Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Великая книга Александра Солженицына была, как известно, далеко не первой на лагерную тему. С каким багажом знаний и впечатлений подошло советское общество к 1974 году, когда появилась "главная" книга о лагерях - "Архипелаг"?

Иван Толстой: В эфире программа «Алфавит инакомыслия». ГУЛАГ до ГУЛАГа. Название требует некоторого пояснения. Вам слово, Андрей.

Андрей Гаврилов: Так сразу — нет. Я бы, наверное, изменил название программы, хотя мы о нем говорили и пришли к какому-то соглашению. Но чуть-чуть более точное, хотя, может быть, менее броское - «ГУЛАГ до «Архипелага», поскольку речь пойдет не о тех ранних лагерях ленинского времени, которые не сложились в эту чудовищную систему, а всего-навсего, да простят меня те, кто прошел это, за «всего-навсего», о том, как мы, жители этой страны, воспринимали то, что происходит, до появления великой эпопеи Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». До ГУЛАГа — в смысле до появления солженицынского произведения всего лишь, а не экскурс в глубокую историю.

Иван Толстой: С одной стороны, это так. С другой стороны, я хочу возразить вам, Андрей. Вся жизнь советского народа, точнее, весь советский период нашей жизни прошел под знаком тюрьмы. И осознание, ощущение, впечатление от того, что, конечно, по старой поговорке, не надо зарекаться ни от сумы, ни от тюрьмы, была как никогда справедлива. Что такое»мы»? Мы же не можем только своим поколением измерять. А наши отцы и матери, а наши деды и бабушки? Я не знаю, как в вашей семье, Андрей, но у меня сидел дед по материнской линии. Кто такие «мы», которые рассказываем о послесталинских лагерях или о послевоенных? Мне кажется, что не столько большой исторический экскурс в довоенное советское прошлое, сколько несколько маленьких точечных уколов я предлагаю сделать, чтобы передать ощущение близости тюрьмы и гибельной атмосферы в целом. Ведь, насколько я понимаю, Андрей, может быть вы возразите, понятие ГУЛАГа связано не только с заключением, не только с этапом, не только с тюрьмой и лагерем, но с тем, что эта специфическая беда бродит все время рядом, она где-то за плечом. И многие сидельцы вспоминали потом, что как только тебя арестовывали, становилось гораздо менее страшно, чем до ареста. И вот состояние гулаговости страны, «большая зона», как еще выражались, - это состояние, это ощущение, это вечное пребывание под этим Дамокловым мечом сопровождало советскую жизнь все время. Вот самое раннее, что я мог найти - 14 декабря 1917 года, посвящается Дмитрию Мережковскому, стихи Зинаиды Гиппиус:

Простят ли чистые герои?

Мы их завет не сберегли.

Мы потеряли всё святое:

И стыд души, и честь земли.

Мы были с ними, были вместе,

Когда надвинулась гроза.

Пришла Невеста. И Невесте

Солдатский штык проткнул глаза.

Мы утопили, с визгом споря,

Ее в чану Дворца, на дне,

В незабываемом позоре

И наворованном вине.

Ночная стая свищет, рыщет,

Лед по Неве кровав и пьян...

О, петля Николая чище,

Чем пальцы серых обезьян!

Рылеев, Трубецкой, Голицын!

Вы далеко, в стране иной...

Как вспыхнули бы ваши лица

Перед оплеванной Невой!

И вот из рва, из терпкой муки,

Где по дну вьется рабий дым,

Дрожа протягиваем руки

Мы к вашим саванам святым.

К одежде смертной прикоснуться,

Уста сухие приложить,

Чтоб умереть - или проснуться,

Но так не жить! Но так не жить!

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, что я вам могу ответить? Нельзя возражать против такого стихотворения, нельзя возражать против Зинаиды Гиппиус, единственное, против чего я хочу возразить, хорошо это или плохо, но мы с вами не посвящаем наш цикл истории страны, мы посвящаем его истории инакомыслия во вполне конкретную эпоху. Мы очень редко удаляемся в столь далекие исторические дали. Поэтому, мне кажется, по крайней мере, как я понимал сегодняшнюю программу, что для меня было наиболее интересно — это то, насколько была готова страна, насколько были готовы жители страны к появлению такой бомбы, которой стал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Можно ли сказать, что до этого мы ничего не знали, ничего не ведали и шепотом на кухне что-то друг другу передавали в полразговорца или все-таки было что-то, на что лег «Архипелаг», что подготовило нас к его восприятию? Это могло быть кино, театр, живопись, музыка, литература. Хочется сказать архитектура, скульптура и балет, чтобы объять все виды искусства. Тем не менее, мне кажется, разговор об этом в чем-то интереснее, по крайней мере, для меня, может быть в чем-то даже важнее, потому что не очень много споров по большому счету вызывает история страны до начала войны, в общем мы все примерно все понимали. А вот что случилось дальше, как так могло получиться, что люди, которые не читали Гиппиус, которые не слышали такого звукосочетания как «Мережковский», которые никогда не думали о том, что происходит не в силу своей тупости или приспособленчества, просто жизнь их не коснулась, вдруг оказались жертвами этой системы. И если они выходили потом, что они приносили тем, кто оставался на воле? Мне кажется, что мы должны это с вами обсудить, не забывая, конечно, про ту эпоху, с которой вы начали.

Иван Толстой: Тут я с вами соглашусь, Андрей, но просто хочу со своей стороны еще раз добавить: сознание населения, народа, общественности, каждого человека, а ведь мы говорим именно об этом следе в сознании, в понимании, отразился как непосредственный жизненный опыт, как собственные детство, юность в людях, университеты и так далее, то есть как лагерь, заключение и личный страх, так и страх, пришедший через художественное слово, то есть через поэзию, через литературу. А в самиздате и стихи Зинаиды Гиппиус, и другие произведения, старые газеты, тем не менее, пусть мало, пусть только среди какого-то отобранного круга интеллигенции, среди образованных людей гуляли, тем не менее, гуляли и передавались детям, пусть дети даже тайком от родителей читали что-то, беря с третьей полки в шкафу, и так далее. Но литературу довоенную, Большой террор, который относится к довоенным все-таки временам, сбрасывать со счетов нельзя, когда мы говорим о впечатлении, с которым молодой или старый читатель открыл для себя солженицынскую книгу, о которой мы в сегодняшней передаче намеренно и не говорим. Без литературы, я считаю, это познание, это впечатление было бы неполным.

Андрей Гаврилов: Я хочу сказать только одно, мы с вами об этом уже несколько раз говорили, и мы будем, наверное, повторять, что при всей важности и исключительности самиздата или тамиздата, все-таки, давайте скажем прямо, он ограничивался достаточно узкой прослойкой. Скорее его чтение по западному радио помогало достучаться, как теперь говорят, до более широких слоев. Людям же важно было, как мне представляется, не только знать, что есть лагерь, им важно было не только знать, что в лагере сидят несправедливо, им важно было знать, что в лагере несправедливо сидят не только уголовники, но и политические, все в общем догадывались или знали, но самое важное то, что вдруг люди смогли об этом открыто прочесть. Дело же не в поглощении информации, а дело в том, что печатное слово, книга, по крайней мере, имела раньше в нашей стране во время отсутствия практически телевидения, чисто музыкального радио, когда еще не было такого слова, как «интернет», естественно, это я говорю для наших молодых слушателей, печатное слово, а уж тем более выпущенное властями — вот это была атомная бомба. Потом уже все эти взрывы оказались не атомной бомбой, а мелкими щелчками, когда вдруг появился «Архипелаг» Солженицына, но пока его не было, одно дело услышать от товарища, что взяли Васю, беднягу, он же честный коммунист, и совсем другое дело - прийти в магазин, купить книгу, и пока еще не понимая, хорошая она или плохая, честная или не честная, вдруг то же самое прочесть, напечатанное стотысячным тиражом. Здесь же важно восприятие власти, восприятие того, что политика стала немножко другой или ее заставили стать другой. Вот в чем важность книг, картин, выставленных официально, фильмов, снятых на официальных студиях.

Иван Толстой: Я с вами соглашусь, Андрей. А как вы думаете, какая песня на сегодняшнюю тему самая, так сказать, классическая?

Андрей Гаврилов: Александр Галич, «Облака». Визитная карточка протестного Галича.

(Песня)

Андрей Гаврилов: И кстати, это была первая песня Галича, которую я услышал, зная, что это песня Галича. Кажется, до этого до меня доходило что-то, но я не знал, кто это — это была какая-то анонимная пленка. А вот это я уже точно знал, что это Галич, и уже понимал, что лучше в школе этой записью не хвастаться.

Иван Толстой: Как в художественной литературе, Андрей, отразилась гулаговская эпоха до Солженицына, точнее, до солженицынского «ГУЛАГа»? И вообще, была ли она отражена? Я помню, что взрослые читали какие-то книжки, я к ним тогда не прикасался, был совсем маленький. Но в 1960-е годы читали, обсуждали, какие-то имена появлялись. Я помню только одно имя — Бориса Дьякова. Вы постарше меня, что говорили, что читали в вашу юность?

Андрей Гаврилов: Я помню всего лишь несколько названий, но как ни обидно, я подозреваю, что это, если не все названия, то, по крайней мере, большая их часть. Во-первых, давайте сразу договоримся, что мы оставим за скобками «Один день Ивана Денисовича», он, конечно, вышел до «ГУЛАГа» и был напечатан до «ГУЛАГа», мы все знаем, как он был воспринят, но все же мы сейчас говорим не о солженицынской прозе, как мне кажется, хотя совсем ее не упоминать мы не сможем.

Иван Толстой: Да, это был такой «ГУЛАГ»-лайт.

