Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

1917-й год в рассказах современников, свидетелей, участников.




Иван Толстой: Большая часть воспоминаний людей, заставших эпохальные исторические события 17-го года, давно напечатаны, и трудно соревноваться с широкоизвестными показаниями. Но с помощью радио мы можем предложить свидетельства устные, дать голоса, интонации, показать, как говорили люди старорежимные. Участников сегодняшней программы давно уже нет в живых. Мало того, записи их воспоминаний хоть и предназначались для эфира, но в большинстве своем в радиопередачи не попали. Это был большой проект середины 60-х годов, когда русский историк-эмигрант Алексей Малышев объезжал уже немолодых изгнанников, разбросанных по свету, ставил перед ними микрофон и беседовал о том, о сем. Какие-то рассказы вплелись позднее в историю революции, а большая часть так и осталась на архивных пленках. Так что, можно, сказать, сегодня для большинства этих записей – акустическая премьера.


Мы начнем с рассказа Татьяны Сергеевны Франк, урожденной Барцевой, ставшей женой знаменитого религиозного философа Семена Людвиговича Франка. Татьяна Сергеевна начинает даже не с революции, а с провинциальных картин Первой мировой, или, как ее тогда называли, империалистической войны.



Татьяна Франк: Когда мы вернулись, я приехала в Саратов к своим родителям, потому что не было квартиры в Петербурге, а Семен Людвигович устраивал квартиру, это была совершенно нормальная жизнь. Даже было стыдно, потому что ничего не чувствовали. Но потом, уже когда шел год за годом, особенно ранение и смерть жениха моей сестры, это уже было тяжко просто психологически, потому что никаких невзгод еще не было. Все ели, пили и жили нормально.



Алексей Малышев: Так что война врывалась только лишь трагедией кого-то близкого?



Татьяна Франк: Особенно тяжкое впечатление было от Невского, по которому каждый день тянулись процессии с гробами убитых. Люди, которые могли себе позволить привезти убитого близкого в Петербург, или те, которым удавалось найти. Мой друг и жених моей сестры был потерян. Он был разорван, никто никогда не нашел его тела, и подробности я узнала только потом от его денщика. Это врывалось невероятно печальным и страшным аккордом в как будто нормально текущую жизнь. Всегда эти шопеновские грустные марши, которые сопровождали, масса народа… А потом началось… Просто создавалось настроение драмы, трагедии, которое нарастало просто с каждым божьим днем. Это чувствовали все, живущие в Петербурге.



Алексей Малышев: Какие элементы входили в эту драму, в эту трагедию?



Татьяна Франк: Во-первых - военная неудача, во-вторых - поведение правительства, в третьих – Распутин. Смерть Распутина… Я была со своей дочерью у глазного врача. Такая была петербургская жизнь, когда никто не позволял себе обращаться к незнакомым. И сидело несколько пациентов у глазного врача, и страшно быстро вошел какой-то господин и, обращаясь к нам, сказал: «Знаете, что случилось? Убит Распутин!». Это произвело колоссальное впечатление. Ожидали, что вслед за этим случится что-нибудь необычайное, что-нибудь большое, какой-то поворот, правительство поймет и сообразит, что нужно изменить свои пути. Но ничего этого не случилось.



Алексей Малышев: А обсуждая действия и, по всей видимости, критикуя действия правительства, о чем именно говорили? Скажем, ваш муж или Струве?



Татьяна Франк: Это просто нужно знать историю. Вы ведь помните то, что называлось чехарда министров, уже начинал чувствоваться недостаток в питании. Потом какой-то гул, который был уже повсюду – на базарах, в лавке - что что-то не то, что-то не так, так дальше продолжаться не может. И, главное – это все время неудачи на фронте, после 15-го года. 15-й год был один из самых катастрофических, когда не было оружия, когда офицеры не уходили из окопов и лежали с голыми руками. Это просто факт, о котором мы все знали. Когда я, после убийства Распутина, была вызвана к моему больному отцу в Саратов, там уже было хуже положение, в тот момент. Была тьма, почему-то не было извозчиков - меня брат посадил на какие-то розвальни, когда я приехала. И люди, в тот момент, чувствовали приближение этой грозы, несмотря на провинциализм, еще сильнее, чем в Петербурге.


А потом, уже в Петербурге, было впечатление очень тяжкое. Развал армии и ненормальное обогащение тыла – ресторанов, шикарнейших офицеров и таких же шикарных женщин, которые их сопровождали. Это мы видели, потому что мы с мужем постоянно ездили с нашей Петербургской стороны в центр города, где жил его отчим. Поэтому мы каждый второй день проезжали по этим местам, и каждый раз возвращались с тем же самым настроением, что что-то наступает. Потом начались (это уже не стоит рассказывать, это знает каждый по истории) Дума, трагические речи. Я, например, присутствовала на речи Милюкова, вышла оттуда совершенно подавленной, с чувством страха, что выйдет из этих речей, что получится реального.



Алексей Малышев: А как эта речь была воспринята теми, кто ее слушал? Были аплодисменты, или их не было, были какие-то возгласы?



Татьяна Франк: С одной стороны, были аплодисменты, а с другой стороны, была совершенно подавленная тишина. А потом, страшно быстро, неожиданно быстро, начались события. Никто, как выражаются люди, не успел очухаться, понять, в чем дело - телефон за телефоном, событие за событием, потом тьма, потом опять телефон, потом закрытый телефон, потом на телефонное сообщение один полк вышел, другой полк вышел… Поехали к Государю. Гучков и другие люди. Например, в нашей семье, у Семена Людвиговича было чувство тревоги мгновенное, что что-то случается не то, чего ждали. В первый момент была радость общая, что теперь сообразит Государь или Государыня, которая, собственно, вела Государя… Она его вела… Что все это может как-то измениться. Но там, у Государя, судя по воспоминаниям Милюкова и других, было чувство не России, а замкнутой кучки – Государь, Государыня и очень небольшое количество их единомышленников. Даже странно говорить, но теперь, на расстоянии, когда прошло так много лет, можно отдать себе отчет. Всегда останавливаешься перед обвинением Государя, вспоминая его мученическую смерть. Но не надо путать мученика Государя с неудачным Государем. Это две разные вещи.



Алексей Малышев: Чувство оторванности, чувство разрыва между придворными кругами и кругами интеллигенции…



Татьяна Франк: Это не только интеллигенция. В тот же момент простив действий Государя восстал весь дом Романовых. Не было никого, кто был бы с ними. И во главе стоял Николай Николаевич. Юсупов действовал совершенно самостоятельно в убийстве Распутина, тут не было плана. Николай Николаевич, это было известно всем, понимал положение и он, конечно, был невероятно тревожно настроен. Отречение Государя и все это - это уже писалось и говорилось бесконечно.



Иван Толстой: Рассказывала Татьяна Сергеевна Франк, запись 65-го года. Лондон. Видный эсер, публицист, секретарь злополучного Учредительного Собрания, разогнанного в январе 18-го большевиками, Марк Вениаминович Вишняк прославился в эмиграции, пожалуй, больше, чем в дореволюционной России. В изгнании он был одним из соредакторов журнала «Современные Записки», затем выпускал мемуары, много полемизировал с соратниками и былыми противниками. Но и в 17-м он был очень заметной фигурой. Вот как он сам определяет свое место в тот год.



Марк Вишняк: Должен сказать, что я не был руководителем, одним из руководителей Февральской революции. Хотя я состоял уже, с 1905 года, сейчас же после 9-го января, в партии социалистов-революционеров. Но я не был ни генералом от революции, ни генералом в партии эсеров. Я был, если можно так выразиться, в штаб-капитанских чинах в партии.



Алексей Малышев: А что же это значит?



Марк Вишняк: Это условное обозначение, которое я даю для определения того положения, которое я занимал в партии и, тем самым, в революции. Я в партии считался спецом по государственному праву, так как я профессор государственного права. И в качестве такового меня приглашали на всякого рода собрания и всякого рода учреждения. Я бывал, можно сказать, на всех главных революционных собраниях и в учреждениях 17-го года. Я был членом Особого совещания, которое вырабатывало закон об Учредительном Собрании. Я был во Всероссийской комиссии по выборам в Учредительное Собрание. Я участвовал, как представитель Бюро совета крестьянских депутатов, в московском государственном совещании в августе 17-го года, накануне Корниловского выступления. Я участвовал в демократическом совещании в Мариинском театре в Петрограде, после того, как это выступление состоялось. Я был секретарем предпарламента и, так называемого, Совета Республики. Очевидно, поэтому я был избран секретарем (раньше членом, а потом и секретарем) Учредительного Собрания. Так что, как видите, я прошел, если можно так выразиться, огонь и воду, и медные трубы всей этой революционной эпопеи. Больше того, я участвовал, не имея на то особого права, в историческом заседании 22 июля в Малахитовом зале Зимнего дворца, когда все центральные комитеты различных партий собрались вместе решить, какое же и как выбрать правительство после неудачи, провала первого большевистского выступления в начале июля. Никто не хотел брать власть, в частности, и Керенский всячески отказывался. И это трагическое заседание, которое длилось ночью, было чрезвычайно интересно во многих отношениях. Оно кончилось благополучно, Керенского уговорили, он, наконец, согласился возглавить следующее правительство. Я этим хочу сказать, что я был не генералом, не руководителем революции, но участником, соучастником руководителей.



Иван Толстой: Февраль 17-го Марк Вишняк встретил в Москве.



Марк Вишняк: Я ведь не ездил из Москвы в Петроград и обратно. Я был занят так же, как все были заняты. То есть, с утра до поздней ночи. И ел я один раз в день – в час или два ночи, когда я возвращался домой, для того, чтобы уйти в 9-10 часов утра и опять до двух часов ночи. В Москве я был в начале революции. Причем, я вам расскажу, что Москва, в начале революции и в последующее время, жила отраженной жизнью Петербурга. Москва не была, конечно, провинцией, но она была заштатной столицей или второго сорта столицей. И мы повторяли Петроград в запоздалой форме и в более слабой форме. У нас не было ни Государственной думы, ни наследника, который отказывался от престола, ни министров, которые сидели под арестом, ни будущих министров, которые приходили к власти, ни Милюкова, ни Керенского, ни Шульгина. Никого. У нас даже второго порядка людей такого рода не было. Потому что все сливки русской политической жизни сосредоточились в Петербурге. Поэтому мы тоже ходили по улицам, очень многие плакали, другие целовались, приходили в восторг, энтузиазм, говорили, что «ныне отпущаеши», всё, что полагается и что делалось в Петербурге. Но там это непосредственно и в гораздо более интенсивной форме, нежели у нас.



Алексей Малышев: Вы сейчас говорите о тех днях, которые непосредственно были после Февральской революции?



Марк Вишняк: Да, мы узнали об этом только 28 февраля. Я сидел в своем кабинете, в главном Комитете, это был экономический отдел Главного комитета Всероссийского Союза Городов и писал передовую для «Русских ведомостей». Это интеллигентская газета. Я писал о Продовольственных комитетах, которые делало царское правительство. Вдруг ввалилась громадная толпа, которая заявила, что в Петербурге революция. Естественно, что перо я положил и в этот кабинет я больше не возвращался, потому что было не до того. Это я говорю о себе. Но то же самое было со всем московским населением. Все преобразилось. Были, конечно, у нас уличные сходки, уличные речи, все призывали, клялись, ходили к казармам, целовались с солдатами, все как полагается. Но у нас все это проходило в гораздо более спокойной, мирной и менее яркой форме. Потому что там уже все мы только повторяли их зады. Это были первые дни. Потом у меня началась будничная партийная жизнь. Я, кроме того, был избран в члены Главного комитета Союза Городов. Там я что-то делал, я уже не помню, что. Но это продолжалось не долго. Главным образом, моя работа сосредоточилась на издании газеты «Труд». Это был орган московского комитета партии социалистов-революционеров. У меня не было ни денег, ни бумаги, ни сотрудников – никого. Я был один. И я все должен был делать. Кончилось дело тем, что выходила газета по мере накопления материала. То есть, того, что я написал. Расхватывали ее с жаром и с энтузиазмом, потому что это партия социалистов-революционеров. Я пробыл в Москве с выездом в Петербург только на три дня в апреле месяце, выехал я 20-го апреля с тем, чтобы вернуться в Москву и потом, в мае, когда собралось особое совещание для выработки закона об Учредительном Собрании, чтобы переехать в Петербург и остаться там уже до после разгона Учредительного Собрания. То есть, после января, в феврале-марте я вернулся в Москву.



Иван Толстой: Февральская революция. Вспоминает Татьяна Сергеевна Франк.



Алексей Малышев: А какие у вас воспоминания связаны с Временным правительством? Что о нем говорили сразу, непосредственно после Февральской революции? Как было воспринято появление новой власти?



Татьяна Франк: С огромными надеждами, которые развивались каждый божий день. И как Милюков чудно сказал, что во главе Временного правительства встал Львов - толстовец и почти что святой человек, который не только не мог бороться с революцией, но который палец о палец не мог ударить, чтобы совершить какой-нибудь акт насилия, расстрела. Ведь самое страшное, что мы ощутили, - это когда большевики в какой момент были арестованы…



Алексей Малышев: Это после июльского восстания.



Татьяна Франк: Мы жили в Финляндии, и рядом с нами жил наш приятель Михаил Михайлович Исаев, адвокат. О его настроениях мы тогда не знали. Нас, например, удивило, что он всегда навещал Коллонтай с букетом цветов. И, вообще, для Временного правительства то, что теперь кажется совершенно необходимым - уничтожение этой группы большевиков, хотя бы путем расстрела, - это в голову никому не приходило, как величайший акт злодеяния. Поэтому эти господа посидели, потом их выпустили, и они опять стали хозяевами положения. А потом, как я узнала гораздо позднее, Михаил Михайлович Исаев стал одним из крупных большевистских деятелей. Таким большевистским юристом. А, может, даже прокурором. Боюсь сказать это, потому что теперь его нет на свете и оправдаться он не может.



Алексей Малышев: Вы когда-нибудь встречали в то время людей, который были, скажем, членами Временного правительства или были близки к нему?



Татьяна Франк: Я случайно где-то встречалась с Шингаревым и страшно его приветствовала. Потому что это был тип такого настоящего русского интеллигента-гуманиста прекрасного, который потом так жестоко был убит, вместе с Кокошкиным, в тюрьме. Это уже на наши весы столько было наложено, что они абсолютно от своей тяжести упали. Потому что смерть таких людей, как Кокошкин и Шингарев, - это была ужасающая несправедливость. И начало, собственно, большевистской жестокости.



Алексей Малышев: Скажем, в вашем кругу, если была критика Временного правительства, вы не помните примеров, в чем она заключалась? Что думалось, что надо сделать и это не делалось?



Татьяна Франк: Все чувствовали, что русская интеллигенция не подготовлена для того, чтобы править большой страной Россией. И что у нее не было той подготовки, которая была даже у старой русской бюрократии. Это все поняли. Петр Бернгардович, который вошел во Временное правительство и который очень быстро вышел, и Милюков отказался, и целый ряд людей уходили по собственному почину, потому что они чувствовали, что они не готовы управлять государством. И оказалось, что старая бюрократия была снесена, новую не нашли, и на смену им, в свое время, появились эти господа большевики.



