Ссылки для упрощенного доступа

Родное и чужбинное: наши гости – семья Лосских




Все представляю в блаженном тумане я:


Статуи, арки, сады, цветники.


Темные волны прекрасной реки...



Раз начинаются воспоминания,


Значит... А может быть, все пустяки.



...Вот вылезаю, как зверь, из берлоги я,


В холод Парижа, сутулый, больной...


«Бедные люди» — пример тавтологии,


Кем это сказано? Может быть, мной.



Иван Толстой: Стихи русских поэтов-эмигрантов в нашей программе сегодня читает Антонина Кузнецова. Родное и чужбинное. Герои сегодняшней программы – семья Лосских. Внук, внучка и внучатая невестка знаменитого философа Николая Онуфриевича Лосского, основателя интуитивизма. На философском пароходе, как его прозвали, семью Лосских, как и полторы сотни других интеллигентов, профессоров, ученых, общественников – по приказу Ленина – выслали из России осенью 22-го года. Сыновья Николая Онуфриевича – Борис и Владимир – стали один искусствоведом, другой богословом и детей своих Николая и Марию воспитали в любви к России. Николай и Мария в нашей студии. Третья гостья – жена Николая Вероника.


Мой первый вопрос – патриарху семьи, Николаю Владимировичу. На чем же держалась в вас русскость?



Николай Лосский: По поводу русского аспекта вашего вопроса, я до пятилетнего возраста не ходил в школу, был дома, родившись в Париже. Только по-русски говорил. В этом смысле - связь с Россией. Это мой родной язык. В пять лет я пошел школу и в две недели научился говорить по-французски, потому что я слышал французскую речь, она во мне пассивно жила.


А по поводу того, как относились к России... Во-первых, моя семья была весьма антисоветски настроена. Мой отец, во всяком случае, был выслан в 22 году со всей семьей и политикой никогда не занимался. Но связь с Россией у него была глубокая через православие. Он из тех молодых людей, которые, когда приехали отсюда, из Праги, в Париж, поняли, что их присутствие и тот факт, что они больше не находятся в православной стране, это не случайность, а это воля Божья, и что что-то от них ожидается. Они вошли в местную культуру, в местную почву, они знали, будучи историками церкви, что более тысячи лет французская земля была христианской и, значит, православной. И они стали искать местных святых первого тысячелетия. Тут смесь культур очень глубоко в них сидела и детям передавалась. То есть, я космополит, в каком-то смысле. Кроме того, я с детства помню приезды сюда, в Прагу. Потому что здесь жил мой дед с семьей. Только мой отец и мой дядя уехали в Париж учиться и жить, как я только что сказал. То есть, отдавая свою русскую культуру на смесь с европейской, более широкой. Как говорил, кажется, Достоевский, что где бы он ни был, он себя чувствует у себя. Вот так же наши родители жили. Я помню, как 70 лет тому назад я сюда приезжал на летние каникулы. Семья жила (мне сказали, что дом еще существует), в «профессорском доме». Тогда она называлась улица Бучкова. Кажется, теперь улица Рузвельта или что-то в этом роде.



Иван Толстой: В какую школу пошли вы в Париже?



Николай Лосский: Во французскую.



Иван Толстой: А русскую вы посещали?



Николай Лосский: Никогда в жизни. Простите, но русская гимназия для моей семьи была не очень серьезной. Нас кинули во французскую культуру сразу. Я ходил в эту русскую гимназию потому, что когда мне исполнилось 15 лет, начал ухаживать за моей женой, которая там училась. Так что я эту гимназию знаю, но никогда там не учился. У нас была четверговая школа. Потому что тогда четверг был днем, который отдавался Закону Божьему. У нас были русские уроки.



Иван Толстой: Эти уроки проходили в русской гимназии?



Николай Лосский: Нет. Меня потом послали к иезуитам учиться. Там нас собирали из разных школ. Антонина Михайловна Осоргина, которая впоследствии стала матерью Серафимой в монастыре Бюсси, нас обучала русскому языку и русской истории. Мы очень ценили ее.



Иван Толстой: А после школы - университет?



Николай Лосский: Да, после школы университет. Сначала в Париже, а потом в Оксфорде.



Иван Толстой: Чему вы учились?



Николай Лосский: В Сорбонне я учился английской литературе. Но параллельно я учился в Богословском институте, то есть занимался богословием. А когда я в Оксфорд поступил, то я соединил мой интерес к английской литературе с богословием. То есть я стал и тем, и другим. И так и остаюсь.



Иван Толстой: Кто в Богословском институте преподавал вам?