Андрей Гаврилов: Скажем так. Во-первых, были, конечно, песни. Я должен сказать, что страна знала, что есть ГУЛАГ, вся страна знала, что сажают, вся страна дрожала. И тем не менее, это, наверное, свойство человеческой психики, как-то люди умудрялись это отодвинуть в сторону. Почему «ГУЛАГ» позже или почему до этого произведения о лагерях, которые появились до «ГУЛАГа», почему они так воспринимались, почему рвали из рук эти журналы или книги? Потому что то, что было задвинуто в глубину сознания, вдруг тебя заставили вынести вперед каким-то толчком. Да, конечно, была книга Бориса Дьякова «Повесть о пережитом», по-моему, она еще выходила под другими названиями, уже в середине 1960-х годов это была «Повесть о пережитом», а по-моему, до этого отдельные главы печатались немножко под другим названием. Конечно, была повесть Алдана Семенова «Барельеф на скале». Это, наверное, была первая повесть, которую я помню, которую я сам прочел, о лагерях. И вот здесь очень интересно: я был совсем юн, ребенком практически, когда я ее прочел. Как-то так получилось, я уже однажды этим хвастался, что я был очень политизированным ребенком, я очень много читал советской прессы и то, что мне попадалось в руки не совсем советской прессы. Так вот, советская пресса проходила через меня в огромных количествах, и я до сих пор помню журнал «Москва» с публикацией повести «Барельеф на скале», я помню не саму повесть, конечно, не шрифт ее, я помню рисунок, которым сопровождалась эта публикация, то есть именно та самая скала, на которой был высечен барельеф Сталина — это я помню. Когда я прочел «Барельеф на скале», я очень хорошо помню свою реакцию, мне еще не было 15 лет, меня не поразило то, что есть лагеря, в которых сидят заключенные, меня не поразило то, что они там сидят незаслуженно и несправедливо, меня не поразило то, что с ними жестоко обращаются, меня поразили две вещи. Меня поразило то, что, правда, неправильно поразило, сейчас я скажу, меня поразила сцена, когда заключенные идут, по-моему, в лагерь прямо по городу, их привезли только что на вокзал, на железнодорожную станцию, и их конвоируют в лагерь, они проходят по городу и видят памятник Ленину, и они останавливаются для того, чтобы, я даже не могу подобрать слова, отдать поклон - нет, отдать честь — нет, чтобы поклониться памятнику Ленину, чтобы каким-то образом проявить себя, как верные ленинцы. Я помню, почему меня это поразило, потому что тогда я впервые столкнулся с понятием того, что есть истина, ленинская истина, справедливость, честность, настоящий коммунизм, и есть те, которые его исказили. Повторяю, мне было мало лет — это простительно. Позже мне это аукнулось, когда я действительно пытался каким-то образом эту идею развивать в школьной газете, но бог с ним. Меня поразило то, что, наверное, если бы этой сцены не было, мне было бы потом легче принять то, что ленинизм и сталинизм — это как две стороны одной монеты. Но тогда эта невинная сцена, не очень важная, хотя на нее позже обрушился гневно Солженицын за полную фальшивость, эта сцена внесла раздор в мое сознание. А вторая сцена, которая меня поразила, это когда начальник лагеря, очень плохой человек, он плохой не как мы сейчас понимаем, а как он выведен у Алдана Семенова, достает после поездки то ли в центр, то ли в Москву к начальству, достает западную зажигалку в виде обнаженной женской фигуры, «у которой огонек вырывается из потайного места». И потому, как эта сцена описана, видно, что ему это доставляет удовольствие, что у него есть такая редкая штучка. Меня это тоже абсолютно поразило в мои юные годы, потому что я вдруг понял лицемерие официальной пропаганды. Я не знал таких слов, конечно, я не мог тогда говорить так, как говорю сейчас, но я вдруг понял, что этому начальнику лагеря безумно хотелось иметь такую штуку, но он растерзает зубами, вырвет глотку тому, у кого он такое увидит, и он будет это не осуждать. Вот что такое для меня был «Барельеф на скале». Позже, когда я его уже перечитывал лет через 5, через 7, когда прочел первый раз, я уже обратил внимание на полную ерунду, которая написана относительно быта заключенных, на чисто литературные какие-то вещи, притянутые за уши. Первая фраза повести, что над лагерем возвышается скала, и люди ее ненавидят, она закрывает им солнце, вот все эти красивости — это было понято мною значительно позже. Бориса Дьякова я прочел после Алдана Семенова, и должен сказать, что из всего Бориса Дьякова у меня в памяти осталась тогда только одна фраза. Вот мне интересно было бы сейчас заново перечитать, потому что в памяти у меня осталось, что это достаточно средняя литература. А что касается фактов, то меня поразили две вещи: первая — это то же самое коммунистическое вранье, когда в лагере все как-то затихают и раздается крик: «Батюшки, так завтра же годовщина Великой Октябрьской революции!». И весь барак почтительно затихает. Правда, потом достаточно неплохая сцена, как устроен предпраздничный шмон. Оказывается, был такой, чего я раньше не знал. Но меня поразило другое, меня поразило то, что когда главного героя привозят в барак к власовцам или не одного его, а целую группу заключенных, то власовцы кричат: «Ну что, как вам, стало жить лучше, стало жить веселее?». И все, нет фразы о том, что власовцы — это те преступники, гады, фашисты, которые изменили советской родине. Вот отсутствие этой фразы меня, помню, поразило, потому что я уже знал, кто такие власовцы и знал официальное к ним отношение. Вот, пожалуй, эти две повести на меня произвели наибольшее впечатление. Потому что все остальное, что мне попадало в руки — это скорее был самиздат и, честно говоря, не знаю, это был чистый самиздат или это были перепечатки каких-то вещей, которые были опубликованы, но которые проще было перепечатать, чем найти в библиотеках, особенно уже после того, как их начали оттуда изымать. Я понимал, что стихотворение Лидии Чуковской 1953 года «Опять чужая слава стучит в окно и манит на простор» - это все-таки самиздат, потому что вряд ли оно было напечатано. Я читал стихотворение «Земляки» Смелякова «Когда встречаются этапы вдоль по дороге снеговой, овчарки рвутся с жарким храпом и злее бегает конвой», но я не знал, оно опубликовано было или нет. Но я точно знал, что был опубликован Анатолий Жигулин: «Я был назначен бригадиром, а бригадир и царь, и бог. Я не был мелочным придирой, но кое-что понять не мог». Я очень хорошо помню это стихотворение. Так что с помощью таких, как вы сказали, мелких уколов, Дьяков, Алдан Семенов, конечно, Шелест с его рассказом «Самородок», который был напечатан не где-нибудь, а в газете «Известия», рассказ, который до сих пор ставит в тупик немножечко читателя, как мне кажется. Вы представляете себе — лагерный прииск, вы представляете себе, какая там атмосфера, что там творится и вдруг группа из четырех заключенных думает, сдать полуторакилограммовый самородок золота начальству или не сдать, заховать его. Я, естественно, не мог знать реакции Солженицына, познакомился намного позже с ней, когда прочел его мысли об этом, но я понимал всю фальшь этого. Кстати, эта фальшь проявилась в том, что этот рассказ был экранизирован, вышел такой фильм в 1960-е годы, он назывался «Если ты прав», режиссер Юрий Егоров, сценарий Егорова и Эмиля Брагинского. Там снимались очень неплохие актеры: Станислав Любшин, Жанна Болотова. Так вот, одна из новелл этого фильма — это как раз экранизация рассказа «Самородок» Георгия Шелеста. Там по ходу дела дедушка главной героини, он репрессированный комбриг войск ВЧК-ОГПУ, который после реабилитации стал вдруг писателем. И он дает прочесть свое произведение главному герою, где описывает случай, который в 1942 году с ним произошел на Колыме, где они пытаются решить судьбу этого самородка. Вот, пожалуй, я попытался, несколько может быть сбивчиво, ответить на ваш вопрос, что было в литературе до Солженицына, при условии, что мы забыли про «Ивана Денисовича».

Иван Толстой: Спасибо, Андрей. Боян – пожалуй, надо спеть что-нибудь тюремное.

Андрей Гаврилов: Можно только не я спою, можно я передам лиру, гитару, арфу человеку, который написал одну из немногих, по-моему, народных песен вообще в истории русских песен. Мы знаем, что «Коробейники» - это народная песня, даже если ее написал Некрасов, так и песня «Товарищ Сталин» - это абсолютно народная песня, несмотря на то, что написал ее Юз Алешковский.

(Песня)

Иван Толстой: Вы знаете, Андрей, одна из первых книг на гулаговскую, тюремную тему, на тему репрессий была, сейчас, по-моему, всеми забытая книжка юриста Авраама Шифрина «Четвертое измерение». Она была совсем новенькая, была только что отпечатанная, то ли она в 1973-м, то ли в 1974-м году она вышла, но папа привез ее из-за границы во время поездки в Париж. Он несколько книжек тогда, я помню, в 1974 году привез, одна из них была Авраам Шифрин. Взял несколько книг на дачу читать семье, детям, старшим, не мне, конечно, мне в мои 16 лет такие книжки еще не доверялись, я их читал тайком, пока никого дома не было. И вот эта книжка произвела, точнее самое начало произвело на меня абсолютно неизгладимое впечатление. Я был ошарашен, у меня были растопырены глаза. Представьте себе, конечно, я слышал о том, что существуют тюрьмы, что был Большой террор, я не помню, знал я слов ГУЛАГ или нет, не в этом даже дело, я понимал, что людей неправедно бросают за решетку. Но то, с чего начиналась книжка Авраама Шифрина, тот диапазон красок, человеческих судеб, а самое главное, совершенно непредсказуемых деталей этих судеб, он был не представим в мои 16 лет. Я понял, что мир такой разноцветный и, я бы сказал, даже занимательно веселый, несмотря на то, что описывалась тюрьма, что мне было радостно, я осклабившись читал эту книжку. Вот ее начало, я специально выписал для сегодняшней передачи: «Зимой 1955 года, в сибирской тайге, на нарах тюремного барака зоны № 04 Тайшетского Озерного политического лагеря сидела группа людей в оборванных черных ватных куртках с многозначными номерами на груди и спине.

