Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Алексей Толстой в исследованиях внучки


Иван Толстой: «Ключи счастья». Так называется книга, только что вышедшая из печати. Ее автор – Елена Толстая, профессор Иерусалимского университета. Книга посвящена творчеству Алексея Толстого, точнее связям писателя с Серебряным веком. Еще точнее тему раскрывает подзаголовок исследования – «Алексей Толстой и литературный Петербург». Вообще говоря, далеко не всякого писателя, работавшего в начале ХХ века, можно соотнести с Серебряным веком. Бунин туда явно не вписывается, но отношения у него с декадентами, символистами, акмеистами, безусловно, были, и отношения эти часто неприязненные. По-своему это справедливо и для Алексея Толстого.
Елена Дмитриевна давно и плодотворно разрабатывает дедовскую делянку. Она несомненно – из главных специалистов по его творчеству, и помимо разнообразных статей и публикаций ей принадлежит новаторская, прорывная книга «Деготь или мед: Алексей Толстой как неизвестный писатель», посвященная пореволюционному Толстому, его одесскому и эмигрантскому периоду, когда писатель работал над первой книгой романа «Хождение по мукам» (над тем, что сейчас называется «Сестры»). Вот с этого мы и начали разговор с Еленой Толстой.

Елена Толстая: «Деготь и мед» возник из удивления. Дело в том, что меня давным-давно волновали по-разным, отчасти и биографическим, соображениям такие вопросы. Почему Алексей Толстой мог писать так хорошо, а потом мог писать так плохо? Что такое произошло с ним, что он так замечательно писал в 1910-е годы, так блестяще писал в 1922 или 1923 году и так отвратительно стал писать в 1930-е годы? Что такого произошло? Что, где, почему? Не говоря о том, что меня всю жизнь мучила идея вот этой самой эмиграции, почему Толстой поехал в эмиграцию, почему он вернулся. И вот, наконец, мне представилась возможность самой ответить на эти вопросы. Причем, ответить, не задавая их современникам или людям, которые лучше осведомлены, чем я, а задавая их текстам, газетам. То есть разобраться во всем самой.
Для этого мне пришлось поехать в Одессу. Я ездила в Одессу два раза. В Одессе в 1999 году было очень хорошо, меня приняли буквально как члена коллектива, меня баловали, мне давали все, что я ни попрошу, даже такие вещи, о которых я и догадываться не могла, выдавали в тогдашнем спецхране, только что «расспецхраненном». По контрасту, когда я с готовой книгой поехала туда сверять цитаты в 2003 году, все было наоборот. Ни о каких старых газетах и старинных текстах уже не могло быть и речи. И нормальному человеку, который не знал точно, как я знала, что это все там есть, не было дано ни единого намека, ни единого кусочка информации, который мог бы ему помочь.

Иван Толстой: С чем была связана такая перемена?

Елена Толстая: А черт его знает! Наверное, общий климат изменился. И милые сотрудники, которые там работали, буквально на свой страх и риск делали то, что, наверное, не каждый бы сделал, – они просто выносили мне более или менее под полой в читальный зал то, что я у них просила.

Иван Толстой: Что же вы искали?

Елена Толстая: У меня была некая гипотеза, что говорят, что Толстой такой был какой-то особенно антисоветский, в том духе, как писал о нем Иван Бунин, но такой особенной антисоветскости я не нашла. А что я нашла? Удивительную вещь. Я нашла, что уже весной 1918 года Толстой писал, говорил и думал то самое, что содержится в первом томе романа «Хождение по мукам» – «Сестры», то, что говорит в нем Телегин, и так далее. И это удивительным образом ужасно похоже на то, что говорил тогда, весной 1918 года, Шульгин. Кстати, я думаю, что Толстой читал газету Шульгина «Великая Россия», которая выходила в мае 1918 года в Москве, что Россия только крепче выйдет из этой переделки, что ничего фатального не произошло, что Россия жива и Россия будет великой. Газета так и называлась – «Великая Россия». И я была несказанно удивлена, найдя Толстого таким неизменным. Оказывается, он всегда был такой – право-левый, либеральный, но с изрядной долей национализма. В общем, очень широкий, очень амбивалентный и достаточно симпатичный. Мне не попались на глаза какие-то особенно яркие антисоветские высказывания, ничего похожего на обвинения Бунина, что, якобы, «Алешка мечтал выкалывать глаза коммунистам».

Иван Толстой: И загонять иголки под ногти.

Елена Толстая: Единственное, что я там нашла, что Толстой написал что-то вроде газетного фельетона или эссе уже в конце 1918 года под названием «Разговор у окна книжной лавки». Там пишется, что литература молчит, литература онемела, современникам трудно что-то сделать с происходящей здесь и сейчас трагедией. А, тем не менее, трагедия есть, и можно себе представить, что и герой этой трагедии есть, это большевик, который изнасиловал свою мать и убил отца. Толстой как бы предлагает этой воображаемой литературе описать этого, несомненно трагического, героя и поднести ему застежки от плаща, чтобы он мог ими ослепить себя. Вот это единственный такой яркий и страшный момент, более или менее напоминающий то, о чем говорил Бунин.
Что же касается открытий и находок, я нашла 14 неизвестных никому на тот момент статей. Я думаю, что ни для кого не было загадкой, что при Деникине существовала свободная журналистика, что она что-то такое писала, что Толстой в ней участвовал. Но что было для меня полной новостью, и о чем тогда еще нельзя было нигде прочесть, это то, что в Москве, в страшные зимние месяцы конца 1917-го – начала 1918-го года, и весной 1918 года, вплоть до того момента, пока не запретили какую бы ни было журналистку, была, существовала, пульсировала нормальная, свободная журналистика. Газету закрывали, она возрождалась под другим именем. И что именно в таких маленьких газетах печатался Алексей Толстой. И, вообще говоря, для меня было необыкновенной новостью узнать, что русская литература не молчала, не сдавалась, а пыталась, чтобы ее свободный голос, ее голос негодования и ужаса дошел до читателя. И вот это – существование русской литературы – это то, о чем до сих пор никто никогда не говорит, этому не учат в школах. В школах представление такое, что в 1917 году отдельно взятые писатели, во главе с Блоком и Маяковским, дружными рядами перешли на сторону победившего большевизма, потом было непонятно что, а потом, через 5 лет, откуда-то, как по волшебству, родилась новая советская литература во главе с Одесской школой. Так вот, ничего подобного не было. Русская литература не сдалась, русская литература яростно прореагировала на запрет свободной журналистики, я имею в виду однодневную газету «Слову – свобода», которая была издана московскими журналистами 10 декабря 1917 года, в которой Толстой участвовал.
По мере того как вещи становились все серьезнее, по мере того как начался террор, российские писатели и журналисты разбрелись по свободным еще тогда окраинам, а когда окраины были взяты, то разъехалась по ближнему и дальнему Зарубежью и там пытались что-то такое сделать.
И очень интересный момент здесь был – роль литературного Берлина. В литературный Берлин съехались все отовсюду – и те, кто уже побывал в Париже, и те, кто уже побывал в балканских странах, пожил там, помучался, помыкался там, и писатели, которые приехали туда ненадолго из советской России, и те, кто решили остаться на Западе, и те, кто решили вернуться. И вот они предъявили друг другу в 1922 году то, что они наработали, то, что они на тот момент нового узнали, научились. И произошел безумно плодотворный обмен. И в результате этого берлинского опыта, я думаю, и произошла новая советская литература, где бы она ни писалась, будь то в России, будь то за рубежом.

Иван Толстой: Что в Алексее Николаевиче Толстом изменила сама эмиграция? Он в нее ушел, бежал из большевистской России. Он попал в эмиграцию. Почему он в ней не ужился? Нашли ли вы более глубокие ответы на этот вопрос, чем те, которые давала нам история литературы, уже напечатанная?

Елена Толстая: Я не могу претендовать на слово «глубокие». Мне кажется, что я нашла нечто достаточно бытовое и точное. Насчет глубины и метафизичности у меня есть большие сомнения. Но, на мой взгляд, это выглядело так. Алексей Николаевич оказался в литературном Париже летом 1919 года и сразу засел писать роман. Очень быстро, благодаря своей энергии, а также благодаря тому, что другие крупные писатели пока еще не поспели к месту действия (Мережковские приехали в 1920-м, Бунин приехал весной 1920-го), он оказался в центре разных организационных и литературных инициатив, организовал журнал «Грядущая Россия». Заодно со многими другими инициативами, заодно с разными издательскими инициативами и так далее. В этом журнале «Грядущая Россия», который объединял эмиграцию довольно широкого профиля и был достаточно правоцентристским, я бы выразилась, он начал писать свой роман.
Но тут, в начале 1920 года, когда вышли первые два номера этого журнала с первыми главами «Хождения по мукам», ситуация резко изменилась. Пала Одесса, и из Одессы приехали Бунины, с последней возможностью оттуда уехать. Толстой бросился на шею Бунину, все было замечательно, они вместе пытались мобилизовывать деньги у тогдашних потенциальных меценатов, чуть ли не открыли свое собственное издательство. Все было прекрасно. Но вот тут возникает то, о чем он должен был прочитать в книжке Дона Аминадо. Газета «Последние новости» уже существовала. Газету «Последние новости» уже успели организовать, открыть малоизвестные лица – предприниматели и журналисты. И вот эти ранние «Последние новости» были газетой такого широкого профиля, достаточно беспринципной и чисто информационной. Но это длилось недолго, потому что где-то в середине года в Париже оказался Милюков, и очень быстро газета «Последние новости» перешла к нему и его группе. Напомню, что это были эсеры.

Иван Толстой: Милюков был кадет.

Елена Толстая: Но группа была эсеровская. И общая направленность этой газеты стала достаточно идеологичной, левой, и вовсе перестала отвечать интересам широкой эмигрантской массы, которая была, в целом, достаточно консервативна. И об этом мы читаем у Дона Аминадо. И, кстати говоря, эти большие процессы, видимо, коснулись обоих авторов по-разному. Что касается Алексея Николаевича, то в один прекрасный момент, это было еще весной, он обнаружил, что «Грядущая Россия» закрылась и ему негде печатать свои романы.

Иван Толстой: Напомним, что речь идет о 1920 годе.

Елена Толстая: Каким-то образом получилось, что издательские его инициативы, на которые, казалось бы, вот-вот сейчас дадут деньги, все откроется, начнет блестяще развиваться… Деньги не поступили. И в дневнике есть запись Веры Николаевны Буниной, что дали понять Бунину, что причина – Толстой. То есть на него перестали давать деньги те, кто давал деньги в прошлом году. Каким-то образом это было связано с однозначным неприятием им революции, каким-то образом это было связано с какими-то почти заметными антисемитскими обертонами в первом варианте первых глав «Хождения по мукам», именно тех, что были опубликованы в «Грядущей России». И именно тогда, когда «Хождение по мукам» было опубликовано целиком в новом журнале, в журнале той самой милюковско-эсеровской группы – «Современные записки», – в этих главах уже не было тех обертонов, о которых я только что говорила.
Что касается Дона Аминадо, то по поводу довольно резких сатирических стихотворений, которые он опубликовал в «Последних новостях», был ужасный скандал в связи с тем, что он высмеивал там некие ценности, до сих пор почему-то оставшиеся незыблемыми в умах и сердцах демократической интеллигенции. Он смеялся над Горьким, он смеялся над революционными клише, и все это вылилось в скандал между ним и новой редакцией «Последних новостей», настолько, что, как я понимаю, журнал «Зеленая палочка», который два писателя, Толстой и Дон Аминадо, решили организовать летом 1920 года, во время их совместного отдыха в Вандее, на берегу Атлантического океана, этот журнал был, наверное, единственным для них обоих способом выжить. Потому что Толстому негде было печатать свой роман, Дона Аминадо не печатали, и просто им нужно было подумать о том, как заработать на жизнь. Так появились «Зеленая палочка» и «Детство Никиты».

Иван Толстой: Перестали давать деньги, в частности, это был ваш первый пункт, из-за неприятия Алексеем Толстым революции. Что вы в данном случае имеете в виду?

Елена Толстая: Я имею в виду то, что выяснилось из первых глав «Хождения по мукам». Что Россию специально расшатывали, что были специальные омерзительные персонажи, душевно и духовно нездоровые, которые этим специально занимались. И вот в качестве одного из персонажей, мы все помним и по известному нам тексту, что это как-то связано с деятельностью поэта Бессонова, но гораздо меньше представлен его единомышленник. А вот в главе седьмой, которая впоследствии была выпущена из текста, этот единомышленник Бессонова, социал-демократ, социолог по имени Юрий Давыдович Моисеев, представлен очень даже ярко. У него лицо вампира, огромный лоб, лицо его бледно, ни кровинки в нем нет, и страшные красные губы вампира. И именно такой человек хочет произвести ужасный эксперимент над Россией, именно такие люди сознательно шли на умерщвление России, по Толстому.

Иван Толстой: С чем же был связан его переезд в Берлин, то есть отправление на Восток?

Елена Толстая: Что произошло? А произошло вот что. Меня всегда смущал биографический вопрос: как же могло так произойти, что Толстому с семьей было нечего есть? Как мог произойти тот известный эпизод, о котором мы слышали, и когда мне захотелось найти его в печатном виде, я нигде не могла его найти? Об этом рассказывали буквально все родственники, которых я знала, что в один прекрасный момент у Алексея Николаевича совсем не оказалось денег, и вот он берет последние деньги и отправляет Наталью Васильевну за ядом. Пойди в аптеку, купи яду. Сперва отравим мальчишек, потом бонну, потом отравимся сами. Вместо того, чтобы купить яд, Наталья Васильевна купила бифштексы на последние деньги, а потом как-то рассосалось. Как могли два здоровых, сильных человека дойти до жизни такой? И когда я посмотрела, когда попыталась написать хронику эмигрантской жизни Толстого, то получилось, что закрыли «Грядущую Россию», роман публиковать негде, но и статьи, и журналистику писать и публиковать не очень есть для кого. Потому что журналистка хороша, пока она повествует о живых и недавних впечатлениях. В 1920 же году такие живые, недавние, яркие впечатлении публикует Бунин – это «Окаянные дни», публикует Куприн – это замечательная серия очерков, публикует приехавший в 1920 году Бальмонт. И все это безумно ярко, все это пышет гневом, эмоциями. У Толстого уже ничего больше нет. Толстой опубликовал то, что он опубликовал, в 1919 году. Что ему, бедняге, делать?
И тут я понимаю, что он делал. Ведь все его статьи 1920 года – это рецензии, это литературные и даже театральные рецензии. Вот что он делает. Такой писатель, чтобы пробавлялся театральными рецензиями! Что еще? Где-то, в какой-то очень подробной росписи хроники эмигрантской жизни, я увидела, что Алексей Николаевич выступал в качестве чтеца на детских эмигрантских утренниках. Он читал «Сказку о Золотой рыбке» – вот до чего дошло. Так что немудрено, что Наталье Васильевне в какой-то момент пришлось пустить в ход швейную машинку, которой она обзавелась в Одессе, в которой они жили очень плохо. Так что Бунин, который приехал в это время в Париж, писал довольно ленивым тоном, что Толстые здесь очень поправились по сравнению с Одессой, где им не удалось как следует встать на ноги… Так вот, теперь им пришлось и в Париже начать бедствовать.

Иван Толстой: Но ведь должно же быть какое-то еще более фундаментальное, глубокое или еще более житейское, или, наоборот, психологическое объяснение тому, что с ним поступила эмиграция вот так? Ведь революцию не принимали и Бунин, и Куприн, и ярость, и пена на их губах была ничуть не меньшая, чем у Алексея Толстого. А уж антисемитские обертона… Ну что же, у Куприна их нельзя было почувствовать, если вообще ухо настроено на чувствование таких тонких и деликатных материй? Все-таки, может быть, что-то вообще в его поведении, вообще в его отношении к людям было отталкивающим? Я все время ищу вот этого более глубокого и основательного объяснения.

Елена Толстая: Наверняка. Он был молод, красив, уверен в себе, здоров и невероятно раздражал людей, невероятно! И поэтому то, что с ним произошло, и не только в Париже, но и в Берлине, оно ни с чем не соразмерно. Я нахожу, что кара, которая обрушилась на голову Толстого со стороны эмиграции за то, что он решил помириться с советской властью (поначалу он даже не решил помириться с советской властью, поначалу он решил переехать в Берлин и возглавить литературное приложение к «Накануне»), это было абсолютно несоразмерным грехом. Сколько народу работало в «Накануне»! Тот же Ященко работал в «Накануне». Никто не собирался с Ященко по этому поводу перестать здороваться. А Эренбург, который с советским паспортом сидел в Берлине и помогал делать «Новую русскую книгу», он был рукопожатен, а Алексей Николаевич Толстой стал таким ужасным жупелом, чудовищем, предателем и так далее. Ничего рационального в этом я не вижу. Но наверняка, что именно такой оборот дел был кому-то очень выгоден, был кому-то на руку, и эти-то товарищи старались, по мере сил, глубже загонять тот клин, который образовался между ними. Мы видим, как Толстой на вечере Милюкова пытается говорить какие-то вполне нормальные вещи, а господин Кирдецов этим вполне нормальным вещам придает какое-то другое звучание. То есть помириться не удавалось, потому что очень многим хотелось, чтобы этого не произошло. То есть Толстой был использован. Очень быстро он почувствовал, что поводок, на котором он ходит, у его хозяев достаточно короткий. Но все же не сразу.

Иван Толстой: Рассказывает Елена Толстая. Добавлю, что одновременно с ее книгой «Ключи счастья» в Москве в важнейшей серии «Литературные памятники» появился роман Алексея Толстого «Хождение по мукам», точнее, его первая часть, та, которая теперь называется «Сестры». Значение этого издания не в том, что «Литературные памятники» – престижнейшая серия и советские авторы выходят в ней крайне редко (был, если я правильно помню, только Эренбург и «Василий Теркин», а из антисоветских – «В круге первом»), дело в предлагаемом тексте романа. По мере изменения политических обстоятельств Алексей Толстой менял, переписывал и искажал свое детище. К первой советской публикации книги ее вектор был направлен уже в другую идеологическую сторону. Литературные же памятники, благодаря публикатору Галине Воронцовой, предлагают именно ранний, первый вариант текста и сопровождают его подробным комментарием. Появление такого «Хождения по мукам» – безусловное историко-литературное событие. И Литпамятник, и исследование Елены Толстой можно приурочить к юбилею писателя – 130-летию, которое приходится (по новому стилю) на 10 января наступающего года.

Елена Дмитриевна, о чем ваша следующая книга? Она что же, подхватывает с 1923 года и ведет исследование дальше?

Елена Толстая: Нет на самом деле я вам скажу так. Это была первая книга, я с нее начала, а потом я отложила ее в сторону, написала книгу «Деготь или мед», а потом вернулась. Это была книга об Алексее Толстом и его Серебряном веке, Алексее Толстом в литературном Петербурге, где он очутился. Жил-то он в Петербурге раньше, учился в Технологическом институте, – но в культурном Петербурге, в Петербурге художников и литераторов он очутился только где-то в 1907 году. И вот вся книга о том, как складывались у него отношения с разными персонажами литературного Петербурга, а потом как литературный Петербург, исчезнувщий в одночасье с карты, отзывался в дальнейшем творчестве Алексея Николаевича. Там есть главы, посвященные, мне кажется, наибольшим художественным удачам Алексея Толстого, а именно специальная глава посвящена «Детству Никиты», «Аэлите» и «Золотому ключику». И книга моя подводит Алексея Николаевича к «Золотому ключику», который имеет такой характер окончательного прощания с Серебряным веком. Но это не последняя глава. Последняя глава посвящена ташкентскому периоду жизни Алексея Николаевича и его отношениям с Анной Ахматовой.

Иван Толстой: Вообще говоря, есть писатели, которые ассоциируются в нашем преставлении именно с Серебряным веком, – Блок, Белый, Бальмонт, Брюсов, Ходасевич, Ахматова. А есть писатели, которые жили в ту эпоху, но совершенно с Серебряным веком не ассоциируются. Бунин, в конце концов, современник Серебряного века, и Куприн, и Горький, но уж про них никак не скажешь, что это люди Серебреного века. В каком отношении Алексей Толстой – человек Серебряного века, а в каком – нет?

Елена Толстая: Как мне кажется, Алексея Николаевича Толстого, как полноценного творца периода Серебряного века, мы не видим. Перед нами человек, который у Серебряного века был подмастерьем, был учеником, но одновременно перед нами человек, который усвоил ценности, методы, взгляды Серебряного века с некоторым запозданием. Причем, настолько большим запозданием, что это послужило ему украшением, потому что он продолжал как бы одушевляться, и его творчество продолжало подсвечиваться тем, что он узнал в период своего ученичества, тем, что он понял про язык, про литературу, про гуманитарные ценности в этот период своего ученичества и продолжал эти вещи, ведомые ему, а другим, может, уже и неведомые, использовать в его более зрелых произведениях. Поэтому, как мне кажется, это даже какой-то критерий успеха. Там, где есть эта память о Серебряном веке, там, где есть эта скрытая теплота, этот золотой подсвет, золотая подсветка…

Иван Толстой: Серебряная, в данном случае.

Елена Толстая: …там – успех. «Аэлита» – волшебная вещь, которую Нина Петровская, старая символистка, считала вещью по-настоящему символистской. А там, где нет, – скучно, плоско. Например, такая вещь, как «Золотой ключик», замечательная, волшебная вещь, целиком растущая, как мне кажется, из этого периода.

Иван Толстой: Какие же вечные фигуры были близки в жизни и в литературе Алексею Николаевичу?

Елена Толстая: Я начинаю с отношений в Гумилевым. Гумилев – первый ментор. Еще в Париже, в начале 1908 года. Человек, который, видимо, оказал невероятно сильное воздействие на Алексея Николаевича, изменил его целиком. Причем, не только стихи Гумилева, не только его литературная позиция, но и его жизненная поза, всё. Мне кажется, что эти отношения были гораздо более конфликтными, чем это можно предположить. Нам очень трудно найти следы этого, улики этого, но мне кажется, я все-таки их нахожу. Вы никогда не задумывались над тем, что в неоконченном романе «Егор Абозов» 1915 года, где молодой писатель до кончиков ногтей автобиографичен, Егор Абозов вступает в высший литературный круг тогдашнего Петербурга Серебряного века, и что человеком, которой его по этим кругам проводит, является не Гумилев, а изображенный безумно похоже, совершенно портретно Сергей Судейкин, который отразился в образе Белокопытова. При том, что фразы, которыми кидается он, болевые литературные программные фразы, явно никак не соотносятся с тем, что мы знаем о Сергее Судейкине. Одним словом, Гумилева нет в этой вещи. Почему?

Иван Толстой: Преодолён.

Елена Толстая: А может, он где-то все-таки есть. И мне кажется, я пытаюсь найти те вещи, где он, может быть, все-таки отразился. Я не имею в виду сейчас его замечательный, но некрологический, очерк «Николай Гумилев».

Иван Толстой: Напечатанный в «Последних новостях» в 1921 году.

Елена Толстая: Да, совершенно не имею его в виду, а имею в виду какие-то тайные страсти, одушевлявшие Толстого…

Иван Толстой: Так, Гумилев – первый. Кто еще из Серебряного века?

Елена Толстая: Второй – Волошин. Я не могу, не умею и, мне кажется, это и не нужно, давать такую исчерпывающую и подробную картину переписок, всех следов отношений, хроники встреч. Мне кажется, что это не нужно. Мне кажется, что на каком-то этапе эту работу смог бы сделать кто-то другой гораздо позже. Мне кажется, на этом этапе важно очертить круг основных литературных привязанностей. Волошин – первый литературный учитель в том, что касается прозы. Да и в плане жизненном, и в плане поведенческом, да и в плане изобретения литературного имиджа.

Иван Толстой: Я бы еще сказал – в языческом плане, в принятии всех радостей земных и обожествлении всего плоского, всего эмоционального, принятии всех красок жизненных. Тут, по-моему, Волошин был его богом, он был влюблен в Волошина.

Елена Толстая: Да, если вы при этом как бы вычитаете из облика Волошина жесточайшую самодисциплину и вполне внятное и осознанное следование антропософии как идеологии.

Иван Толстой: Это не я вычитаю, а Алексей Николаевич вычел. И такого Волошина, с этим вычтенным, он его и взял, потому что Алексей Толстой и антропософия – вещи несовместные.

Елена Толстая: Ну вот, Волошин, любимый Макс. А дальше следуют люди, которых я просто не беру, хотя это несправедливо. Например, Федор Сологуб. Я, конечно, говорю немного о хвостах, обо всей этой истории, но ведь литературные отношения Толстого и Сологуба наверняка были, и наверняка Толстой очень многим обязан Сологубу, и наверняка сказочки Толстого, его очень живая, очень разговорная, литературно очень изысканная проза «Сорочьих сказок» во многом возникала под воздействием сказочек Сологуба. Но этим я в этой книге не занимаюсь. Не занимаюсь я совершенно Ремизовым, и это тоже несправедливо, но поскольку Ремизов так рано и тоже несправедливо был оттеснен всем аполлонским кругом в сторону, и поскольку с Ремизовым у Алексея Николаевича отношения не сложились, я им не занималась.

Иван Толстой: Ваше исследование не академически исчерпывающее?

Елена Толстая: Отнюдь нет. Зато я подробно остановилась на отношениях литературных и личных Алексея Николаевича с Анной Ахматовой, отношениях, которые начались очень рано, в 1910 году, когда они познакомились. В 1911-м Алексей Николаевич способствовал напечатанию ее первой книги и напечатал свою первую злобную пародию на Анну Ахматову, на ее стихи, рассказ «Ночь в степи». Есть еще один пародийный текст, это пьеса 1912 года «Спасательный круг эстетизму», где изображена поэтесса Грацианова, которая шантажирует критика: если он напишет хорошо о ней, она ему отдастся, осуществляя полнейший, тотальный контроль над своей литературной репутацией.

Иван Толстой: Отношения Ахматовой с Толстым были, конечно, очень сложными.

Елена Толстая: Они очень разные были.

Иван Толстой: И ее позднее неприятие и критические стрелы, которые она…

Елена Толстая: Это очень интересно. Кстати говоря, после его возвращения Ахматова вовсе не так отрицательно относится к Толстому. Судя по каким-то ее обмолвкам, по каким-то ее рассказам Лукницкому, она вполне Алешку, как она его называет, ценит, то есть относится к нему по-дружески.

Иван Толстой: А как она относится к тому, что в 1925 году на издании «Хождения по мукам», авторском издании, в виде медальона изображена она и Ольга Глебова-Судейкина? Известна ее реакция на это?

Елена Толстая: Она не хотела эту книжку читать. А эту картинку она не хотела включать в свою иконографию. Это был такой тур де форс. Но в 1934 году она диктует Эмме Герштейн некие вариации на тему песенки, «Где Алешка Толстой не снимал бы густой пенки».
А потом уже становится интересно, потому что в 1938 году Толстой как бы помогает изданию ее книги, пытается пробить для нее Сталинскую премию. Это не выходит, и книгу «Из шести книг» останавливают, конфискуют. Но что сделано, то сделано. Потом, в Ташкенте, он становится просто благодетелем Ахматовой, закидывает ее какими-то благами жизни, она изо всех сил пытается их не принимать, однако кое-что принимает. А самое главное, он способствует изданию ее книжки в 1943 году, в ташкентском отделении «Советского писателя», которое он сам и возглавляет.
И, как мне кажется, я делаю такое предположение, что Анна Ахматова в какой-то момент, это может быть март, апрель, май 1942 года, заинтересована, эмоционально затронута отношением Толстого. Отношение Толстого к ней необыкновенно дружеское, я думаю, больше, чем дружеское. Но в какой-то момент это рушится. Как мне кажется, знаменитое стихотворение Ахматовой «Какая есть, желаю вам другую» похоже на рисунок их отношений, который сложился в том году в Ташкенте. То есть это какой-то отказ от чего-то. А от чего – это потом сама Анна Андреевна пыталась опубликовать городу и миру, рассказывая Исайе Берлину во время их знаменательной встречи о том, как Толстой ее любил, о том, как Толстой говорил, как им хорошо будет вместе. Никто бы никогда не догадался, но вот через Анну Ахматову и Берлина это стало известно.
И, по моей гипотезе, это имело еще одно литературное выражение. Мало кто удосужился прочесть вторую часть трилогии «Иван Грозный». Иван и Темрюковна. Темрюковну отравляют. Молодая черкесская княжна. А вот во второй части уже никакой нет черкесской княжны, Иван уже довольно старый, одинокий, и женщина совсем иначе выглядит. Это княгиня Анна Вяземская, с таким характерным литературным пушкинским именем, которая говорит исключительно параллелизмы, выражается исключительно поэтично. Она влюблена в Ивана Грозного, она ему безумно нравится и, казалось бы, совет да любовь. Ан, нет. Где-то в процессе арестован князь Вяземский, нехороший человек, который ее не любит, но она считает, что это уже будет нехорошо, что никакого такого счастья ей не нужно, и единственное, что ей остается, это черным платочком накрыться. Рыдая, она уходит куда-то в монастырь. А царь Иван остается ни с чем.
Но самое интересное, что перед Анной Вяземской царь Иван пытается оправдаться. Она ему говорит, что вот какой ты был, Иван-царевич, люди по Москве о тебе и говорить боятся, с разбойниками скачешь, землю забираешь у людей, кровь безвинная льется. А он говорит, что у него руки, наоборот, чисты. Но когда она не верит тому, что руки у него чисты, он начинает оправдываться еще более глубоко и говорить, что он пытался взять на себя больше, чем может взять человек. Но и тут она как-то не очень верит. И он, наконец, уже выдумывает совершенно розановские объяснения своей деятельности: стар я, одинок, тело мое не любимо, не обласкано. И мне кажется, что вся эта ситуация сложно, но все-таки рифмуется с той ситуацией, которая создалась между Ахматовой и Толстым в Ташкенте. Он действительно, как мы все подозреваем, не слишком был любим, по крайней мере, в Ташкенте. Мы все подозреваем, что не было полной гармонии между ним и его молодой женой. Но эта тема пока еще не обсуждается так, как следовало бы ее обсуждать. Одним словом, с его стороны мы видим прямую откровенную влюбленность, а с ее стороны в обоих случаях видим очень сильное отказное движение – нет, нельзя, поскольку арестован, взят в железо князь Вяземский, нет, нельзя, поскольку царь делает то-то и то-то, нет нельзя – в монастырь.
Вот такую я предположила штуку, и очень интересно, что никому в голову такое не приходило. Я связываю это с тем, что люди и помыслить такое боялись, с одной стороны, а, с другой стороны, у всей этой дилогии очень плохая репутация и мало кто ее прочел.

Иван Толстой: Какая же общая формула книги об Алексее Толстом и Серебряном веке?

Елена Толстая: У Алексея Николаевича Толстого был свой, личный Серебряный век, который ни коим образом не связан с тем, что очень аппетитно и талантливо изобразил Мирон Петровский. По очень давней, 70-х годов, версии Мирона Петровского, Алексей Николаевич изобразил треугольник – Блок, Белый и Менделеева, и это и есть Буратино, Пьеро и Мальвина. Чушь собачья! Ничего подобного!
Разумеется, персонажи этого театра имеют гораздо более интимное, близкое толстовское происхождение. Сказка «Золотой ключик» иногда перекликается в стихах, например, ритмически с первой кукольной пьесой, это была вообще первая пьеса Алексея Николаевича. Она была написана в конце 1908 года для Мейерхольда, для театра «Лукоморье». Поскольку театр не получился, ее, кажется, даже не пытались поставить, но она была, с подачи Мейерхольда и с грифом «одна из пьес, предназначенных для «Лукоморья», опубликована в крошечной театральной афишке петербургского театра Литературно-художественного общества.
Эта пьеса называется «Дочь колдуна и заколдованный королевич». Она крошечная, написана в совершенно кузминском духе. Она вся построена на условностях. Там, например, выходит на сцену кукольный мастер с ящиком и тащит за собой ящик с куклами. Разумеется, никаких кукол еще нет, потому что кукольного театра еще нет. В «Петрушке», другой постановке «Лукоморья», кукол должны играть живые люди. Кукольный мастер расставляет свой кукольный театрик, вытаскивает кукол, привязывает черную длинную бороду и начинает играть колдуна. Он же – папа Карло, он же – Карабас Барабас. И вот с этой пьеской есть какие-то зацепки, какие-то связи у «Золотого ключика».
Когда-то давным-давно Гарик Суперфин, известный вам персонаж, понял и сказал, это было устное сообщение на какой-то конференции как раз в ответ Мирону Петровскому, что если «Золотой ключик» и соотносится с Серебряным веком, то наверняка заключает в себе ссылку на какие-то конфликты первого «Цеха». Вот я считаю, что гораздо больше связей между Пьеро и Мальвиной из «Золотого ключика» и двумя персонажами пьесы 1912 года «Спасательный круг эстетизму», где описывается художник Ситников, который всюду бегает в охотничьих сапогах, потрясая пистолетами, и кричит: «Вы не видели мою жену? Вы не видели мою жену? Моя жена опять сбежала из дома!».

Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем программу, приуроченную к выходу двух книг – первого варианта романа «Хождения по мукам» с большим комментарием Галины Воронцовой в серии «Литературные памятники» и исследования Елены Толстой «Ключи счастья: Алексей Толстой и литературный Петербург» в издательстве «Новое литературное обозрение». Появление этих томов можно приурочить к 130-летию со дня рождения писателя.

Материалы по теме

Показать комментарии

XS
SM
MD
LG