Николай Лосский: Мой отец Владимир Лосский. Это старший сын философа Николая Онуфриевича. Он был профессором догматики, богословия и истории церкви. И деканом этого института, который назывался Институт Святого Дионисия. Он еще существует, но туда лучше не ходить - там Бог знает что происходит теперь. Но в то время это был весьма, как мы по-французски говорим, фрекантабельный - то есть, туда ходить можно было. Там были выдающиеся люди.



Иван Толстой: А кто еще из профессоров был?



Николай Лосский: Там были братья Ковалевские. Евграф Ковалевский был ректором, а его брат Максим, который мой крестный отец, – музыкант. Он один из самых выдающихся музыкантов в области церковного пения 20-го века. На всех языках – по-славянски, по-французски, по-немецки, по-английски. Его поют во всех странах – в Америке, в Германии, в Швейцарии. Наш приход, который был создан в 36 году, 70 лет назад, был создан с тем, что он станет франкоязычным. И он, вначале 50-х годов, стал на сто процентов франкоязычным и перешел на новый стиль. Кроме пасхалии, мы живем по новому стилю.



Иван Толстой: А в Оксфорде где вы учились, у кого, в каком колледже?



Николай Лосский: Мой колледж - это Сент Эдмунд Холл, Тедди Холл, как мы его называем. Это очень старый колледж, он был создан именно как холл – там, где живут студенты. Но потом он стал колледжем. Но до сих пор называется Сент Эдмунд Холл. Его специальность была именно богословие. А теперь они бросили, по-моему, богословие. Я продолжаю, потому что вы на всю жизнь остаетесь членом вашего колледжа в Оксфорде и в Кембридже. Теперь они занимаются естественными науками, главным образом.



Иван Толстой: От Николая Лосского – к его двоюродной сестре, дочери искусствоведа Бориса Лосского. Мария Борисовна, какие ваши детские впечатления? Где вы росли, и в каком кругу?



Мария Лосская-Авриль: Я росла в той же семье, конечно, раз мой отец был младшим братом Владимира Лосского. Я родилась в Праге в 38 году. Родилась я в русской семье, типично русской семье, где говорили исключительно по-русски. Как ни стыдно, по-чешски никто, по-моему, почти не говорил. На улицу я ходила довольно редко одна. Когда я уехала в 1945 году во Францию, на свою новую родину, я почти по-чешски так и не говорила.


Советская власть для меня была чем-то очень абстрактным. Во-первых, я была маленькая, но я знаю, что так как эпоха была другая, началась война, мы были оккупированы немцами, для нас был единственный враг, враг номер один - немцы, Гитлер, войска, которые проходили. Я их называла «зелеными жабами». Они в 12 и в 6 часов вечера проходили через весь город, и шум их бот, цвет их форм... Меня воспитывали не то, что в ненависти, потому что семья не была особенно склонной к ненависти, но, все-таки, к глубокому отвращению к этим людям. И потому у нас была огромная симпатия к России. И когда советские танки приехали в Прагу, в 45 году, для нас это было такой счастье, это был такой воздух. При том, они очень издалека приезжали, все эти молодые солдаты были изнуренные, молоденькие, очаровательные красавцы. Они чудно пели вечером. Они разводили костры на Вацлавском Намести, были русские костры, они все пели русские песни. Моя мать была совсем молоденькая, ей было 33 года, мне было 6 лет, и мы ходили каждый вечер слушать. Мы были совершенно в восторге. Потом эти солдаты к нам приходили домой, дедушка и бабушка их кормили, поили, и они с нами себя не вели как с другими, как с чехами - они не крали у нас ни часы, ничего, потому что мы были для них русские. Единственное, что их как-то немножко удивило, что у нас был портрет Александра Третьего. Не потому, что мы были монархисты, но мой дедушка был болгарин, а Александр Третий – царь-освободитель болгар. И потому у нас царь Александр Третий висел в столовой. И солдаты все спрашивали: «Кто это?». И мы говорили, что это наш дедушка. И они более или менее верили. Или, во всяком случае, делали вид, что верят. Но они нас сразу предупредили, что они - солдаты, но что мы должны быть осторожными, потому что скоро армия уйдет и придут статские. И вот тут нужно осторожно. Потому что война была кончена, и мы говорили совершенно свободно на любые темы. И вот эти солдаты нас предупредили, что лучше быть осторожными. Родители это поняли.



Иван Толстой: Обычно пражские русские эмигранты вспоминают май 45 года не так восторженно и романтично, как вспоминаете вы. Но вспоминается чудовищная полоса арестов.



Мария Лосская-Авриль: Нам очень повезло в жизни. Мой отец был «француз» - принял французское гражданство до войны. У него была воинская повинность, он потом поехал на войну и всю войну провел в немецком лагере как французский пленный. Там он понял, какое счастье быть французским, а не русским пленным. Потому что около них был русский лагерь, и французы старались, как могли, им помочь, потому что с русскими себя вели немцы как со зверьми, зато с французами очень хорошо обращались из-за Петэна, благодаря тому, что Франция сдалась Германии. И благодаря этому у нас были французские паспорта. Я этого совершенно не знала. Вдруг мне объяснили, в мае 45 года, что я француженка, что надо быстро французский язык учить. Меня это немножко удивило, потому что французов вокруг себя я никогда не видела. И благодаря этим паспортам мы уже в мае уехали. И в мае мы уже были в Париже. До того, как начались аресты. Уже была какая-то угроза, но арестов еще не было. И все эти Рафальские, все эти несчастные наши друзья еще не потерпели. Отец Исаакий еще служил, епископ Сергий еще был.



Иван Толстой: От кузины к кузену. Николай Владимирович, а что было для вашего клана положительного в советской России?



Николай Лосский: Для нас положительное было то, что гонение на церковь давало людей, которые теперь считаются мучениками и священномучениками. Мой отец, между прочим, вошел в церковь по-настоящему, потому что он случайно присутствовал на суде митрополита Вениамина Петербургского. И он увидел, как когда его вели на расстрел, народ кланялся перед ним. И это его так задело, что он вошел в церковь на всю жизнь. В общем, это самое главное, что мы видели. Все остальное было абсолютно неприемлемо.



Иван Толстой: А литература, искусство, музыка, которые рождались в советские годы? Как вы к ним относились?



Николай Лосский: Музыка была очень интересная. Именно потому, что эти великие композиторы – Шостакович, Прокофьев – они же учились в гимназии моей прабабушки Стоюниной. Поэтому этих людей мы очень ценили в смысле музыки.



Иван Толстой: Они были стоюнинцы.



Николай Лосский: Да. Остальное, это, как мой отец говорил, как будто похороны какого-то генерала советского, такого типа музыка.



Иван Толстой: Насколько в семье интересовались политикой?



Николай Лосский: Мои отец и мать никогда политикой не интересовались. Они не были ни младоросами, ни евразийцами. Моего отца все время зазывали туда-сюда. Но он отказывался наотрез принимать какое-либо участие в политической жизни эмиграции. Так что я о ней очень мало, что знаю, кроме как через некоторых друзей, которые принимали участие. Я помню, как в 37 году была международная выставка в Париже, и мы пошли с отцом в советский павильон. Я папу за рукав потянул и сказал: «Это что, большевик?». Он говорит: «Молчи, молчи, ради Бога!». Потому что там стоял военный. В общем, слово такое было неприемлемое. Мой отец был монархистом очень убежденным. Но не монархистом по линии русской монархии. Он был монархистом потому, что он был влюблен в идею того, что царь, король западный, средневековый, должен отдавать свою жизнь за свой народ. То есть, по образу царя царей. В этом смысле он был монархист.



Иван Толстой: Вероника Константиновна, жена Николая Лосского, урожденная Юдина-Бельская, но весь Париж знает ее как профессора Сорбонны Веронику Лосскую, специалиста по русской литературе и, в особенности, по Марине Цветаевой.



Вероника Лосская: У меня была семья совершенно другого профиля, потому что вот эта семья была интеллигентная. Моя семья была гораздо проще. Мой дедушка был военный в царской армии, бабушка была такой полупомещицей, полу еще чем-то. Они очень молодыми повенчались и выехали из России через голодные лагеря. Поэтому первое, что я запомнила, даже не от родителей, а от дедушки и бабушки, это, конечно, страшное слово «большевик». Потому что бабушка рассказывала такие истории, которые меня очень впечатляли, как кого-то повесили, кого-то расстреляли, кого-то убили на ее глазах. И это было очень страшно. А мама рассказывала гораздо страшнее. Потому что она была очень скромная и не занималась драматизацией. Бабушка очень любила драматизацию, поэтому у меня впечатление было очень сильное. А мама рассказывала про судьбу очень трагическую. Потому что они были очень богатыми в Петербурге. Дедушка мой владел катком, театром, этот аквариум был его, где теперь «Ленфильм». У него была дача в Финляндии, и во время революции они бежали в Финляндию и там, за очень короткий срок, была очень большая семья, и вся семья погибла. Кто от болезни, кто потонул, кто от страха или чего-то еще. У меня дома висит фотография, где после тифа с бритыми головами осталось только четыре, а их было, по-моему, семеро. Потом они, в течение года или двух, все погибли.



Иван Толстой: Как звали дедушку?



Вероника Лосская: Дедушка был Александров. И легенда семейная была, что это была незаконная семья Александра Первого. Маму звали Наталья Александровна, а мой отец был Константин Михайлович Юдин-Бельский. И судьбы очень разные у обоих. Мама привыкла к такому широкому, материально обеспеченному образу жизни, который, когда она приехала во Францию, сразу прекратился. Сразу началась бедность, от которой меня, когда я родилась, как-то оберегали, но эта бедность, все-таки, была нашим ежедневным бытом. Дед работал, как все, но не водителем такси, а грузчиком в магазине, что-то еще делал. А потом он очень быстро стал священником, за что мой отец его очень корил, потому что моему отцу и его сестре пришлось очень рано выйти на работу. Об обучении, которое отец тогда начал, не могло быть речи. Моя тетя была манекенщицей, она была очень красивая и высокая. Отец работал сначала в аптеке, потом еще где-то, потом сдал на водительские права и стал шофером такси. А дед стал священником в том приходе, который описывал Николай. Поэтому мой отец долгое время был очень антирелигиозно настроен. Потому что считал, что дедушка предал семью. На самом деле, было совсем не так. Бабушка была очень религиозная. Таскала меня в церковь до деда, а мама и папа – потом. Так что дед и бабушка все-таки имели очень сильное на меня влияние в раннем детстве. И, конечно, привили уже сразу - «Война и мир», «Евгений Онегин» наизусть, «Повести Белкина» – первая моя настольная книга Пушкина. Так что, все-таки, это было привито с самого начала. А потом, совершенно естественно, по бедности, я училась в русской гимназии, потому что отец был на французском фронте. Я сначала поступила во французскую начальную школу, но я не говорила по-французски, так же, как Николай. Научилась говорить очень быстро. Мама моя говорила хорошо, но еще из семейных привычек. И меня отдали в русскую школу, потому что там с родителей не брали денег. Отец был на фронте, а дедушка попал в тюрьму. Потому что во время войны дед занимался около матери Марии такой же деятельностью – помогать, уже когда начался нацизм, людям, которые были евреями - давать фальшивые свидетельства о крещении, чтобы как-то их защитить от нацизма. Дедушка и бабушка были очень гостеприимными, но когда приходили гости, когда только входили во входную дверь, бабушка говорила: «Только не о политике, ради Бога, только не о политике!». Значит они, все-таки, ссорились. Но не в каких организациях политических парижских того времени мы не участвовали. Для дедушки сразу стали важны приход и церковь, бабушка таскала туда меня. Потом дедушка, когда стал священником, он меня уже с самого раннего утра в воскресенье вез в церковь. И я уже как-то привыкала, стала петь в хоре.


Знакомство с семьей Лосских привило мне интерес к французской культуре, к французской литературе. Я стала маму обучать французской литературе, читала ей в слух разные произведения, чтобы она была более образованной, как мне казалось тогда. А через семью Лосских я, конечно, поняла, что Франция совсем не такое ужасное наше прибежище, а, на самом деле, интересная и культурная страна.



Читает Антонина Кузнецова:



Изнемогаю от усталости,


Душа изранена, в крови...


Ужели нет над нами жалости,


Ужель над нами нет любви?



Мы исполняем волю строгую,


Как тени, тихо, без следа,


Неумолимою дорогою


Идем - неведомо куда.



И ноша жизни, ноша крестная.


Чем далее, тем тяжелей...


И ждет кончина неизвестная


У вечно запертых дверей.



Без ропота, без удивления


Мы делаем, что хочет Бог.


Он создал нас без вдохновения


И полюбить, создав, не мог.



Мы падаем, толпа бессильная,


Бессильно веря в чудеса,


А сверху, как плита могильная,


Слепые давят небеса.




Иван Толстой: Мария Борисовна, а что было дальше, уже во Франции? Вы, наверное, пошли во французскую школу?



Мария Авриль: Сразу, конечно. У нас все равно выбора не было. Я знаю, что меня мой отец никогда бы в русскую школу не послал. Но все равно выбора у нас никогда не было, так как сперва мы поехали в Австрию, потому что там мой отец нашел работу по искусству, а потом мы приехали в город Тур, в 47 году. А тут вообще русских не было. Так что я сразу пошла во французскую школу и так всю жизнь и провела во французской школе.



Иван Толстой: А потом, после школы?



Мария Лосская-Авриль: После школы я вошла в Эколь де Шарт – это такое высшее учебное заведение, которое занимается французским средневековьем. Там изучают латынь, историю, французский язык и так далее. Средневековый французский язык. Параллельно я училась русскому в университете, но, в то время, это меня как-то не так уж... То есть, я хотела знать русский язык, я всегда мечтала хорошо на нем говорить, но моя цель была стать французским ученым.



Иван Толстой: Какую Россию прививал вам отец?



Мария Лосская-Авриль: Отец прививал мне огромную любовь к России. Слово «большевик», конечно, для меня был опасный хулиган. Но это было что-то очень абстрактное. Для меня, конкретно, Россия - это был Пушкин. По-моему, я в 18 или 20 лет узнала, надо же быть таким идиотом, каюсь, но я думала, что русский флаг - это белый, синий, красный. То есть русского флага нормального я нигде не видела. Во время войны, когда немцы пришли, мы вывесили флаг - белый, синий, красный. Бабушка его сшила. И я думала, что именно такой флаг. И когда я вдруг узнала, что он только красный, мне стало грустно, потому что один цвет как-то нехорошо для флага. А потом я увидела белый, синий, красный на Инвалидах, это, по-моему, Ельцин приезжал в 91-м году. Я зарыдала на улице. Я не знала, что я до такой степени сентиментальная.



Иван Толстой: Но там же висели два бело-синие-красных – французский и русский.



Мария Лосская-Авриль: «Белый царь на синем море красных турок победил» – это я на всю жизнь запомнила.



Иван Толстой: И тогда картина мира у вас восстановилась – детское совпало со взрослым. В течение многих лет вы работали в Национальной Французской Библиотеке, возглавляя русский отдел.



Мария Авриль: Почти 40 лет. Сперва это был русский отдел, потом - славянский, потом это был весь восточный отдел. Это называлось Service slave . Потом я возглавляла Service des langues orientales. Вас это удивит, но во Франции, с конца 18-го века, восток начинается сразу после Германии. Так что нельзя обижаться ни чехам, ни русским, что они восточные народы.



Иван Толстой: Что входило в ваши обязанности?



Мария Лосская-Авриль: Вначале я была очень счастлива, потому что я 20 лет подряд покупала русские книги, получала их из разных библиотек, имела тесные связи со всеми большими библиотеками России, даже СССР, потому что я работала и с Тбилиси, и с Ереваном. Я их покупала, я их каталогизировала, потом имела дело с читателями. Это был очень приятный период моей жизни. Потом, к сожалению, так как я была старше, я была обязана заниматься языками, которых я, конечно, не знала. 45 человек были под моей, я не знаю чем, во всяком случае, не властью. Но что-то вроде. И настал отвратительный период. Я начала считать стулья, обижать людей, просить у них вещи, которые они не хотели делать, меня обижали сверху, на меня обижались снизу. Я кончила карьеру за два года до конца, потому что мне это надоело. Притом, построили новую библиотеку, огромное здание. И там были огромные расстояния, каждое утро, когда я выходила из автобуса, я шла вверх по горке в свое бюро и всегда думала, что это Голгофа. А первая у меня Голгофа была, когда мы приехали в 45 году, в мае, на rue Сardinal Lemoine, и у нас был огромный багаж с мамой. Мне семи лет не было. Серебро семейное, эти кульки, которые мы с собой везли из Чехии. Я тоже поднималась и думала, что Голгофа. У меня мания величия.



Иван Толстой: Николая Владимировича я спрашиваю о знаменитом дедушке, философе-интиутивисте. Николай Владимирович, а в послевоенные годы, что вы помните из высказываний Николая Онуфриевича? Ведь, насколько я помню, он скончался в 65-м году?



Николай Лосский: Да, в 65-м году в Сен-Женевьев де Буа. Он из Америки приехал обратно в Париж. Отсюда он уехал в 45-м, когда пришли советские войска. Он уехал сначала в Париж, потом его младший сын Андрей увез его в Америку, он жил там много лет, потом вернулся. Сначала он жил у моего отца, потом у моего дяди. И потом, в конце концов, в доме для престарелых в Сен-Женевьев де Буа, где находится кладбище, где у нас у всех свои могилы уже готовы и вся семья совсем близко друг от друга. Он скончался в 95 лет. До 92-х лет он каждый день писал хоть несколько строк и читал, а после он уже не мог.



Иван Толстой: Вы помните разговоры между вами?



Николай Лосский: Да. Еще как. Когда он жил у нас, я помню один разговор, который у меня остался на всю жизнь. Мне было 20 лет, и я прочел «Петербург» Белого. Я был в восторге. Я к нему обратился: «Дедушка, ты же знал Белого, ты мне расскажи кое-что о нем». И он мне ответил: «Этот господин ушел с женой другого, поэтому его произведения хорошими быть не могут». Вот этого я никогда не забуду.



Иван Толстой: Николай Онуфриевич был человек принципов.



Николай Лосский: Еще как!



Иван Толстой: Его интересовала какая-то политика, международные дела?



Николай Лосский: Нет, политикой, по-моему, он никогда не занимался. Даже в молодости, когда мы читаем его воспоминания, то мы видим, что он марксистом, как его друзья Сергей Булгаков и Бердяев, никогда не был. Он был неверующим, его за это выгнали из гимназии в 80-х годах 19-го века, и он попал в Иностранный Легион, где он провел мало времени, потому что он притворился сумасшедшим, поверили и выгнали вон. Так что он вернулся в Россию. Наша семья - польского происхождения, поэтому Белоруссия - это то место, где семья жила тогда. Оттуда он приехал обратно в Витебск, потом переехал в Петербург, закончил там гимназию, поступил в университет и постепенно стал интересоваться философией. Главная, центральная его мысль, то, что называется интуитивизм, это ему подсказал, так он рассказывал, во всяком случае, Соловьев. Он его направил в эту сторону… Всеединство и так далее. А всеединство перевести на французский язык очень трудно.



Иван Толстой: Вероника Константиновна, жена Николая Владимировича, много лет преподает русскую литературу в Сорбонне. Чем можно измерить и оценить интерес ваших студентов к эмиграции?



Вероника Лосская: Интереса у студентов к эмиграции, я бы сказала, никакого. Их интересовал язык, их интересовала классическая литература, их интересовал Толстой и Достоевский, а об эмиграции они слыхали понаслышке, большой литературы там, в общем, не было, потом только начался Набоков. Я начала прививать Цветаеву. Чтобы был интерес к эмиграции в Сорбонне, как интерес к эмиграции в России, – абсолютно никакого.



Иван Толстой: Что тому причиной? Не преподавание эмиграции предыдущими преподавателями?



Вероника Лосская: Я думаю, что да. Те русские эмигранты, которые были интеллигентами и которые преподавали, они, в основном, преподавали философию или они выходили в какие-то Пастеровские институты и в науке преуспевали. Были какие-то вечера общественных идей о том, что такое путь России, и так далее. Но нас это совершенно не касалось и не интересовало. Так что мы сами русскую эмиграцию не преподавали как таковую, для нас это была закрытая полоса.



Иван Толстой: Часто слышишь, что причина того, что во Франции не интересовались эмигрантскими писателями заключается в значительной левизне вообще преподавания во Франции, в этой левой политической линии.



Вероника Лосская: Возможно.



Иван Толстой: Только писатель, живущий в метрополии, представляет интерес, а писатель-эмигрант - это неудачник, это маргинал, это человек, который не может быть объективным и, тем самым, и его творчество не может быть слишком интересным. Есть в этом что-то?



Вероника Лосская: Есть, наверное, доля правды. Но я знаю, что, например, Шестова и Бердяева очень ценили во Франции. Потом весь круг богословов вокруг Николая Владимировича Лосского, французских богословов, это было на высоте. Но это не была литература, это были определенные категории французов по определенным интересам. А эмигранты, как таковые, они, все-таки, считались refugies russes , то есть либо у них был нансеновский паспорт, им нужно было давать какие-то льготы, потом я, все-таки, запомнила фразу sales etrangers – противный иностранец. Я, например, всегда занималась, когда я уже подросла, документами, потому что документы были сложными. И поэтому я думаю, что левизна преподавания чувствовалась. Правда, у меня несколько коллег были бывшими коммунистами. То есть, уже 68 год в Праге, 68 год у нас, во Франции, до этого - Венгрия, вот это для нас было очень сильно.



Иван Толстой: А как вы могли бы оценить, каковы перспективы изучения эмигрантской русской литературы в Париже теперь, когда смотрят (если они смотрят) в сторону России те, кто Россией интересуется и видят там очень сильный интерес к этому? Способствует ли это их собственному изучению и интересу?



Вероника Лосская: В какой-то мере, наверное, способствует. То есть, они понимают, что в эмиграции есть тоже большие имена. На первом месте, наверное, Набоков, и потом есть огромный интерес к Достоевскому и к религии, и к православию. Скорее, с такой стороны. Потом, так как в преподавании было принято, что преподавание религии, не то, что она искореняется, но ее нельзя было преподавать. То теперь возвращение совершенно естественное. Как Николай мне рассказывал, в университете почему Коран, скажем, преподают, а почему нам Библию никогда не преподавали? А что вы находите в Библии? Вот такого рода поворот. И вместе с ним, конечно, в отношении русской литературы, ее одухотворенность большая, Достоевский. Например, легенда о Великом Инквизиторе, о котором мне приходилось объясняться не только в Париже, но и в России, в Минске, то есть, это не Россия. Все-таки, я бы сказала, русская литература теперь представляет одно целое для французской публики.



Иван Толстой: Николай Владимирович, как изменилось Ваше отношение к России за последние полтора десятилетия, ну, скажем, со времени перестройки?



Николай Лосский: Мое отношение к России изменилось гораздо раньше. В 61 году, когда де Голль устроил в Москве знаменитую выставку в Сокольниках, нас всех, восходящих к первому поколению эмиграции, пригласили в качестве переводчиков. И нам все говорили: «Да вы с ума сошли, нельзя ехать! Эти ваши французские паспорта отнимут и отправят в места не столь отдаленные». И, действительно, когда наши самолеты приземлялись, господин с синими погонами входил в самолет и говорил: «Паспорта, пожалуйста, давайте!». Мы думаем: «Господи, нам правду говорили!». Нас сажали в этот барак (это 61-й год, Шереметьево), и мы сидели там полтора часа и думали: «Господи, все кончено!». А потом этот приходит, у него все паспорта, и говорит: «Господа французы, пожалуйста, Оболенский, Толстой…». Ему было очень смешно.


И тут нам с Вероникой очень повезло. Потому что наши друзья, которые в 47-м году уехали, нас сразу ввели в то, как нужно себя вести здесь, и мы попали в среду писателей, музыкантов, художников и, поэтому, очень интересный народ был. Мы узнали советскую действительность с другой стороны, если хотите. Нам говорили, если я моргну так-то, значит при том, кто вошел, нужно молчать, ни слова. Или - наоборот. И с тех пор Вероника приезжала по своей линии, цветаевской, а я - по церковной. Я был представителем русской православной церкви в экуменическом движении, много лет разъезжал по всему миру. Но всегда через Москву, потому что они платили за мои билеты в Перу или куда-то еще. Поэтому у меня создалось совсем другое впечатление о советской России, начиная с 60-го года.


Когда началась так называемая перестройка и гласность, то я должен сказать, что я до сих пор считаю, что Горбачев - выдающийся человек. Я его очень уважаю и считаю, что с ним не совсем справедливо обращаются. Потому что, в конце концов, он ответственный за то, что стена берлинская была уничтожена. Эта революция 19-го августа 91 года, простите, для меня не очень революция, потому что, мне тогда уже казалось, что Горбачев совсем не дурак, и что он говорит, что нужно говорить, что мы, коммунисты, для того, чтобы коммунистов как-то изъять из коммунизма. А Ельцин для меня не очень большой герой. Моя двоюродная сестра там в это время была, это ее очень взволновало, а меня - нет. В Париже у меня телевидение так устроено, что я смотрю почти каждый день «Вести» из Москвы и мне очень интересно смотреть и сравнивать, как там представляют то же самое, что по французскому, английскому или американскому телевидению, которое у меня тоже есть. Для меня начало гораздо раньше 91-го года, потому что я никогда не забуду, как я слушал французское радио, есть такой журналист, который каждый день кого-то допрашивает, в 89-м году он допрашивал представителя советского посольства и спросил у него: «А что для вас значит крещение Руси?». А тот ответил сразу: «Это великое национальное событие». И меня это поразило. Это в первый раз тогда стали серьезно относиться к церкви.



Иван Толстой: Специально для нашей программы наш корреспондент Александр Дядин задавал петербуржцам такой вопрос: «На что, прежде всего, вы обратите внимание старого русского эмигранта, возвращающегося на родину?»



- Побыстрее внедряться в это, и хорошо, если есть какие-то друзья, чтобы человека ввести в эту ситуацию. Наивность у людей исчезла. То есть, они стали более приземленные, более практичные, в некоторых вопросах более жесткие и жестокие. Вот эти все скинхеды, националисты – вот это страшно.


- Человек, который возвращается, сам прекрасно знает, на какой шаг он идет. Поэтому на что-либо открыть ему глаза не получится. А то, что у нас происходит в стране... Все очень слоисто. Для одних слоев одно происходит, для других – другое. Поэтому человек возвращается, скажем, от того, что там ему было неуютно и плохо, может быть, тоска по родине. А где он найдет свою нишу здесь, это будет зависеть чисто индивидуально от каждого.


- Сегодня в России положительные изменения, конечно. Люди становятся более сознательными и менее зависимыми от всяких политических устройств.


- Естественно, на те изменения, которые произошли в политическом плане. А в принципе, на мой взгляд, люди остались те же самые. Только некоторые из них смогли перестроиться под новые реалии, а некоторые – нет.


- Криминогенная ситуация, мягко говоря, выросла до таких размеров, что боятся надо. Радоваться за то, что у дела, начатого Горбачевым с гласностью, все получилось? Только эта гласность абсолютно никому не нужна, можно говорить, что хочешь, но результата от этого никакого не будет.


- Я исключительно на красоту нашего города обращу внимание, как он преобразился и стал замечательно выглядеть. Понятное дело, что народ тоже меняется и становится не такой, какой был в 70-80-е годы. Мы, в общем-то, можем высказывать любую точку зрения. Мы меняемся, и город меняется. Наверное, мы развиваемся и на какой-то европейский уровень все-таки выходим.


- То, что жизнь наша здесь намного стала лучше. И ему нужно все равно сюда возвращаться окончательно. Если он этого еще не сделал. Потому сейчас здесь жить можно и нужно, развивается все. Все здесь стало здорово.


- О том, что я им завидую. Зря они приехали.


- Я работаю с таким человеком. Может быть, ему отчасти было плохо, по одним причинам. Но, в то же время, он был юным, молодым, и у него остались совершенно другие воспоминания. Он ими делится, они очень светлые, радостные. Возможно, именно потому он приехал. Но в карьерном плане, я думаю, ему было бы лучше остаться там. Он уже три года здесь, и некоторую обреченность он высказывает, что, все-таки, надо было там остаться.


- Наверное, общение с людьми. Люди изменились, стали совсем другими. Страна, отношения людей – все поменялось. Я думаю, что они знают, что у нас сейчас происходит и как люди ведут себя.


- У нас, к сожалению, очень много нападений на людей и на иностранцев. Причем люди, которые совершенно ни в чем не повинны. Лично я очень сожалею об этом. Остальные вопросы – это уже по ходу дела.


- Наверное, не буду вдаваться в политику. Но то, что здесь стало жить приятнее, я думаю, стоит бороться, и родина должна быть родиной.




Иван Толстой: Марию Борисовну Лосскую-Авриль я тоже спросил, что думает она о современной России.



Мария Лосская-Авриль: Не знаю. У меня какое-то очень смутное, немного боязливое отношение к этим годам. Я их не очень хорошо понимаю. Я знаю, откуда Россия идет, но я не могу себе представить точно, куда она идет и, по правде сказать, я вижу, что что-то улучшается, а некоторым людям очень трудно, особенно пожилым людям. Мне просто как-то немножко страшновато. Многие вещи улучшились, в Петербурге ходить очень красиво, туристы очень счастливы, и в Москве тоже, можно все купить, все есть, но у меня впечатление, что это какие-то не то что Потемкинские деревни, но гораздо хуже и страшнее. Глупое такое впечатление.




Кто — мы? Потонул в медведях


Тот край, потонул в полозьях.


Кто — мы? Не из тех, что ездят —


Вот — мы! А из тех, что возят:



Возницы. В раненьях жгучих


В грязь вбитые — за везучесть.



Везло! Через Дон — так голым


Льдом. Хвать — так всегда патроном


Последним. Привар — несолон.


Хлеб — вышел. Уж так везло нам!



Всю Русь в наведенных дулах


Несли на плечах сутулых.



Не вывезли! Пешим дралом —


В ночь, выхаркнуты народом!


Кто мы? да по всем вокзалам!


Кто мы? да по всем заводам!



По всем гнойникам гаремным —


Мы, вставшие за деревню,


За — дерево...



С шестерней, как с бабой, сладившие


Это мы — белоподкладочники?


С Моховой князья да с Бронной-то —


Мы-то — золотопогонники?



Гробокопы, клополовы —


Подошло! подошло!


Это мы пустили слово:


Хорошо! хорошо!



Судомои, крысотравы,


Дом — верша, гром — глуша,


Это мы пустили славу:


— Хороша! хороша —


Русь!



Маляры-то в поднебесьице —


Это мы-то с жиру бесимся?


Баррикады в Пятом строили —


Мы, ребятами.


— История.



Баррикады, а нынче — троны.


Но всё тот же мозольный лоск.


И сейчас уже Шарантоны


Не вмещают российских тоск.



Мрем от них. Под шинелью драной —


Мрем, наган наставляя в бред...


Перестраивайте Бедламы:


Все — малы для российских бед!



Бредит шпорой костыль — острите! —

Пулеметом — пустой обшлаг.


В сердце, явственном после вскрытья -


Ледяного похода знак.



Всеми пытками не исторгли!


И да будет известно — там:


Доктора узнают нас в морге


По не в меру большим сердцам.



Материалы по теме

XS
SM
MD
LG