Вряд ли кто-либо из знакомых (и даже родных!) мог бы сразу узнать среди этих истощенных людей с обритыми головами американского генерала Стенли Дубика, во время второй мировой войны четыре года возглавлявшего разведку США против немцев в Польше (он был похищен оперативной группой НКГБ СССР в Вене в 1947 году)». Представляете, какая информация для 16-летнего юноши. «Или немецкого генерала Сарториуса — начальника-контрразведки в Париже, выкраденного в 1948 году из Западного Берлина». Это сколько же надо будет в жизни узнать, думал я, чтобы понять, каким образом эти люди собрались у костра. Дальше Шифрин продолжал: «Советского генерала авиации Гуревича; инженера Гормана из Новосибирска, у которого в деле стояло коротко — «шпион Гватемалы», переводчика Гинзбурга, еврея, осужденного на 25 лет за «украинский национализм» (он скрывался в немецких лагерях от расстрела, выдавая себя за украинца).

Был вместе с нами и Николай Богоминский, пожилой человек со странной судьбой: он начинал революцию в Сибири, именем его до сих пор названа одна из улиц Челябинска, а сам он сидел уже лет 8 как шпион. В шпионы же попал потому, что в 1923 году, увидев кровавый террор коммунистов, уехал с семьей в Китай. Но во время второй мировой войны он стал опять ярым поборником России, полностью поверив в искренность обещаний и гарантий, даваемых всем, кто хотел ехать обратно в СССР. Агитаторы из советского посольства рассказывали об изменении всех порядков в стране, о демократизации режима, и люди, стосковавшиеся по родным местам, верили, потому что хотели верить. И ехали. В тюрьмы.

Шла спокойная беседа, отнюдь не на лагерные темы. Пили присланное немцу маршалом Кессельрингом кофе, его аромат смешивался с запахами прогнивших нар и полов, вымокших на работе портянок и валенок. Кофе настраивало на воспоминания о жизни по ту сторону колючей проволоки».

Так начал свое «Четвертое измерение» юрист Авраам Шифрин. А мне 16 лет, я понял, что я ничего не знаю из истории собственной страны. А книжка была отпечатана на Западе издательством «Посев» во Франкфурте-на-Майне. Как много интересного мне предстоит познать.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, я сейчас с вашего разрешения сделаю небольшой экскурс в очень далекое будущее по отношению к тому году, о котором вы говорите, относительно того, как мало известно об истории своей страны и как много еще предстоит узнать. Когда около Соловецкого камня в Москве в эти годы идет чтение имен расстрелянных людей во время Большого террора, то ты получаешь страничку, на которой значится имя, фамилия, отчество, возраст, профессия или, по крайней мере, должность, на которой был человек, и дата расстрела, как правило, 1937-38 год. Наиболее распространенная реакция на лицах людей, а в последние годы там очень много молодежи, что меня очень радует и абсолютно ставит в тупик, честно говоря, не могу до конца понять, почему они приходят, так вот, общая реакция — это недоумение. Ну хорошо, этот военный, этот переводчик, этот писатель, этот комиссар, но вот этот - ломовой извозчик, этот - грузчик в прачечной, и так далее. Этих за что? Когда я слышу фразу: ну этих за что? Или: ну ладно, понятно, комиссар, военный переводчик. Я понимаю, как мало до сих пор люди знают и понимают историю своей страны.

Иван Толстой: Да, я с вами согласен, Андрей. Я один раз в жизни участвовал в чтении этих расстрельных списков и мне достались три фамилии, по-моему, на букву «к» в прошлом, что ли, году. Я, конечно, не знал никого из них, и профессии были именно такие, как вы говорите, какой-то счетовод где-то в глубокой провинции и так далее. Это совершенно, конечно, поразительная вещь. Я помню историю своего сердечного вовлечения в эту гулаговскую страшную тему репрессий. И я помню, что одно из первых в самом начале 1970-х годов произведений, стихотворений, которое я прочел, было знаменитое и совершенно потрясавшее стихотворение Николая Заболоцкого. Мне было как-то даже странно, что это стихотворение в семью принес я. Я уже совершенно не помню, кто мне дал. И мой папа, который обожал Заболоцкого и который просто знал его лично, у него была книжечка Заболоцкого «Столбцы» с дарственной надписью ему 1929 года. Так вот, папа впервые от меня узнал это стихотворение. Я не уверен, что все наши слушатели это стихотворение знают, оно не длинное, и позвольте, я его прочту. Написано оно после «ГУЛАГа».

Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мёрзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их лужёных глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах –
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь её проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, я все-таки, слушая вас, не могу не думать о том, что великая фраза об отрывании от народа или, вернее, «как далеки они от народа», она относится к очень многим из тех, о ком мы с вами говорим, например, о наших семьях частично, о наших знакомых. Потому что мы с вами вспоминаем все время вещи, которые известны были тем людям, или восхищали тех людей, или производили впечатление на тех людей, которые и так о многом догадывались. Я хочу вернуться чуть-чуть назад, опуститься чуть-чуть ниже по эстетической лестнице, вспоминать не Заболоцкого и уж тем более не тамиздатовские книжки, а вспоминать то, что было известно населению страны, тому самому населению, которое скоро, хочет оно этого или не хочет, должно было резко измениться, потому что где-то под Рязанью сидел Солженицын и готовил свой «Архипелаг ГУЛАГ» - это я возвращаюсь к названию нашей сегодняшней программы. Так вот, население, которое слушало радио, понимая, что это правда, но не очень в это веря, вернее, не позволяя себе в это верить, тем не менее, когда оно напивалось — это отнюдь не в ущерб населению, это была характеристика всей страны, люди брали в руки гитары, люди брали в руки гармошки или люди просто стучали по столу, как, кстати, делал Алешковский, не умевший играть на гитаре, и пели народные песни. Вот, например, такие.

(Песня)

Андрей Гаврилов: Это была песня «Идут на Север, срока огромные», один из вариантов, вариантов множество, в исполнении Аркадия Северного.

