, потрудитесь позвать рабочих на сцену, потом я вам объясню, что случилось.
Рабочие пришли все. Я говорю:
- Чья знакомая, кто позвал, кто выпустил на сцену?
Молчание. Я сказала им все, что я о них думала в довольно резкой форме, очень резко, в повышенном тоне. Тогда выступил старший рабочий и говорит:
- Катерина Николаевна, теперича кричать нельзя! Теперича мы все равны.
Вот тут я уже вышла совершенно из себя. Я говорю:
- Что!? Ты со мной равен!?
Схватила свой головной убор, довольно тяжелый, золотом шитый кораблик, сорвала с головы. Кинула ему в лицо, сказала:
- Играй сам, мерзавец, второй акт, если ты со мной равен! Пусть на тебя смотрят!
И ушла в уборную. Со мной сделалась истерика. Я заплакала. Действительно, это настолько возмутительный случай, что и описать нельзя. Конечно, волнение, режиссеры побежали к рабочим, рабочие к режиссерам: что ж теперь делать? Я говорю:
- Я играть не буду, пусть он играет второй акт, если он со мной равен!
Дали мне валерианку, задержали антракт. Я успокоилась, вышла, еще при закрытом занавесе:
- Потрудитесь рабочих на сцену опять позвать!
- Катерина Николаевна, вы не волнуйтесь…
- Я не волнуюсь, я совершенно спокойна, будьте любезны позвать рабочих на сцену.
Пришли рабочие, уже довольно встревоженные. Я им говорю: - В заднюю кулису, марш!
Все, как стадо баранов, кинулись туда, назад. Я подошла к ним:
- Садись!
Сели.
- Сапоги снять!
Все сняли сапоги. Один, я слышу, шепчет:
- Батюшки, с ума сошла!
- Я тебе покажу, как я сошла с ума! Если хоть один мерзавец перейдет вот за эту черту – убью! Поняли!?
Сыграли пьесу. Они сидели - муха не пролетела. Когда антракт, то они надевали сапоги и начинали работать, потом снимали сапоги и сидели. Потом кончился спектакль, я пришла в режиссерскую, там сидел совершенно убитый режиссер: что теперь будет, это рабочие, будет заседание, будет скандал, что Катерина Николаевна наделала! Я пришла и говорю:
- Я сегодня получила оскорбление, то есть театр получил в моем лице оскорбление. Если бы это было раньше, старые рабочие, старого режима, оштрафовали бы их, наверное, по три рубля с человека, а потом я, по свойственной мне широте натуры, наверное, им по бы пяти заплатила, пожалела бы. Но так как меня оскорбили автономные граждане, равные со мной, в автономном театре, то я требую удовлетворения. Я продолжать работу в театре не могу без этого.
- Что вы хотите, Екатерина Николаевна?
- Я хочу, чтобы в четверг мне была прислана повестка, что было собрано собрание рабочих, на которое я приду и внушу им хорошие манеры, как себя надо держать в театре автономном. Причем я желаю, чтобы эта повестка была бы в Типографии государственных театров, а не на ротаторе, не на пишущей машинке.
- Екатерина Николаевна, это по техническим соображениям невозможно.
- Это меня не касается, не обязана с этим считаться. Я так хочу, и это должно быть исполнено.
- Но это каприз!
- Да. Я довольно скромный человек, но когда мне рабочий Сидоров или Иванов говорит, что он со мной равен в тетере, то я хочу показать, что он со мной не равен, что я могу диктовать свои условия. Так вот я желаю, чтобы эта повестка была отпечатана в Типографии государственных театров. Если она будет опечатана иначе, то я на собрание не приду. Предупреждаю вас, что повестка должна мне быть вручена до 12 часов дня. Если она будет вручена в две минуты первого, я не приду.
- Это каприз, Екатерина Николаевна!
- Да, каприз, я хочу покапризничать, в первый раз. Если мне хотят показать, что со мной равны, я хочу показать, что со мной не равны. Я могу капризничать.
Одним словом, в четверг, без четверти 12, повестка мне была вручена, отпечатанная в Типографии государственных театров. Я на собрание это не пошла, потому, что я уже решила, что не могу работать в театре при таких условиях, в такой нервной атмосфере. Пришла в контору, получила жалование. Как сейчас помню, по 9 марта, и написала: «Получив расчет по 9 марта, на службе в Государственном Александринском театре больше не состою. Екатерина Рощина».

Вопрос: Это в 18-м году было?

Екатерина Рощина-Инсарова: Это было весной, а осенью ко мне пришла сторожиха, которая очень меня любила, которая стерегла наши уборные, и говорит:
- Катерина Николаевна, я к вам делегатом.
- От кого делегатом?
- Очень по вас рабочие страдают. Очень страдают, что вы ушли. Говорят, что она иногда и ругнет, но ведь она и пожалеет, и присоветует что-нибудь. И, опять же, без языка сидим на общих собраниях. Так что вы забудьте. Извиняются, просят прощения, просят вернуться.
Я сказала:
- Нет, очень жалею, кланяйтесь им всем от меня, злобы на них не питаю, но не вернусь.
И уехала на Украину.

Вопрос: Так что на этом кончилась ваша связь с Александринским театром. Вы не встречались с Луначарским?

Екатерина Рощина-Инсарова: У меня были бывшие каторжане из Читы, одна из них, Розан такая, во время этих всех волнений в театре, когда демократические заседания, у нас отбирали театр, сказала:
- Катерина Николаевна, с вами очень хочет познакомиться и поговорить частным образом Луначарский. Если вам неудобно его принять у себя (тогда еще стеснялись принимать у себя большевика), то, может быть, на нейтральной почве где-нибудь встретиться.
Я сказала довольно резко, жалею, может, сейчас, хотя нет, не жалею:
- Передайте этой торжествующей свинье, что жизнь длинна, что я, может быть, приду к нему просить продовольственную карточку, может, милостыню придется просить, но о русском театре я с ним разговаривать не приду, пусть не ждет.
После этого было какое-то общее заседание в холле Александринского театра… Перед этим было заседание (меня просили очень присутствовать) Каменева, что-то выясняли, какие-то программы. Не помню, что. Я, когда начинала говорить, что-то спрашивать, то Каменев говорил: «Товарищи, будьте добры, выслушайте, тише!». Очень был внимателен ко мне. А потом вот заседание в Александринском театре в присутствии Луначарского, когда мы сидели отдельно. Был круглый стол, за которым сидела Мичурина, Тимме, я, Юрьев, Давыдов, и не помню точно, был ли Аполлонский или нет. Мы сидели отдельно, не желая смешиваться с людьми, которые, по нашим понятиям, шли навстречу большевикам. Мы были более непримиримые. И Луначарский довольно агрессивно говорил, что тут такие течения есть против нас, и все такое. Юрьев спрашивал, что нам делать. Я сказала, что я вам советую, побудем все, а когда я встану, все и уйдем. И вот после одной из таких речей Луначарского, когда он сказал, что мы не можем согласиться на что-то такое, не помню, я встала и сказала: «Господа, пойдемте отсюда, нам в этой компании (показала рукой) делать больше нечего». И мы ушли. Потом все остались в театре, ушла одна я. С самым скверным характером женщина. Но я понимаю тех, которые остались. Я, может быть, и виновата, потому что, может быть, мне нужно было остаться и стараться как-то, может быть, театру принести какую-то пользу, как-то сговориться.

Иван Толстой: Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова. Что было дальше? Отъезд из Крыма в Константинополь, полгода жизни на Мальте, затем Рим, Театр Русской драмы в Риге и несколько десятилетий в Париже. Екатерина Рощина-Инсарова скончалась в 1970 году и похоронена на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG