Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Два храма и остов чудовища


Кадр из фильма "Левиафан"

Кадр из фильма "Левиафан"

Андрей Звягинцев о фильме "Левиафан"

Поскольку у большинства профессиональных зрителей своего мнения нет, а появляется оно постепенно в результате абсорбции мнений чужих, я с недоверием отношусь к первым откликам на премьеры Каннского кинофестиваля. Зачастую торопливые рецензенты искажают очертания увиденного до неузнаваемости. Так произошло и с фильмом Андрея Звягинцева "Левиафан". Посмотревшие "Левиафана" в Каннах, где он получил приз за сценарий, утверждали, что это фильм об отчаянном и безнадежном сопротивлении маленького человека несправедливости путинского государства, что-то вроде бунта приморских партизан или народных мстителей из "Окраины".

В самом деле Звягинцев поначалу собирался перенести на российскую почву мрачную историю Марвина Джона Химейера, сварщика из Колорадо, который пытался отстоять свою землю от посягательств владельцев цементного завода, не добился успеха в суде, решил отомстить обидчикам, разрушил бульдозером 13 административных зданий, а потом покончил с собой. Не знаю, под влиянием каких обстоятельств режиссер отказался от первоначального замысла. Со времен, когда Луцик снимал "Окраину", много воды утекло, и второй такой фильм, да еще и с государственным финансированием, сейчас вряд ли может появиться. Как бы то ни было, море в фильме есть (Кольский полуостров, красивейшие места), на берегу белеет скелет Левиафана, а приморских партизан нет, и герой ничуть не напоминает берсерка Химейера. В тот самый момент, когда зритель ожидает явления бульдозера-убийцы, сюжет делает многозначительный вираж к драме о семейном предательстве и бесчувственном Боге. От американской истории ничего не остается, зато слышен стук копыт русского XIX века.

Недавно (по случайности через несколько дней после премьеры "Левиафана") на русскую классическую литературу обрушился Александр Невзоров – утверждал, что у нее закончился срок годности и "богоискательская истерика Достоевского имеет к сегодняшнему дню такое же отношение, как шумерские глиняные таблички". Даже если это и так, русская классика остается повсеместно уважаемым предметом экспорта. Зайдите в книжный магазин в Америке и Европе, и сразу увидите Достоевского, Толстого и Чехова. Недавно вышел увлекательный фильм "Женщина с пятью слонами" – о Светлане Гайер, которая заново переправила через Одер пять романов Достоевского. На английский русскую классику уже в XXI веке перевели Ричард Пивиар и Лариса Волохонская, и публика не осталась равнодушной к их грандиозному труду. "Левиафан" встречен с таким же энтузиазмом: я смотрел его на фестивале в Карловых Варах, огромный зал был полон, и фильм провожали овацией. После сеанса критики из Англии, Польши, Америки и Чехии говорили мне, что именно таким, по их представлениям, и должно быть русское кино: бьющийся в пучине судьбы герой залпом выпивает бутылку водки и затевает спор с православным священником о том, почему Бог равнодушен к горестям людским.

С российским прокатом все туманно. На московский фестиваль фильм не взяли, поскольку персонажи произносят несколько матерных слов. Прокатное удостоверение "Левиафан" в последний момент получил благодаря хлопотам влиятельного продюсера Александра Роднянского. Что теперь делать с запрещенной новым законом лексикой, неизвестно. Скорее всего, ее комичным образом запикают, и режиссеру, сопротивляющемуся этому решению, придется смириться с прихотью Левиафана – точно так же, как и герою картины Николаю, у которого подлец-мэр хочет отобрать домик. Фильм о государстве-монстре сделан с разрешения чудовища и на дублоны из его сундука, по-другому сейчас крупное кино не снимают. Дозволенного становится все меньше, зубы у гадины остры, и вот беда – любая критика такого кино становится игрой на стороне Левиафана. Неуместно и обсуждать политический подтекст картины. Представьте иностранного корреспондента, бесцеремонно спрашивающего в 1934 году Бориса Пильняка о судьбе "Повести непогашенной луны" и интересующегося, правда ли, что Сталин зарезал Фрунзе. Так что мы с Андреем Звягинцевым беседовали о другом.

– Я ожидал, что это будет фильм о сопротивлении, а это фильм о смирении, о тяготах, которые выпадают на долю человека, и он им не сопротивляется…

– Прототипом нашего Николая был реальный человек, сварщик Марвин Джон Химейер, и его трагическая история – это история бунта, история сопротивления. Когда мы взялись за написание сценария, первый драфт текста был именно таким. Но мало-помалу он по разным причинам менялся. И главная причина – это чувство, что более трагический, более страшный, не страшный ради того, чтобы кого-то напугать, а страшный своей правдой, общим звучанием, а не каким-то индивидуальным протестом и всплеском, а общим состоянием дел, беспощадным и трагическим, был бы исход, который вы видите в картине. Никакого протеста, граничащего с самоубийственным жестом, а именно так, как это происходит на экране. Я боюсь, что у меня выскочит какой-нибудь спойлер, пусть зрители сделают собственные выводы. Я бы подверг сомнению вашу оценку, что это история смирения. Это история отчаянного положения дел: ты не в состоянии бороться с этим бесправием, с этой страшной, всепожирающей машиной, просто не в состоянии бороться, особенно в одиночку и потеряв по пути якоря, основания, на которых держится человеческая жизнь. Когда ты переживаешь такое мощное предательство, потерю дружбы как ценностного вещества, когда теряешь другие опоры, то ты растерян и находишься в том состоянии, в котором пребывает наш Николай, когда он говорит: "За что?" и "Я ничего не понимаю" – это два ключа, в которых протекает вторая часть фильма. Если бы это была история смирения, это стоило бы особенно подчеркнуть. А поскольку в нашей истории к финалу картины мы находим растерянного и раздавленного человека, то тут трудно говорить о каком-то волевом акте либо сопротивления, либо смирения, потому что смирение – это обратная сторона сопротивления, это волевое решение человека, который решил все это замкнуть на себе.

– В вашей картине два храма. Один разрушенный, в котором собираются, как первые катакомбные христиане, дети, и второй – храм, построенный на деньги Левиафана, на деньги власти. Это намеренное противопоставление, задуманное, или оно возникло спонтанно?

– В фильме не может быть ничего спонтанного, случайного. Разумеется, все взвешено и продумано. Но сравнение разрушенного храма с катакомбной церковью не очень уместно. Потому что дети, которые там собираются, вовсе не помышляют о богослужениях, и, боюсь, даже не понимают, в каких стенах находятся.

– Но их костер озаряет остатки фресок…

Андрей Звягинцев

Андрей Звягинцев

– Да, это правда, озаряет остатки фресок. Но я бы удержался от того, чтобы дискутировать с вами по части интерпретаций, потому что ваши интерпретации – это ваше видение, и оно целиком правомерно, более того, оно даже высоко, вы видите больше, чем демонстрирует экран. Это вообще свойство зрителя думающего и могущего сочинять свою историю. Для того кино и вообще произведения искусства служат, чтобы быть мотивом, импульсом к мысли о самом себе или об уделе человеческом или о той или иной социальной или политической коллизии или ситуации, которая сопровождает нашу жизнь. Мы совершенно случайно натолкнулись на этот храм – это не декорация, это действительно храм, но совершенно в других пределах. Это не Север, не Кольский полуостров. И горы, которые вы там наблюдаете, – это компьютерным способом созданный фон для этого объекта. Это летний храм, и расположен он под Ярославлем в городке Пошехонье. Мы туда ездили в специальную экспедицию за 400 километров от Москвы, чтобы снять эти два эпизода с мальчиком, а потом с Николаем. Фреска усекновения головы Иоанна Предтечи – это тоже наше везение. Там на стене одна из самых сохранившихся фресок – именно она. Были и другие, но давно потеряли всякий вид. Этот храм обрушился однажды. Как говорили местные жители, среди ночи они подумали, что началась война, потому что обрушился огромный фрагмент алтаря. Вот эта дыра в пространство, которая образовалась за счет того, что стена рухнула – конечно, очень было живописно, страшно и выглядело удивительно впечатляюще. Мы придумали этот эпизод и линию для мальчика Ромки, у которого своя жизнь с пацанами, они там покуривают втайне от родителей, потягивают пивко и у костра сидят, байки травят. Так что это очень далеко от катакомбной церкви. Что касается второго храма, да – это новодел. Мы специально искали храм, который только-только был построен, с тем, чтобы никаких фресок, никаких росписей еще не было. Было очень важно попасть в это пространство. Вы помните этот кадр: купол пустой совершенно, пустые небеса – тоже как образ, на самом деле это просто не расписанный пока еще храм.

– Там только веревка какая-то висит…

– Да, веревка. Причем она рифмуется с невероятной длины железякой, которая висит под куполом разрушенного храма, и мне понравилось, что здесь есть такая рифма. Это цепь, на которую будет повешена люстра. Там был только алтарь и несколько икон по стенам. Стены беленые, только что храм вступил в действие. Таких храмов очень много сейчас в России, много строится храмов, и церковь как-то воспряла, поднимается и ожила по этой части.

– Вас это пугает?

– Да нет, я бы не сказал, что пугает. Меня смущает, что церковь ведет себя так, что дает пищу для осознания такой простой мысли, что альянс церкви и государства, власти церковной и власти светской лишает посредников между человеком и Богом, лишает возможности высказывать нравственные оценки событиям, происходящим в той или иной стране. Ничего нового на самом деле не происходит, светские правители всегда создавали альянс с церковью, понимая, что этот альянс несет им позитивные основания к тому, чтобы власть духовная и власть гражданская, слившись в единый союз, могли бы управлять государством более эффективно. И этому слиянию церкви с государством многие сотни, даже тысячи лет. Ничего нового не происходит, просто в какой-то момент ты осознаешь это и понимаешь, что тут что-то не совсем верно. Поскольку нравственная, духовная жизнь должны быть отделены от тех явлений, которые мы называем политикой. Политика – это всякий раз увиливание от ответа, и не всегда праведные решения принимаются, не всегда справедливые.

– Я думаю, вы уже неоднократно, хотя фильм появился совсем недавно, сталкивались с интерпретациями, которые преподносят его как публицистическое актуальное высказывание. Конечно, это толкование исходит от невнимательных зрителей. Огорчает вас это, пугает или вы считаете это приемлемым?

– Я хочу подчеркнуть, что фильм, по моему убеждению, целиком и полностью обитает в самой своей сути на территории искусства, а не политического или социального обвинения. Здесь нет обвинения, здесь есть констатация факта: наше общество живет примерно в таких реалиях, которые явлены на экране. Повторюсь еще раз про церковь – это только мое открытие для себя самого, что у церкви отнято право давать нравственные комментарии действиям или намерениям власти светской по объективным причинам, потому что они в одном альянсе, каждый по-своему пытается сделать жизнь в стране лучше. Такое мерещится направление мысли. А как иначе, для чего еще власть и для чего еще нужны эти все институты? Для того чтобы сделать жизнь человека лучше. Поэтому еще раз хочу сказать, что картина наша лежит в поле искусства, а не какого-то заявления или требования той или иной направленности, обращенной напрямую в жизнь и к социальным институтам. Нет, это прямое отражение происходящего с нами, созданное только для того, чтобы резонировать, думать о том, что с этим делать, как нам жить дальше и как действительно делать жизнь человека лучше. То есть, по сути, ничего нового в этом высказывании нет, вся классическая литература, русская литература XIX века вся строилась на том, что интеллигент, творческий, пишущий человек всегда был в состоянии сопротивления, всегда был в состоянии дискуссии как минимум или спора с властью или с какой-то центральной линией, направлением общественной мысли. Мы просто стоим на плечах тех атлантов, которые держали это небо. Как-то силимся двигаться в этом же фарватере, сообщая людям, которые живут рядом с нами, о том, что с нами происходит. Это нормальное положение дел, зеркало, отражающее нашу жизнь. Другой вопрос, который вы задали: огорчает ли меня то, что интерпретации будут поверхностные и будут сводиться к обличительной коннотации? Понятное дело, что от этого уйти никуда нельзя – это неизбежность, это было всегда, со всеми моими картинами было так, подавляющая масса людей видела в этом что-то другое, а не то, что хотелось сообщить.

– Вы когда-нибудь смотрели в глаза Левиафану, он на вас смотрел? В вашей жизни Левиафан тоже присутствует?

Я думаю, что он присутствует в жизни каждого человека, где бы тот ни жил. В разной мере каждый видел это чудовище, непосредственно смотрящее на него, если называть чудовищем государство, а государство это слишком объемное понятие, это и сама власть, и охранители этой власти, и учреждения, куда тебе приходится по той или иной нужде попадать, и бюрократическая машина; все, что является телом, плотью этого существа, которое называется государством, я сейчас пользуюсь терминологией Томаса Гоббса, на которого мы тоже ссылались, имея в виду замысел "Левиафана". С этим каждый человек неизбежно так или иначе сталкивался. Кому-то сильно досталось, кто-то обошелся легким испугом, но в целом с этим знаком каждый.

XS
SM
MD
LG