Иван Толстой: Интересно, Андрей, что эта хоть песня и народная, как вы говорите, и она действительно народная, как и другая, например, «Ванинский порт», но в этой песне проскальзывает легкая политическая краска - «срока огромные, кого ни спросишь, у всех указ». Указ — это постановление 1947 года, разрешающее давать 25 лет как максимальный срок и прежде всего политическим, потому уголовным мало кому давали 25 лет. То есть в этой строчке чувствуется присутствие политического, то есть как бы нам с вами социально близкого. Помните, социально близкими называли уголовников. А вот тут свое проскальзывает, поэтому эта строчка мне особо нравится.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, я что хочу сказать, все-таки, наверное, компартия достаточно неплохо помнила собственную историю. Понятно было, что с фольклором ничего особенного сделать было нельзя, хотя пытались, конечно, цензуровали те песни, которые можно петь на туристических слетах, но это слеты официальные, а что дома у печки или с друзьями у костра, пойди, проверь. Но все-таки советская власть помнила заветы великого Ленина, что из всех искусств для нас важнейшим является кино. Поэтому я вдруг стал думать, а было ли что-нибудь про репрессии, про лагеря у нас в тот отрезок времени, который мы себе как-то обозначили, то есть после смерти Сталина и до появления «Архипелага ГУЛАГа», было ли что-нибудь? Я абсолютно ничего вспомнить не мог, я позвонил Евгению Марголиту, нашему киноведу, главному для меня авторитету в том, что касается истории советского кино, и он мне напомнил три названия. Про один фильм я уже говорил — это фильм «Если ты прав», где был использован рассказ Георгия Шелеста «Самородок», но были еще два фильма, как ни странно, оба сняты на «Ленфильме» и примерно в одни и те же годы, премьера была у одного фильма в апреле 1966 года, у другого в августе 1966 года. Не впрямую фильмы о лагерях, но фильмы о репрессиях, фильмы, в которых герои встречаются со стукачами, которые их же туда и отправили, фильмы, в которых поднимаются вопросы о массовых репрессиях. Я их назову сейчас: один фильм — это «Друзья и годы», это был двухсерийный фильм Виктора Соколова, экранизация, кстати, пьесы Леонида Зорина, автор сценария Леонид Зорин. В этом фильме играли очень неплохие актеры — Юрий Яковлев, Олег Анофриев, Зиновий Высоковский. Он как раз и говорил о том, как встречаются люди, из которых одни сидели, а вторые их туда послали. И кинофильм «Рабочий поселок», поставленный тоже на «Ленфильме» режиссером Владимиром Венгеровым, там играл вообще звездный состав, там играл Олег Борисов, Людмила Гурченко, Николай Симонов, Татьяна Доронина. Сценарий был Веры Пановой. Интересно то, что композитором фильма был Исаак Шварц, тот самый, который позже напишет «Ваше благородие, госпожа удача». Вторым режиссером, он значится не как режиссер-постановщик, а просто режиссер, был Алексей Герман, тот самый, который недавно от нас ушел, закончив, к счастью, свою картину «Трудно быть Богом» по Стругацким. Так вот, оба этих фильма «Друзья и годы» Соколова и «Рабочий поселок» Венгерова после премьеры практически исчезли с экранов. Понимая, что воздействие особенно кино, особенно в далеких от Москвы местах, куда ездят эти передвижные киноустановки, может быть огромнейшим, было сделано все для того, чтобы эти фильмы остались практически неизвестными никому, разве что авторам этих фильмов, киноведам, историкам кино и на этом мы поставим точку. Никто из тех, кого я спросил, в свое время, в 1960-е годы, не видел ни один из этих фильмов, хотя они были сняты, и я считаю, что мы просто обязаны были о них вспомнить.

Иван Толстой: У меня тоже есть маленькое киновоспоминание, но совсем маленькое. В 1973 году я совершенно случайно видел фильм под названием «Тихий ангел». Мой папа, с которым я смотрел этот фильм, толкнул меня коленом, тихохонько толк ногой, как сказал бы Иван Сергеевич Тургенев, в темноте кинотеатра, чтобы я обратил внимание. Дело в том, что там высаживали молодые деревца, саженцы дети в каком-то пионерлагере, подразумевался какой-нибудь «Артек» или что-то подобное, во всяком случае южная была скалистая местность. И девочка тоже саженцы эти сажала в землю, и все дружно ставили таблички - 1953 год, то есть лето. Я как бы не придал этому значения, хотя да, год смерти Сталина — это единственное, что я помнил. Но как бы последствия смерти Сталина я не сразу мог предвидеть. И затем через две недели вдруг в лагерь приезжают родители этой девочки, она сперва смущена, радостна, родители тоже смущены. И воспитательница, мудрая партийная, но очень человечная, отходит и опускает глаза от этой сцены. Чего это вдруг так смущены родители и эта девочки? Родители-то приехали, известно, откуда, выпустили. Вот потому папа меня и толкнул коленом. Фильм «Тихий ангел», ничего про него не помню, по-моему, какой-то совершенно дурацкий советский фильм, но вот маленький эпизод, красочка эпохи. Давайте, Андрей, еще попоем.

Андрей Гаврилов: Выбирайте, что вы хотите: у нас есть несколько песен Галича, в том числе замечательная песня «Летят утки», у нас есть Юз Алешковский, у нас есть «Колыма», правда, в исполнении Михаила Гулько, то есть уже более современное исполнение. Вот выберите вы из этого.

Иван Толстой: Алешковский, Галич у нас были. Михаил Гулько.

Андрей Гаврилов: «Колыма».

(Песня)


Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG