Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Иван Толстой: Я помню, как лет десять назад я беседовал с моей коллегой из Мюнхена Ириной Каневской, работавшей у нас с середины 70-х до середины 90-х. Я спросил: какие годы были самыми интересными. И она сказала: конечно, 80-е. Почему? Потому что основные вещи про нас и про них (как бы ни рассматривать эти полюса) были уже поняты, главные фигуры определены, и серьезный, и иронический тон взят и натренирован. Оставалось – наслаждаться своей профессией.
И теперь, в 2013-м, раздумывая, как лучше подать богатый аудио-архив Свободы, я решил представить небольшую панораму 80-х. Давайте послушаем, что они там пытались передать нам через глушилки, о чем поведать.
Программа «Писатели у микрофона», эфир 20 июля 80-го.

Диктор: «Никто не забыт и ничто не забыто», - любят заверять в советской прессе, говоря о Великой Отечественной войне. Так ли это? Об истинных, а не официальных героях, вынесших на себе тяготы будничных дней войны, говорит Анатолий Гладилин.

Анатолий Гладилин: В 5 номере журнала «Дружба народов» за 1980 год я случайно наткнулся на маленькую рецензию писателя Виктора Конецкого, посвященную книге Олеся Адамовича и Даниила Гранина о ленинградской блокаде. Раздел библиографии, где печатаются статьи, набранные петитом, мало кто читает. Поэтому я не побоюсь цитировать Виктора Конецкого, ибо убежден, что многие его мысли будут откровением даже для советского читателя.
Книга Адамовича и Гранина послужила Конецкому поводом для серьезного разговора о жертвах ленинградской блокады, о героизме простых ленинградцев, и главное - о заговоре молчания, которым окружена была в советской прессе эта тема. Приветствуя появление этой книги, отмечая ее нужность и своевременность, Конецкий ловит за руку авторов каждый раз, когда они идут по проторенным путям советской пропаганды. Например, когда авторы пытаются объяснить исчезновение ленинградской темы из советской литературы тем, что «с достоинством ленинградец удерживал, сохранял в себе обжигающую правду о пережитом», Конецкий отвечает: «Нет, просто плохо спрашивали, а, может, и не слышали ответов. Ленинградец-блокадник долгие годы недоумевал, читая многие и многие книги о себе».
Со своей стороны спешу уточнить: разумеется, о ленинградской блокаде писали. Но как? И была ли в этих писаниях правда? Сам Виктор Конецкий не был посторонним свидетелем ленинградской трагедии. «Вообще-то, - пишет Конецкий, - я имею юридическое право на вполне взрослое свидетельство. Мало кто знает, что детьми тогда считались только существа младше 12 лет. После этого рубежа существо превращалось в иждивенца и начинало получать знаменитые 125 граммов, страшно и нелепо обрушиваясь на матерей, когда проклятые 12 лет наступали в зиму 41-42 годов, и детеныш сразу переходил на половинчатый паек, тогда мать начинала отдавать ему все, до последней крошки. Погибала и, естественно, вслед за ней отправлялся иждивенец. Мне повезло: к 22 июня мне исполнилось 12 лет и 16 дней, в силу этого, возможно, я и выжил, не было перепада давления».
Конецкий справедливо замечает, что героями ленинградской блокады являлись не только солдаты Ленинградского фронта, но, в основном, мирное население. «Солдат, - пишет Конецкий, - принял присягу и должен умереть, выполняя долг, но выполнить свой долг от века привычное дело. А вот если никакой присяги не принимал и не обязан, но стоит насмерть и выполняет никем неопределенный долг и все это делается годами?». Но зададим вопрос, который Виктор Конецкий по понятным причинам задать не может: почему мирное население огромного города, женщины, старики, дети вынуждены были выполнять свой долг, стоять насмерть? Ведь испокон веков повелось, что воюют все-таки солдаты.
И мы возвращаемся к теме великой войны и великой победы, столь излюбленной советской пропагандой. Да, была великая победа, но она была добыта ценой не только жизни миллионов солдат, но миллионами жертвами среди мирного населения, которые воевать были совсем не обязаны. Вот уже 35 лет в советской прессе победу на фашистской Германией объясняют мудрой вдохновляющей ролью коммунистической партии, советского правительства и лично генерального секретаря ЦК КПСС, сначала это был Сталин, потом Хрущев, теперь Брежнев. И почему-то забывают о фактах. А факты таковы: за последние века в истории российского государства не было такого сокрушительного поражения, которое немцы нанесли нам в 1941-42 годах. Никогда в истории за такой короткий срок враг не захватывал такую огромную территорию нашей страны. Причины этого известны, о них писалось, в основном, конечно, за рубежом. Я лишь коротко их перечислю. Первое: союз Сталина с Гитлером. Сталин рассчитывал с помощью Гитлера разделить мир, помогал всячески гитлеровской Германии и не готовил армию к войне. Второе: уничтожение командования Красной армии во время кровавых чисток в 30 годах. Новоиспеченные командармы, комбриги и комдивы воевать в современных условиях не умели. Перечислять можно и далее, но, думаю, двух этих причин достаточно. И вот на фронт пошли солдаты и офицеры запаса, необученные рядовые, не умеющие винтовку держать в руках. А женщины и подростки в короткий срок построили в тылу мощную оборонную промышленность, на оккупированной территории крестьяне создавали партизанские отряды и тем самым отвлекали от фронта регулярные силы немецких войск, мирные города гибли, задерживая наступление неприятеля.
Ведь в чем был стратегический смысл ленинградской обороны? Город, обреченный на голодную смерть, приковал к себе несколько немецких армий, обеспечив тем самым преимущество Красной армии на других направлениях. Впоследствии Гиммлер, вспоминая Ленинград, отмечал: «Ненависть населения создала важнейшую движущую силу обороны». Верно, конечно ненависть. Ненависть к захватчикам, которые пришли в Россию с огнем и мечом. Эта ненависть, а не мудрость коммунистической партии выковала великую победу. И добавим: кровь, самопожертвование мирных российских граждан.
Взять хотя бы пример московского ополчения. В ополчение добровольно пошли люди, которые имели бронь, то есть элита технической, научной и творческой интеллигенции. Они дошли почти что безоружные до Вязьмы, где и были перебиты, но задержали на сутки, на двое суток наступление танковых немецких колонн на Москву. Однако с другой стороны, какая безумная расточительность государства человеческими жизнями, жизнями лучших людей своей страны. Правда, некоторые в эмиграции утверждают, что в первые месяцы войны Красная армия добровольно сдавалась в плен. Убежден, что здесь выдается желаемое выдается за действительность. Почему-то во время финской кампании зимой 40 года не было массовых переходов красноармейцев в лагерь неприятеля, сдавались летом и осенью 41 года, когда перед разбитыми окруженными частями был выбор: или смерть, или неволя. Сдавались солдаты без оружия и без патронов, которых давили танки и расстреливали сверху самолеты. Увы, таков неумолимый закон войны - сдаются солдаты разгромленной армии.
В конце концов, пришла победа, и горит вечный огонь Неизвестному солдату у Кремлевской стены, и 9 мая у вечного огня выстраивается Политбюро ЦК КПСС, подбирая животы, и кладут венки к монументу главы дружественных государств. Но когда спустя 35 лет писатель хочет рассказать о том, какой ценой была добыта эта победа, он слышит, цитирую Виктора Конецкого: «Что вы сюда столько трупов понапихали? Как это так, они у вас в дворовой мусорной яме, и подростки их оттуда изо льда вырубают. Зачем вам эти страсти? Учитесь у классиков, Толстой не хуже вас войну знал, а без ужасов обошелся. Нет уж, уважаемый, мы такими фантазиями нашего читателя запугивать не собираемся».
Казенные ораторы с высоких трибун, говоря о войне, надрывно вещают: никто не забыт и ничто не забыто. Верно, кое-то не забыт, например, полковник Брежнев, но нет памяти об истинных героях, которые на своих плечах вынесли все тяготы войны, о немощной старухе-блокаднице, давно одинокой, мечтающей о доме для престарелых или об ослепшей после блокады женщине, существующей на 20 рублей в месяц, потому что нужные документы сгорели в районном архиве ЗАГСа. Вот об этих людях вспомнили писатели Гранин и Адамович, об этих людях вспомнил писатель Виктор Конецкий, маленькую статью которого поместили на задворках журнала «Дружба народов», набрав ее самым мелким шрифтом.

Диктор: Недавно в советской печати отмечалось 70-летие со дня рождения писателя Александра Трифоновича Твардовского. Виктор Некрасов написал статью, которую вы сейчас услышите, вскоре после смерти своего друга, предназначалась она для сборника памяти Твардовского, но московская цензура ее не пропустила. Сейчас вам станет понятно – почему.

Виктор Некрасов: Твардовскому минуло бы сейчас 70 лет. Трудно говорить о человеке, которого любил, знал больше двух десятилетий, с которым даже дружил, хотя дружба с ним была совсем нелегка. Да, Твардовский не относился к людям, с которыми легко и просто. И хотя, очевидно, с такими людьми общаться всегда приятнее, сама необходимость этого общения не всегда обязательна. С Твардовским же общение, в каком бы настроении он бы ни был, а бывал он в разных, всегда было интересным. Нет, тут надо какое-то другое слово, быть может - значительным. Не подберу сейчас. Но так или иначе, всегда было общение с человеком умным, на редкость ранимым и всегда неудовлетворенным, самим собой в том числе, хотя цену себе он знал. Он никогда не старался казаться умнее, чем он есть, но почему-то всегда чувствовалось его превосходство, даже когда в споре оказывалось, что прав именно ты, а не он. Побежденным, как большинство людей, признавать себя не любил, но если приходилось, то это делал всегда так по-рыцарски, с таким открытым забралом, что хотелось тут же отдать ему свою шпагу. Да, в нем было рыцарство, в этом сыне смоленских лесов светлоглазом, косая сажень в плечах, умение отстаивать свою правоту, глядя прямо в глаза, не отрекаться от сказанного и не изменять в бою – это навсегда привлекло меня к нему.
Он был очень разным. Меньше всего располагал к себе за редакторским столом. Сидя в кресле перед этим столом, я всегда чувствовал некий невидимый ров между нами, ров с поднятыми мостами. Но когда эти мосты, случалось, опускались он весьма ловко, по-мальчишески по ним пробегал, никогда не теряя при этом, правда, некоторую присущую ему сановитость. Не думаю, что сам он очень любил этот стол, но всю необходимость своего пребывания за ним осознавал. С юморком, хотя и не без горечи, часто говорил: увы, за рубежом меня меньше знают как поэта, чем как редактора прогрессивного журнала. К призванию своему относился весьма серьезно, никогда об этом не говорил, но достаточно было на него посмотреть, когда он читал вслух свои стихи, чтобы сразу увидеть его неподдельную радость на верную реакцию его слушателей. А читать он любил и умел. Читал очень просто, без поэтических излишеств, не теряя внутреннего ритма, но главное, умел доносить мысль, чем многие поэты, увы, пренебрегают, считая, что это убивает поэтичность.
Еще больше, чем читать, он любил и умел петь. Признаться, я обычно побаиваюсь застольного пения, мне всегда кажется, что оно заменяет собой отсутствие темы разговора. Но у Трифоновича оно собой не заменяло, он просто любил песню. Он любил красивое и понимал толк в этом. Красивую песню, стихи, какой-нибудь северный лубяной туесочек, красивых людей и умных. У нас был общий с ним друг критик, немолодой уже, широко образованный человек со своими, правда, странностями, над которыми Трифонович любил иногда подтрунивать. Но как-то, говоря именно он нем, он сказал: «Ты знаешь, почему я многое прощаю умным людям? Кроме подлости, конечно. Это потому что они многого не знают и скрывают этого. А дурак, ты заметил это, всегда все знает, всегда и все». Дураков не любил, физически не переносил и особенно за то, что всегда поучают – это первый признак дурака. «Остерегайся советов, - говорил он, - почти всегда дают их дураки, они очень это любят. И людей, которые ссылаются на здравый смысл, тоже остерегайся. Знай: дураки – это их главный довод, ведь они самые положительные, самые серьезные люди, очень серьезные, серьезнее всех. Да, да, запомни это на всю жизнь».
Я не никогда бы не назвал Твардовского ласковым, многие слыхали от него суровые слова. Но это в глаза. За глаза он умел так хорошо говорить о людях, как немногие, и радоваться чужим успехам тоже умел искренне, неподдельно. Появление талантливой рукописи выбивало его из колеи. Об одной из них (речь идет об «Иване Денисовиче» Солженицына), помню, он без умолку говорил целый день, увлечено читая из нее отдельные места, сияя глазами. Такими рукописями он заблевал и отстаивал потом во всех инстанциях с присущим только ему умением и упорством. Злые языки говорили, что он не любил поэтов, особенно молодых, не растил их, мол. Абсурд. Он просто не любил плохие стихи ни молодые, ни старые. И прозу тоже. Он не любил посредственность и дорогу ей не давал. К содержанию и уровню редактируемого им журнала относился тоже требовательно, как к своим собственным стихам.
Многие считали, что Твардовский важен, что к нему трудно подступиться. Нет, важен он был только в ресторане. На официантов это действовало безотказно, что и требовалось. Тут был и взгляд, и походка, и неторопливое обстоятельное чтение меню, и разящее наповал: «Быстрота обслуживания будет учтена особо». Да, тут он был важен. Но вряд ли можно назвать важным человека, который умудрился кататься по полу в одних трусах, стараясь уложить на обе лопатки Ваню Фищенко, лихого разведчика моего полка. Нет, важным он не был, важность – доля людей глупых. Просто он не очень любил фамильярность, не с каждым был запанибрата и не считал нужным заключать в объятия всякого, кто бросался к нему через весь зал с криком: «Саша!». А таких было великое множество. «А помнишь, Саша, как мы с тобой вместе?». «Нет, не помню, и не уверен, что это было». Отсюда и важность.
К делам литературы он относился со всей серьезностью, мучительно переживал перегибы на литературном фронте, несправедливость по отношению к кому-либо. Незаслуженную обиду, нанесенную собрату, считал обидой, нанесенной ему. Ходил тогда сам не свой, не находил себе места. Эти дни укорачивали ему жизнь. Как-то раз он сказал мне: «Если мне когда-нибудь плохо будет, не утешай меня, не жалей – этим делу не поможешь. Выпей за мое здоровье рюмочку, и я почувствую все. Мы же все чувствуем, все понимаем». Последний раз я вдел его осенью 70 года, его трудно было узнать. Он сидел в кресле, маленький, в свитере, курил. Куда делась его могучая фигура, его плечей косая сажень. Поседел. Говорить было трудно, говорили только глаза, удивительно какие-то добрые, что-то спрашивающие, тянущаяся к тебе. И улыбка приветливая, может быть даже робкая. Разговор как-то не клеился. Неловко чувствовать себя здоровым, говорить неестественно о каких-то пустяках. Он так не любил говорить о пустяках. Мы скоро ушли, может быть, и не надо было заходить из эгоистических соображений, чтобы сберечь его в памяти не маленьким седым, сидящим в кресле с пледом на коленях. Впрочем, для меня он остался и таким уходящим, прощающимся и другим – строгим, с очками на лбу, с твоей рукописью в руках. «Надеюсь, ты тертый, перетертый, трудностями тебя не запугаешь, вот потрудись еще недельку-другую, я там на полях пометки сделал». Еще веселым, шумно входящим в комнату, отчего она сразу становилась меньше, и хитрым глазом поглядывающий на тебя, рука в боковой карман: «Ну-ка, ноги у тебя порезвее, и дорогу знаешь, и помоложе все-таки». И другим еще помним. Конечно же, помним молодым, лоснящимся от пота, в трусах, переводящим дыхание после схватки с Ваней Фищенко. «Да, не хотел бы я ему «языком» в руки попасться», - и засмеялся. Разным я его видел, и в разное время, и в разном настроении, и поэтом, и гражданином, и другом, и всегда человеком. Вот потому так и больно, потому чувствую себя таким осиротевшим, когда такие люди уходят. Может быть, с ним не всегда было дружить, но от одного осознания, что он есть, всегда становилось легче.

Иван Толстой: Виктор Некрасов. Выступление в программе Писатели у микрофона, 20 июля 80-го года. Еще одно архивное выступление.

Диктор: Сергей Довлатов избрал темой своей сегодняшней беседы советскую милицию. Синяя гвардия.

Сергей Довлатов: Полтора года я живу в Нью-Йорке, читаю русские газеты, читаю, разумеется, с огромным интересом, а порой, как это ни грустно, с ужасом. В самом деле, возьмем заголовки на первых страницах: «Убийство в Сабвее», «Еще одна жертва террора», «Арестован торговец наркотиками». Поначалу такое обилие криминальной информации заметно удручает, возникает даже ощущение, что помимо убийств здесь и событий-то нет. Куда мы попали, спрашивается: сплошные грабежи, насилие, поджоги, а где же трудовые подвиги, где народно-хозяйственные достижения? Молчит газета, только и слышно – убили, ограбили, зарезали.
Довелось мне разговаривать с бывшим советским прокурором Фридрихом Незнанским, он сказал: «Согласен, преступность в Америке, особенно в Нью-Йорке, достигла тревожного уровня. Не думаю, однако, что в союзе показатели такие уж радужные».
Я стал вспоминать. 30 лет мы прожили на улице Рубинштейна в Ленинграде, за эти годы я могу припомнить около десяти зверских убийств, и это только на улице Рубинштейна. Сосед выше этажом зарезал жену и дочку, 17-летнюю девушку выбросили из окна, среди бела дня зарубили топором почтальона. И ни единого слова в газете, ни единого звука. Да, в Ленинграде не грабят банков, Ленинграде не услышишь револьверной стрельбы, но ведь жертвам безразлично, что послужило орудием смерти – шестизарядный кольт или вязальная спица. Грабежи, убийства, изнасилования - все это, конечно, страшные преступления. Это есть в Америке, есть и в союзе. Желательно спросить: а хамство не преступление? Повседневное, ежеминутное обыденное хамство. Хамство, которого мы почти не замечаем, которое стало нормой человеческих отношений. У вас испортилось электричество, вы звоните монтеру, слышите хамский ответ. Рискните обратиться, допустим, к почтовому служащему - вас неминуемо ожидает хамская реакция. Посещая любое казенное учреждение, вы заведомо готовы к хамству, мы к этому привыкли, мы этого не замечаем. Я знал официантку в ресторане «Дружба». Разговор с клиентом она начинала так: «Ну, чего?». Кому что нравится, лично я предпочитаю один раз в жизни быть ограбленным, чем ежеминутно униженным.
Американская преступность - тема бесчисленных газетных статей как в Америке, так и в Советском Союзе. Советские газеты эксплуатируют эту тему нещадно, о собственной преступности говорится реже, от случая к случаю. То вдруг берутся за хулиганов, затем начинается кампания против расхитителей, на очереди взяточники и так далее. Недаром бытует шутка: в Ленинграде проходила неделя борьбы с алкоголем. В упорной борьбе победил алкоголь.
Помню, развернулась борьба с алиментщицами, я тогда работал в эстонской партийной газете, послали меня в городской суд, и что же выяснилось: в маленьком добропорядочном Таллине оказалось четыре тысячи беглых папаш. Через две недели их оставили в покое, началась кампания борьбы с протекционизмом.
Героическая работа советской милиции освещается в бесчисленных фильмах, книгах, театральных постановках, есть даже опера на эту тему. Задача милиции облегчается несколькими факторами: советское государство жесточайшим образом паспортизировано, у каждого гражданина СССР имеется прописка, переезды из одного места в другое чрезвычайно затруднительны - это дает возможность осуществлять поголовный тотальный контроль. Каждый дворник в союзе - осведомитель. Стоит появиться в доме новому человеку, об этом тотчас же узнает милиция. Вообще доносительство развито необычайно, есть платные стукачи, есть стукачи энтузиасты, есть стукачи профессионалы и есть любители, одни сучат постоянно, другие от случая к случаю. Перекрестным доносительством охвачено большинство разумного населения СССР. Все это, повторяю, облегчает работу милиции.
И все-таки ее заслуги несомненны. Уголовный розыск, например, действует весьма эффективно. Среди офицеров милиции попадаются, вероятно, незаурядные люди, квалифицированные и деятельные. Что же представляет собой рядовой милиционер, тот самый, который меня бережет, тот, кто обеспечивает порядок в городской? Что это за люди – рядовой состав милиции? Для начала уточним, кто идет работать в органы. Как правило, это вчерашняя деревенская молодежь, служба в армии ее несколько дисциплинирует, ей дается реальный шанс перебраться в город, работа в милиции сулит городскую прописку. Интеллектуальный уровень среднего милиционера крайне низок, духовный тем более, отношение к жизни самое примитивное. Отношение к милиционерам в народе соответствующее, неслучайно бытуют десятки анекдотов о милиции. Например: двое милиционеров собираются на день рождения к третьему. «Подарим ему книгу», - говорит один. «Не стоит, - возражает другой, - книга у него есть». Невежество и темнота рядовых милиционеров ловко используется государством. Их умело восстанавливают против диссидентов, сионистов, агентов мирового капитала. Жестоко ополчилась милиция на творческую интеллигенцию. Блюстителями порядка уничтожались картины молодых живописцев, даровитых писателей выселяли из Ленинграда, обвинив в тунеядстве. Такого рода акции совершались, естественно, под эгидой КГБ, но исполнителями были милиционеры.
Не менее тяжким бременем являются злополучные органы и для простых советских людей. Простой человек находится в тисках бесконечных запретов: не распивать, не шуметь, не входить и так далее. В столовых и кафе запрещено выпивать, в ресторан не попасть, к тому же дорого, где же, спрашивается, выпить простому человеку? Дома пилит жена, в столовых и кафе подстерегает наряд милиции. Так и «соображают» люди в подворотнях, что в свою очередь небезопасно – милиция вездесуща и непреклонна. Помню, спешил я в редакцию журнала «Костер», шел мимо ворот Смольного, остановился прикурить, тотчас же приблизился милиционер: «Что надо, гражданин?». Тут бы мне и ускорить шаг, но грубый тон милиционера показался мне оскорбительным, толкнул на глупое ребячество. «Что надо?», – повторил он. «Да вот, - говорю, - стою». «Чего стоите?». «Размышляю», - говорю. «Не положено», - говорит милиционер. «Впредь обещаю не размышлять». Я хотел было уйти, но милиционер козырнул: «Пройдемте, гражданин». В пикете меня долго расспрашивали, документы оказались в порядке, в итоге меня решили отпустить. В протоколе было записано: «Стоял в неположенном месте». Так в памяти и остался Смольный – неположенное место.

Иван Толстой: Сергей Довлатов, запись 20 июля 80-го года. Каждые пять лет Радио Свобода готовит новые циклы передач к военным датам. В 80-м году исполнялось 35 лет со времени окончания Великой отечественной. 29 июня, у микрофона Виктор Лавров (Алексей Лёвин).

Виктор Лавров: Как-то вяло и неохотно на этой неделе советские газеты отметили важнейшую дату в истории страны - начало войны 22 июня 41 года. Статейка там, заметка здесь. Оно и понятно: критика Сталина под запретом, о жертвах его преступной политики, если и полслова, то в размывку. От Ильича до Ильича, дескать, партия, не сворачивая, шла единственно верной дорогой. Но вспомнить о начале суровых испытаний ровно 39 лет назад следует. Ведь брошен же клич: ничто не забыто, никто не забыт. Об этом историческом событии говорят Рюрик Донцов и Татьяна Игнатьева.

Рюрик Донцов: 22 июня 1941 года приходилось, как и в этом году, на воскресенье. Часов в 11 утра объявили по радио, что будет говорить Молотов. Настроение сразу стало тревожным, и вокруг уличных громкоговорителей стали собираться кучки народа. С первых слов верного сталинского соратника стало ясно, что худшие опасения оправдались - началась война, и не какая-нибудь там прогулка по Белоруссии и Западной Украине, а настоящая война со странным и могучим врагом, оккупировавшим незадолго до этого фактически всю Европу.

Татьяна Игнатьева: Адольф Гитлер решился напасть на Советский Союз в ноябре 40 года во время последнего Молотова в Берлин. Тогда Гитлер долго тратил свое красноречие, пытаясь убедить Молотова, что будущее Советского Союза на юге - в Афганистане и Индии. Московский визитер выслушивал Гитлера и упорно твердил, что Советскому Союзу должно быть предоставлено право ввода своих войск в Болгарию для охраны Дарданелл и Босфора. Настаивал он так же на необходимости советской оккупации всей Финляндии.

Рюрик Донцов: С ранней весны 41 года к Сталину со всех сторон приходили сведения о концентрации немецких войск на западной советской границе. Потом стали уже называть, и довольно точно, даже дату самого нападения. Поступали такие сигналы и от Уинстона Черчилля из Англии, и из Японии от советского шпиона Рихарда Зорге, поступали они и от немецких солдат-перебежчиков, бывших коммунистов. Сталин всеми этими сообщениями пренебрегал, а перебежчиков приказывал расстреливать, чтобы, де, не занимались провокациями. Когда на рассвете в воскресенье 22 июня немецкие войска ворвались в пограничную узловую станцию Брест-Литовск, на путях стояли советские составы с ценными грузами для Германии. Сталин до последнего дня пунктуально выполнял условия советско-германского торгового пакта, заключенного осенью 39 года, уже после раздела Польши. Но ни одному жителю западных областей Советского Союза не забыть тех измученных колонн покрытых пылью красноармейцев, которые летом 41 года сначала с оружием в руках тянулись на восток, а потом без оружия, уже под охраной одного-двух немецких автоматчиков устало передвигали ноги на пути в немецкие лагеря для военнопленных. В лагеря, где большинству из них пришлось умереть голодной смертью.
На Западе, где историю советско-германской войны 41-45 годов изучают не по советским официальным источникам, а по захваченным союзниками архивам немецкой армии, прекрасно известно о тех сотнях тысяч пленных, которых захватывали немцы в различных котлах летом 41 года. В одном только брянско-вяземском котле сдалось в плен около миллиона командиров и красноармейцев. Сдалось, потому что окружить обладающую волей к сопротивлению миллионную армию на ее территории невозможно. Это знает всякий курсант любого военного училища. Бойцы тогда еще РККА вбивали винтовки штыками в землю и голосовали ногами. Слишком свежи еще были в памяти ужасы коллективизации начала 30 годов, трудовые законы конца 30-х, годы сталинского большого террора, страшные для армии 37 и 38 годы, когда были расстреляны тысячи, если не десятки тысяч высших командиров РККА, а другие прошли так называемые конвейеры при допросах.
Неслучайно Сталин, по свидетельству Хрущева и других, в первые дни войны совершенно уединился и не то пил, не то придавался безграничному отчаянию, лучше всех понимая, что советский народ не пойдет защищать ни его, Сталина, ни советскую власть. Несколько приободрился он лишь через несколько дней, если не недель (тут сведения несколько противоречивые), когда поступили первые агентурные сведения о лагерях смерти для военнопленных и о том каторжном режиме, который принес Гитлер на оккупированной немецкой армией советские территории.

Виктор Лавров: Конечно, Сталина, приободрившегося и неожиданным отпором немцев под Москвой, еще ждали тяжелые поражения весны-лета следующего 42 года. Но иссеченная в расстрельные предвоенные годы армия, избитое при коллективизации сталинской властью крестьянство, закрепощенные указом 40 года рабочие все-таки выстояли, отстояли страну. 24 мая 45 года на приеме в Кремле в честь командующих Красной армии у Сталина вырвется неожиданное для него признание. Цитирую тост Сталина: «У нашего правительства было немало ошибок. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство. Но русский народ не пошел на это. За здоровье русского народа!». И даже в этом, казалось бы, растроганном победном тосте Сталина в мае 45 года явно выступила его криминальная натура. Кому как не ему было не знать, сколько бойцов и командиров выловило НКВД из сражающейся армии за критику властвования Сталина. Каторжная судьба советского писателя, капитана военного времени Солженицына тому ярчайший пример. Но отблагодарил Сталин за победу над Гитлером типично по-своему, наградив и возвысив себя. Дадим слово историку Борису Орлову.

Борис Орлов: Обратившись как-то за справкой к Большой советской энциклопедии, я наткнулся неожиданно на строки, поразившие несвойственной этому изданию правдивостью: установил в стране диктаторский режим, обладал огромной властью, сосредоточил в своих руках посты, был главнокомандующим вооруженными силами, присвоил себе звание генералиссимуса. Первая поспешная мысль: неужели о Сталине? Вторая спокойная, в плане рассуждений чеховского героя: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Действительно, статья была о Чан Кайши, но ассоциация возникла правильная.
27 июня 1945 года, исчерпав все воинские титулы и мучаясь неудовлетворенным воинским тщеславием, Сталин произвел себя в генералиссимусы. 26 июня 1945 года Сталин был награжден вторым Орденом победы «за исключительные заслуги в организации вооруженных сил и умелое руководство ими в войне». Не пройдет и 20 лет, как сталинские маршалы и те, кто захлебывался от восторга перед сталинским гением и прозорливостью, расскажут о растерянности и испуге Сталина в первые дни войны, о его исчезновении с поста руководителя армии и государства, о бездарности в планировании военных операций, стоивших жизни миллионам людей. Потом, учуяв, куда ведет критика Сталина, они сделают попытку реабилитировать его и представить в качестве выдающегося полководца. А пока вместе с Орденом победы Сталину было присвоено звание Героя Советского Союза, но маршал Жуков в том памятном июне 45 года получил уже третью медаль Золотая звезда. Перекрыть его и остальных военных можно было только чем-то исключительным. 27 июня Сталин был объявлен генералиссимусом Советского Союза.
Звание генералиссимус было не чуждо русской традиции. Впервые этот чин был пожалован Петром Первым воеводе Шеину в 1696 году за успешные действия под Азовом. Воинский устав 1716 года, составленный при непосредственном участии Петра Первого, устанавливал звание генералиссимуса как исключительное, дававшееся в особых случаях лицам царской крови или же главнокомандующим несколькими союзными армиями. В уставе так и говорилось: «сей чин коронованным главам и великим владетельным принцам только надлежит, а наипаче тому, чье есть войско». Сталин был далек от воинской и исторической традиции России, он никогда не командовал союзными армиями, вообще не был на фронте. Происхождение его не давало никаких шансов попасть в лица королевской крови. Конечно, не только тщеславие и зависть побуждали его присвоить себе звание генералиссимуса. Отчаянное положение страны в начале войны, бессилие советской идеологии и ее лозунгов заставили Сталина еще в 1941 году обратиться к национальному сознанию и патриотическому чувству русского народа, как к единственному якорю спасения. Отсюда взывание не к марксизму-ленинизму, а к образам великих предков, спекуляция на религиозных чувствах и заигрыванию с церковью, введение погон и старых воинских званий. Язык сталинских обращений и приказов во время войны пополнился словами, давно вычеркнутыми из большевистского лексикона: братья и сестры, соотечественники и соотечественницы, алтарь отечества. В сочетании с коммунистической фразеологией это казалось еще более фальшивым.
Встречавшийся в конце войны со Сталиным югославский деятель Милован Джилас заметил по поводу его стиля: «На самом деле это ограниченность и неуместная смесь вульгарной журналистики с Библией». Сталин явно выскребал из памяти остатки знаний, полученных в духовной семинарии. Он не снискал славу полководца, хотя и присвоил себе высшее воинское звание. Но ему всегда, по словам Джиласа, будет принадлежать слава величайшего преступника в истории. Прошло 35 лет со времени июньских военных торжеств 45 года, стоим ли мы сейчас на пороге второго раунда? Звание генералиссимуса вакантно. Увидим ли мы еще шитые золотом погоны на плечах очередного диктатора? История любит задавать вопросы, но не любит на них отвечать.

Виктор Лавров: Вторя историку Борису Орлову, скажем: история способна и на курьезы. Сегодня нет у руководства партии и правительства своего генералиссимуса, но ведь бывает всякое. Стал ведь сегодняшний глава политбюро маршалом, а в свое время Брежнев встретил Парад победы на Красной площади всего лишь генерал-майором, и за все прошедшие 35 мирных лет в военных действиях не участвовал, в военных ведомствах не служил.

Иван Толстой: Фрагмент передачи «По Советскому Союзу», 29 июня 80-го года. Архивные записи в программе «Наши 80-е». Некоторые свободовские сюжеты тех лет звучали совсем коротко и представляли собой этакие общественные максимы, публицистические постулаты. Сегодня мы назвали бы этот жанр объявлением, анонсом, промо. Вот, пример.

Виктор Федосеев: Человек имеет право. Международная гуманистическая организация «Амнистия», выступающая в защиту политических заключенных, утверждает, что из всех когда-либо существовавших пыток фармакологические пытки, пожалуй, наиболее изощренные. Согласно множеству свидетельств, ставших достоянием мировой общественности, к этой технике пыток прибегают в наши дни в Советском Союзе. Ее применяют к лицам, помещенным в специальные психиатрические больницы за политическое инакомыслие. Такое обращение с людьми противоречит нормам, сформулированным 30 лет назад в 5 статье Всеобщей декларации прав человека. «Никто не должен подвергаться пыткам, - говорится в декларации, - или жестоким, бесчеловечным, или унижающим его достоинство обращению и наказанию».

Иван Толстой: Виктор Федосеев, 7-е мая 80-го. Тридцать лет назад Борис Парамонов еще не вел свою программу «Русская идея». В передаче «Россия вчера, сегодня, завтра» его выступления длились 7-8 минут и были посвящены главным фигурам российского консерватизма.

Борис Парамонов: Трудно говорить о русской истории прошлого века, не упомянув имени Константина Петровича Победоносцева. Историческая справедливость относительно этого человека должна указать на сложность и неоднозначность его фигуры. Победоносцев отнюдь не был тем Кощеем Бессмертным политической реакции, каким рисовали его политические противники, вернее, был не только им. Невозможно свести деятельность Победоносцева только к политике. Сама его политика определялась мыслью, теорией. Победоносцев был весьма значительным консервативным мыслителем того романтического типа, который на западе в то время представлял, к примеру, Томас Карлейль. Значение Победоносцева открывается в контексте культуры яснее, чем в истории политики. Может быть, его жизненной ошибкой было как раз то, что он сделался политиком.
Действительно, ничто в Победоносцеве не предвещало такого исхода его судьбы. Он родился в 1827 году в семье профессора Московского университета и после окончания петербургского училища правоведения в 1846 году вернулся в Москву, начал работать в тамошнем отделении Сената. С 1859 года он читает лекции в Московском университете по истории русского гражданского права, становится одним из выдающихся специалистов в этой области. Репутация серьезного ученого привела его к назначению в комиссию составления новых судебных уставов, и Победоносцев принял выдающееся участие в подготовке судебной реформы, одной из самых либеральных акций эпохи Александра Второго. Но его научная карьера прерывается приглашением его в 1865 году воспитателем к наследнику престола. С этих пор Победоносцев безвыездно живет и работает в Петербурге.
В апреле 1880 года он назначается обер-прокурором Святейшего Синода, на этом посту он и приобрел ту дурную славу, которая весьма односторонне освещает, а вернее, затемняет смысл его деятельности. Принято считать Победоносцева вдохновителем правительственной реакции после убийства народовольцами Александра Второго. Действительно, Победоносцев настоял на том, чтобы отказаться от конституционного проекта Лорис-Меликова, он склонил нового государя подписать подготовленный им манифест, в котором задача нового царствования определялась как охранение для блага народного истиной самодержавной власти. С точки зрения либеральных историков эти действия Победоносцева не заслуживают ничего, кроме осуждения. Присмотримся, однако, к конкретной политической обстановке тех дней и нам предстанет картина куда более многомерная. Прежде всего бросается в глаза, что убийство царя-реформатора было совершено в момент наивысшего подъема его реформационной деятельности, когда он уже одобрил конституционный проект и подписал правительственное сообщение об этом. Этому предшествовал 14-месячный период так называемой диктатуры Лорис-Меликова, небывалого ослабления режима, когда общество уже по существу пользовалось весьма широкими свободами. Поэтому целью народовольцев ни в коем случае нельзя считать борьбу за политическую свободу, как они провозглашали, ибо эту свободу вводила та самая власть, которой они объявили беспощадную террористическую войну.
Сегодня мы видим, что террор – это стихия, не поддающаяся рациональному осмыслению. В Италии и ФРГ терроризм процветает, несмотря на полную политическую свободу. Да и наша история показывает, что власть, уступая революционному напору, не останавливала революцию, а развязывала ее. Так было и в октябре 1905 года, и в феврале 1917-го. Тем более неосторожно было уступать террористам в момент их наивысшего успеха, провести после этого конституционные проекты означало не реформировать самодержавие, а развалить государство в революционном хаосе. Опасность его была тем более велика, что на самих правительственных верхах не осознавалось в полной мере. Так министр просвещения Сабуров сказал об убийстве царя чудовищную фразу: «Мы с ректором петербургского университета решили не придавать этому событию особенного значения».
Другой вопрос: сумел ли Победоносцев предложить позитивную альтернативу предшествующей политике реформ? На этот вопрос приходится отвечать резко отрицательно. Причина здесь в том, что Победоносцев был не политиком, а мыслителем, идеологом. Собрание его статей, так называемый Московский сборник, содержит подчас очень точную и тонкую критику многих сторон современной культуры. Он зорко подмечал многие теневые стороны демократических институтов, писал об опасной безответственности прессы, об упадке самого типа политического деятеля на демократическом Западе, об иллюзорности избирательных голосов и о всесилии политических партий, то есть указывал на те стороны функционирования демократии, которые подвергаются критике даже ее доброжелателями. Не ограничиваясь этой поверхностной политической критикой, он шел вглубь, обнажал корни современной культуры, указывая на то, что она утратила свою первоначальную религиозную основу, что культура, построенная только на научном знании, не просвещает, а дезориентирует человека. У Победоносцева можно встретить многие мысли, высказывавшиеся людьми, которые меньше всего заслуживают названия реакционеров, например, Бердяевым, но сформулировать на этом во многом правильном теоретическом фундаменте творческую политическую программу он не мог, потому что политическая деятельность требует иных свойств, нежели богатство теоретической мысли, все ограничивалось чисто охранительной программой. С другой стороны, следует помнить, что представление о 80-90 годах прошлого века как о времени безудержной реакции и чуть ли не террора очень сильно преувеличено. За все время царствования Александра Третьего (14 лет) было, например, казнено за государственные преступления 14 человек, да и в непосредственной сфере деятельности Победоносцева синодальной политики, несмотря на такие факты, как преследование некоторых сект, репрессий в том смысле слова, к которому мы привыкли за советские годы, не было. Преследуемые духоборы, к примеру, в массовом порядке перебрались в Канаду, о чем могут только мечтать сегодняшние «пятидесятники».
В целом так называемая эпоха реакции не отменила ни одной из реформ предыдущего царствования. Было проведено только достаточно робкое ограничение некоторых из них. Так из суда присяжных были изъяты дела о государственных преступлениях, но в целом институт сохранился. Наиболее серьезным, казалось бы, ограничениям подверглись земства - органы местного самоуправления, но и в них главные демократические принципы, выборность и всесословность, были сохранены, и земства продолжали оставаться базами либерализма.
Обвинять Победоносцева следует скорее в том, что он уже в новое царствование склонил молодого Николая Второго продолжать прежнюю охранную политику. Это Победоносцев написал речь, в которой царь назвал ходатайство земств о реформах беспочвенными мечтаниями. Несомненно, это было ошибкой. Именно тогда в умиротворенной и успокоенной России можно было направить режим в сторону демократизации. В этом было больше смысла, чем идти на уступки позднее, в революционной атмосфере 1905 года. Можно привести еще один пример неправильного политического решения, предложенного Победоносцевым, и которое имело роковые последствия. В декабре 1893 года он вместе с некоторыми другими настоял на законодательном закреплении крестьянской общины, бывшей тормозом не только экономического, но и социального, и духовного развития деревни. Предполагалось, что патриархальные мужики - естественная опора существующего порядка, и в 1905 году, когда обсуждался вопрос выборов в Первую думу, Победоносцев подал свой голос в пользу избирательных преимуществ для крестьян. Но все вышло наоборот: крестьянские депутаты в думе стали ядром левой фракции так называемых «трудовиков».
Победоносцев умер в марте 1907 года в разгар первой русской революции, которую он не сумел предотвратить, но которая сошла на нет как только русская власть взяла курс не на идеологическую борьбу, а на социальную реформу, и начала создавать в лице нового крестьянства, реформированного Столыпиным, твердую опору национальной жизни.

Иван Толстой: Размышлениями Бориса Парамонова о Константине Победоносцеве мы и заканчиваем архивную программу «Наши 80-е». Звучала музыка из наших передач тридцатилетней давности.
XS
SM
MD
LG