Иван Толстой: Как оценить отношение к Февральской революции разных слоев российского населения? Свидетельство Марка Вишняка.



Марк Вишняк: Если взять Февраль, как целое, то наиболее характерные его черты заключаются в том, что это была национальная революция. И это надо понимать в двух смыслах. Не только все народы России, все классы, все партии, общественные, религиозные, культурные, даже правительственные учреждения приветствовали Февральскую революцию, когда она свершилась. Но и то характерно для нее, что впервые русский народ из объекта превратился в субъекта. Насколько всеобщим было положительное приятие Февральской революции может служить то, что те, которые впоследствии и очень скоро стали отталкиваться от нее, были почти в энтузиастическом восторге от нее вначале.


И я вам приведу несколько отзывов чрезвычайно крупных, бесспорно выдающихся русских ученых и общественных деятелей, которые держались такого положительного, восторженного взгляда. Профессор и князь Евгений Трубецкой, известный киевский профессор, потом перешедший в наш Московский университет, говорил, что революции национальной, в том широком масштабе или в том широком понимании (это он писал в мартовские дни), какой была русская Февральская революция, доселе не было не свете. Не прошло и двух лет, как тот же Евгений Трубецкой бог знает что писал об этой революции, почитал ее началом всего зла, которое обрушилось позднее на Россию.


Известная поэтесса и мистически настроенная Зинаида Гиппиус вспоминала позднее, что печать благоприсутствия лежала на лицах всех людей Февраля, она преображала эти лица. И никогда люди не были так вместе. Другими словами, это было то же, что писал Шиллер в своей оде «Миллионы соединились», что Бетховен потом переложил на музыку в Девятой симфонии.


Струве: «Мы все испытали громадный толчок. Толчок этот был спасительный. Мы пережили настоящее историческое чудо. Оно прожгло, очистило и просветило нас самих». Прошло несколько лет, и тот же Струве считал, что Февральская революция была государственным самоубийством русского народа.


А другой профессор – Франк - его ближайший друг и последователь, считал, что это была предельная глупость и, тем самым, преступление.


Я вам привел образцы всего трех выдающихся русских людей. И это можно было размножить или умножить как угодно. Потому что не было ленивого человека, который бы после того, как Февраль не удался, не стал бы бросать хорошо если каменьями, а то больше грязью, в тот самый Февраль, к которому и он руки приложил.



Иван Толстой: Весна 17-го в Петрограде показалась Марку Вишняку совсем не такой благостной, как принято описывать это время.



Марк Вишняк: Уже в Москве я был в озабоченном настроении перед грандиозностью задач, стоявших не столько передо мной и перед партией, а перед Россией. А когда я приехал в Петербург в первый раз, это было 21 апреля. Это было через три дня после того, как начался конфликт с Милюковым. 18 апреля он издал Ноту союзникам, где он подтвердил старые требования царского правительства на Дарданеллы. Поднялась буча, в значительной мере основательная, но она вылилась в такие невозможные формы, с моей точки зрения, и неожиданные для того настроения, в котором проходили первые недели или полтора месяца революции, что я был потрясен, убит и, с того времени, во мне вера в успех революции, если не исчезла, то была подорвана. Я видел не народ, не организованных людей, а толпу. Там были и убийства. Большевики и другие говорили, что это были убийства, вызванные провокаторскими выстрелами. Я не производил расследование, но, думаю, что это было не так. Это была демонстрация, начальная предрепетиция к тому, что произошло в июле. В апреле, через полтора месяца после того, как произошла революция - такая гуманная, такая светлая, такая радостная, такая многообещающая - были уже убийства без всякого основания. Это была уже толпа, охлос, а не сознательная, организованная народная демонстрация. Это то, что обозначалось формулой Керенского «взбунтовавшиеся рабы». Они взбунтовались, если они взбунтовались, потому что это было совершенно отвратительное, на мой взгляд, зрелище. Цель, которой они добивались, была достигнута до того, как эти демонстрации произошли. Я видал это.


В Петербурге я выходил на улицу, но мне некогда было. Я видел, конечно, Неву и получал наслаждение от нее, но был я на улице в июльские дни. Это тоже была толпа. Я видал этих матросов, кронштадтских, которых привел Раскольников, позднее раскаявшийся коммунист, невозвращенец, отказавшийся вернуться в Россию, хотя он был послом в Болгарии. Я видал и Раскольникова, он же играл одну из крупных ролей при расколе Учредительного Собрания, декларацию об уходе большевиков он докладывал. Они были распропагандированные, убежденные большевики, матросня была дикая, которая не совсем понимала, что она делает и даже те, которые их привели, не все сказали им, ради чего они их привели. Но достаточно того, что они арестовали временно Чернова, и Чернова освободил Троцкий. То есть тут же все это происходило перед Таврическим дворцом. Это я видал.



Иван Толстой: Художник Юрий Анненков смотрел на события 17 года глазами человека искусства.



Юрий Анненков: Как ни странно, я узнал об этом, выходя из театра. В годы мировой войны знаменитому театральному постановщику, одному из крупнейших театральных постановщиков нашего века, Всеволоду Эмильевичу Мейерхольду пришлось работать в Императорских театрах - в Мариинском и Александринском - с классическим репертуаром. Наибольший интерес был вызван постановкой лермонтовского «Маскарада». Успех спектакля был необычайным. Аплодисменты носили стихийный характер. Но этот спектакль останется в памяти не только благодаря своим качествам, но еще и потому, что он явился последней постановкой в Императорских театрах. Выбравшись из-за кулисной толчеи, через актерский подъезд, на улицу, я с удивлением увидел, что вокруг театра нет уже ни одного извозчика и ни одного автомобиля. Площадь перед театром была безлюдна. Я сделал несколько шагов, когда неожиданно, где-то поблизости, затрещал пулемет. Перейдя с опаской пустыню Невского проспекта, завернул за угол и увидел перед собой баррикаду, сложенную из опрокинутых саней, каких-то ящиков и столбов. Все стало ясно. Это была революция.



Алексей Малышев: А вы не помните, какой день это был?



Юрий Анненков: Я думаю, что это было 25 февраля, в субботу. Через несколько дней после этой постановки «Маскарада» и после первого дня революции, встретившись с Мейерхольдом, я услышал от него: «Трах-тарарах, теперь, братец, мы будем сами выколачивать наш театр». Однако выколачивать театр оказалось делом слишком сложным. Россия переживала один из наиболее тяжких моментов своей истории, в политическом, военном и экономическом отношении. Создать свой театр в таких условиях было для Мейерхольда непосильным, и его оптимизм быстро истощился. Однажды, в августе 1917 года, Мейерхольд зашел ко мне и, зная, что я был в дружеских отношениях с Борисом Викторовичем Савинковым, спросил меня, не смогу ли я устроить их встречу в моей квартире. Мейерхольд сказал, что положение театра, в виду политических событий, становится все более безнадежным и, в особенности, театра новаторского, театра исканий. Театр выдыхается и для его спасения нужны деньги, нужны материальные возможности, которыми в данных исторических условиях располагает исключительно правительство. Но всякое правительство поддерживает, главным образом, театры академического характера. «Савинков же является не только министром, не только членом правительства, - продолжал Мейерхольд, - но также и другом искусства. И его содействие могло бы оказаться весьма существенным. На те или иные политические тенденции мне наплевать с высокого дерева, - прибавил Мейерхольд. - Я хочу спасти театр, омолодить его, несмотря на события».



Алексей Малышев: А эта встреча состоялась?



Юрий Анненков: Встреча состоялась. Савинков, как известно, не принадлежал к коммунистам. Он был их противником. Впрочем, политические темы во время этой беседы, как это ни странно, даже не были затронуты. Идеи Мейерхольда чрезвычайно заинтересовали Савинкова, и он обещал сделать все необходимое, чтобы они могли осуществиться. Но, к сожалению, через два месяца произошел октябрьский переворот, и Савинкову пришлось скрыться. Что оставалось делать Мейерхольду для спасения театра? Объявить себя коммунистом и записаться в партию.



Иван Толстой: Прежде, чем двинуться дальше по 17-му году, поинтересуемся мнением сегодняшних петербуржцев о том времени. Что в революциях 17-го года было для развития России шагом вперед, а что - шагом назад? Такой вопрос задавал наш корреспондент Александр Дядин.



Прохожий: Народ был темный, а после всех этих больших сдвигов народ стал намного прогрессивнее, умнее, движение было вперед во всех областях



Александр Дядин: Минусы какие-то были?



Прохожий: Много крови.



Прохожая: Там было и чему поучиться, и были минусы тоже. Не все устраивало людей.



Прохожий: Февраль, конечно, дал свободу, а Октябрь дал какие-то основы социальной справедливости, хотя они в исторической перспективе оказались не до конца реализованы. Поэтому нельзя клеймить черным цветом наших революционеров, потому что, все-таки, их идея, пусть она будет идеей социальной утопии, но, тем не менее, это была идея, связанная с каким-то позитивным развитием.



Прохожая: Сейчас быстро не могу вспомнить все, что именно было в Октябрьской и Февральской.



Прохожий: Абсолютно превалируют положительные моменты. Плюсов больше, чем минусов в развитии России.



Прохожая: Положительного - ничего. Промышленность появилось, образование появилось, но, простите, не тот уровень. Пушкина воспитывали, Дельвига воспитывали, и выросли великолепные, образованные, творчески одаренные личности. Только потому, что получили хорошее образование. А 17-й год разрушил то, что было при Пушкине, при Дельвиге. Больше ничего нет.



Прохожий: Уже не помню, что там было. У нас так историю преподают. Переворот точно к добру не привел. А положительных сторон, вроде, мало было. Отрицательные - да. Разрушить - разрушили, а построить заново - не построили. Положительных даже и представить не могу.



Прохожая: Я в политике - как свинья в апельсинах. И в истории тоже. Нам не до этого было. Мы с 15-ти лет на фабрике «Скороход» вкалывали. До учебы ли нам было? Они у нас во все времена эти революции. И завтра, говорят, будет революция. А правительство наше советует только одно – не выходить из дому.



Прохожий: Да фифти-фифти. Что было самое плохое – осталось, кое-что хорошее появилось. Единственное, что люди пропали, и много людей – это самое печальное.



Прохожая: Отрицательное - то, что разделили людей нужных и не нужных. Богатых надо убить. Крестьяне и рабочие поняли, что они хозяева жизни, и это переросло в полный беспредел. Положительное – то, что каким-то более простым людям это дало возможность пробиться в жизни. Например, рабочий и крестьянин никогда в жизни бы врачом не стал, учителем. Какие-то моменты приятные в карьере. Обычно это все была доля более богатых сословий.



Прохожий: В результате революции, через какое-то время, стало возможным образование получать для всех. До этого, этого не было. Отрицательного - очень много. Жертв очень много, погибших людей. Строй, который был после революции, наверное, не самый лучший.



Прохожая: Что хорошего? Может быть, на тот момент, действительно, было очень много бедных людей, поэтому революция произошла. И, в тоже время, если сравнивать с сегодняшним днем, наверное, больше было порядка до революции. После революции, конечно, хаос был, безобразие сплошное.



Прохожий: Страну развалили, мне кажется, этой революцией. Советский Союз – глупость. Царя не надо было убивать. Единственный плюс в Советском Союзе от нее – выходной день, красный день календаря. И все, наверное.



Иван Толстой: Свидетелей штурма Зимнего Дворца, если верить всем мемуаристам, было видимо-невидимо. Были, правда, и скромные летописцы. Один из таких – Марк Вишняк.



Марк Вишняк: Меня не пропустили. Больше ничего. Стояли солдаты, и меня они не пропустили. И не пропустили не только меня, но и тех министров, которые хотели пойти и тоже быть арестованными там. Кажется, Прокоповича.



Алексей Малышев: Ваше впечатление осталось - большого боя, перестрелки большой, длительного боя?



Марк Вишняк: Я ничего этого не знал. Я не знал, что там имеется «Аврора». Я ее не видал, этой «Авроры». Я пошел на улицу, вижу, что нельзя. Не прорываться же мне одному! Я был один.



Иван Толстой: Другой свидетель с Дворцовой площади – художник Юрий Павлович Анненков – описывает исторический штурм куда подробнее.



Юрий Анненков: Мне удалось присутствовать, в качестве неисправимого ротозея, на площади Зимнего дворца вечером 25 октября. В молочном тумане над Невой бледнел силуэт «Авроры», едва дымя трубами. С Николаевского моста торопливо разбегались последние юнкера, защищавшие Временное правительство. Уже опускалась зыбкая, истекавшая мокрым снегом ночь, когда ухнули холостые выстрелы с «Авроры». И это был финальный сигнал. Добровольческий женский батальон, преграждавший подступ к Зимнему дворцу и укрывшийся за деревянной, вернее, за дровяной баррикадой, был разбит, дрова разлетались во все стороны. Я видел, как из дворца выводили на площадь министров Временного правительства, как прикладами били до полусмерти безоружных девушек и оставшихся возле них юнкеров.



Алексей Малышев: Я хотел вас спросить, некоторые утверждают, что штурм дворца - это была исключительно массовая военная операция, другие говорят, что, собственно, никакого штурма и не было, что это было несколько десятков лиц, которые, без особого сопротивления, взяли и заняли дворец.



Юрий Анненков: Второе правильнее, чем первое. Но, все-таки, там, в последний момент, появились танки, по-моему, два, и сражения конечно, настоящего не было, потому что эти бедные девушки, укрывшиеся за дровами, моментально были разбиты.



Алексей Малышев: Сколько, вы думаете, их там было - несколько десятков, несколько сотен? Если можно представить себе, сколько с одной стороны было сотен, тысяч, десятков, и сколько с другой стороны?



Юрий Анненков: Тысяч не было ни с одной, ни с другой стороны. Этих самых девушек и юнкеров, в последний момент, было совсем мало, потому что они разбежались еще до того, как началось, в буквальном смысле слова, сражение. Когда они увидели, что они уже ничего не могут сделать, там осталось, может быть, два десятка человек. Тех солдат-красногвардейцев, которые туда пришли, было, может, сотни полторы. В общем, это было явление не очень военного порядка.


После этого мне удалось пробраться в Смольный институт, где заседал Съезд Советов. Там, на трибуне, я впервые увидел Троцкого. Поверх довольно элегантного черного костюма на нем была надета распахнутая и сильно потасканная шинель дезертира. Троцкий говорил о победе. «От имени военно-революционного комитета объявляю, что Временного правительства больше не существует (овации), отдельные министры подвергнуты аресту, другие будут арестованы в ближайшие часы (бурные аплодисменты). Нам говорили, что восстание в настоящую минуту вызовет погром и потопит революцию в потоках крови. Пока все прошло бескровно. Мы не знаем ни одной жертвы. Я не знаю в истории примеров революционного движения, где замешаны были бы такие огромные массы, и которое прошло бы так бескровно. Обыватель мирно спал и не знал, что в это время одна власть сменялась другой».


В этот момент в залу вошел Ленин. «В нашей среде находится Владимир Ильич Ленин, - произнес Троцкий, - который, в силу целого ряда условий, не мог до сего времени появиться среди нас. Да здравствует возвратившийся к нам товарищ Ленин!». Бурные овации. Встреченный неудержимыми рукоплесканиями, Ленин, выждав минуту, взмахнул рукой и произнес: «Товарищи, рабоче-крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась. У нас имеется та сила массовой организации, которая победит все и доведет пролетариат до мировой революции. Да здравствует всемирная социалистическая революция!». Снова раздались бурные аплодисменты, крики «Ленин, Ленин, Ленин!». Еще не совсем уверенно разразилось, в переполненном до отказа зале, пение Интернационала как гимна. Последняя ленинская фраза осталась, однако, до сих пор не расслышанной, не понятой, или умышленно забытой в Западной Европе, в Америке и во всех свободных странах. В то время как в Советском Союзе, водворившимся на территории бывшей России, эта фраза с той ночи по сегодня является законом и неизменной целью – всемирная социалистическая революция.



Иван Толстой: Татьяна Сергеевна Франк описывает октябрьскую улицу в Петрограде.



Татьяна Франк: Улица в это время петербургская была особенно неприятна. Она была по вечерам совершенно пустая, откуда-то раздавались сухие выстрелы. Например, когда Семен Людвигович уходил на заседания или собрания, это было страшно тревожно. Телефоны очень часто не действовали, были совершенно противозаконные аресты, независимо от вины тех, которых арестовывали. Это была необузданная, страшная, распущенная, вшивая, серая масса, которая как-то олицетворялась с моментом. Россия принимала такой облик. Это было что-то страшное. Мы уже себя чувствовали изгнанниками, еще не будучи изгнанниками. Наше уже ушло. То, к чему стремилось интеллигентное общество – земцы, ученые, профессора – к какой-то новой, обновленной России, это лопнуло, этого больше не было. Чувствовали, что хозяевами положения стали уже крестьяне, даже не крестьяне, а крестьяне в солдатской форме. Это было самое страшное. Отчего, собственно, и удалась эта революция. Потому что крестьянство было вооружено.



Иван Толстой: Вот как оценивал фигуру Ленина эсер Марк Вишняк.



Марк Вишняк: Ленин, когда он был еще в эмиграции, 9 января 1917 года, в своей речи в Цюрихе говорил, что его поколение не доживет до революции и только нам передать надо последующим поколениям завет того, что провозглашено было 9 января 1905 года. Он не ожидал этой революции. Значит, не такой уж он был провидец.



Алексей Малышев: Я хотел вас перебить и спросить, когда я просматривал и перечитывал вашу книгу «Дань прошлому», мне бросилось в глаза, что вы очень мало пишете о Ленине и о большевиках, когда вы пишете о весне и лете 17-го года. Они у вас появляются на политической сцене только перед самым октябрем.



Марк Вишняк: Это объясняется очень просто. Ленин появился в Петербурге 3 апреля. Но на политической арене он играл очень скромную роль. Его не признали его собственные ученики и единомышленники, за исключением Сталина и ему подобных. Большинство – Каменев, я не помню, с кем был Молотов - все они были против него. И когда он выступил в Таврическом дворце на собрании социалистов, представителей Советов (там были социалисты разных мастей, но по преимуществу большевики), виднейший большевик Гольденберг сказал, что он не понимает Ленина, что это ведь анархистские речи. Ведь не стало Ленина лидера большевизма, марксиста, а появился лидер анархизма. Он был не одинок. Ленину вначале пришлось преодолевать препятствия в своей собственной среде. А все его противники особенно не считались с ним и не имели дело с ним лично, они имели дело с идеями более общего порядка. То есть, с нападками на Временное правительство, которое социалисты более умеренного толка, вошедшие или поддерживающие правительство, считали вредными для судеб революции. Поэтому вся главная работа Ленина, в первое время, сосредоточилась на том, чтобы привлечь на свою сторону свою партию большевиков.


Ему несколько раз приходилось туго в своей собственной партии. Я только напомню. Во время Брест-Литовского мира он доходил до того, что он выходит из Центрального комитета и идет к матросам. Вот, чем он грозил. И то же самое было в самом начале. Ведь он когда приехал с тем, с чем он приехал, это было неприемлемо ни для кого. Уж я не говорю про такого человека, как Каменев или Шляпников, которые были в Петрограде в дни революции. Некоторые же приехали из ссылки вроде Сталина. А потом приехали из-за границы, из эмиграции. А после него появился Троцкий из Америки. Так что Ленин фигурировал за кулисами. А потом он исчез. После июльских дней, к которым он, вероятно, приложил очень сильно свою руку, он смылся, исчез, потому что он уклонился от суда. Он уехал в Финляндию, он посылал свои статьи, но вел, по существу, нелегальный образ жизни, подпольный образ жизни.



Иван Толстой: Поэт Георгий Викторович Адамович – один из тех свидетелей революции, чьи воспоминания записал на пленку историк Алексей Малышев.



Алексей Малышев: А у вас не осталось каких-то воспоминаний, фраз, которые остались у вас в памяти из разговоров с Гумилевым, с Ахматовой о том, что они говорили о революции и думали о ней в 16-17 году



Георгий Адамович: В 17-м году был восторг по поводу того, что произошло, то, что всегда будто бы Россия ждала более ста лет, и была уверенность, что все пойдет хорошо, на благо России, на благо всем нам. Ни о каком разделении России на два лагеря никто тогда не думал. По крайней мере, я повторяю, в моем кругу. Позже, конечно, изменилось.


С Блоком лично я встречался мало и редко. Должен сказать откровенно, находился в таком преклонении перед Блоком, что когда я с ним встречался, может, раз десять, я как-то слушал, что он скажет, задавал ему 2-3 вопроса, но не думаю, чтобы он со мной вел когда-либо какие-то разговоры, которые я мог бы истолковать, как его отношение к революции.


С Гумилевым было совсем другое. Гумилев был человек, который отчасти радовался революции, даже большевистской революции, хотя он был монархист, потому что он считал, что в этом новом строящемся обществе поэзия займет, наконец, руководящую роль. Гумилев был фантазер, человек умный, которого многие считали глупым, потому что он иногда говорил напыщенные глупости, думая, что никто не понимает, что он говорит это полусерьезно. Я помню, как еще до революции он говорил, что пойдет завоевывать Индию, если получит разрешение Государя императора. Какое завоевание Индии? Какое разрешение Государя императора? Конечно, все понимали, что он говорит вздор. Во время революции, даже после того, как коммунисты взяли власть, на второй, даже на третий год, он вел такую сложную литературную игру, он очень ценил Блока, как поэта, но хотел его отстранить, чтобы встать во главе русской поэзии, и считал, что поэзия должна стать какой-то руководящей силой. Он был человек необычайно убедительный. Хотя он говорил иногда вещи, и через полчаса вы понимали, что это не серьезно, иногда ему удавалось убедить слушателя самым тоном своим, талантливостью своей. Так вот, эти его разговоры о том, что поэзия станет чуть ли не руководящей силой в будущем русском обществе, когда оно будет окончательно построено и освободится от коммунистических крайностей, он многих убеждал. Поэтому он даже сочувствовал построению нового общества. Но он всячески подчеркивал свой монархизм, свою религиозность. И когда это уже было довольно рискованно, в Петрограде, проходя мимо церкви, он демонстративно останавливался, снимал шапку или шляпу, крестился, кланялся и шел дальше.



Алексей Малышев: Это было искренне или в этом была какая-то наигранность или бравирование?



Георгий Адамович: И то, и другое было. Он был человек, действительно, религиозный, но было и бравирование, желание показать свою независимость. Когда ему говорили друзья, что это рискованно, он говорил: «Меня не тронут».



Иван Толстой: 17 год участниками сегодняшней программы был проигран. Все они оказались в эмиграции – потому и смогли в середине 60-х поделиться своими, вот такими, свидетельствами. Но и полвека спустя многие из них не могли доспорить до конца, отложить исторические документы. Марк Вишняк все приводит и приводит доказательства политического жульничества со стороны Ленина.



Марк Вишняк: Русский народ в 1917 году не был с большевиками. Это совершенно очевидно. На всех выборах они терпели поражение. Они получали одно время больше голосов, чем раньше, это верно, но они всегда терпели поражение. В особенности, когда они начали гражданскую войну. Они же все время говорили, что они против гражданской войны, что эта гражданская война - это Керенский, желтые социалисты. И до настоящего времени имеются авторы, которые доказывают, что гражданская война была большевиками затеяна в порядке самозащиты.


Но есть утверждение, в частности, Сталина, который совершенно откровенно и цинично признает, что это была маскировка, потому что в этом и заключалась наша гениальная тактика, что мы под видом самообороны готовили наше нападение.


Народ был против большевиков потому, что они подняли гражданскую войну. А почему они были за социалистов-революционеров, потому что у эсеров была притягательная программа, прежде всего, земельная для большинства населения. Ведь не только Петербург голосовал. В Петербурге эсеры не имели такого большинства, как они имели по всей стране. А крестьянство, в громадном своем большинстве, голосовало за эсеровскую программу. За «Землю и Волю». И что это было так, я приведу вам сейчас совершенно неопровержимое свидетельство. Приведу свидетельства, трижды данные Лениным, разрешите мне процитировать это, потому что это исторический факт, который, конечно, многие не знают, а некоторые стараются забыть.



На следующий же день после захвата власти, то есть 26 октября 17-го года, комментируя Декрет о земле, Ленин сказал: «Здесь раздаются голоса (тогда еще можно было говорить против того, что говорится в заседании Верховного Совета Союзов), что наказ и самый декрет составлен эсерами. Пусть так. Не все ли равно, кем он составлен». Это невинно, он не расписался в получении, а просто отвел. Мы – не мы. Все равно. Безразлично.



А вот, что он сказал, когда победа была уже закреплена, после гражданской войны. Это было на третьем съезде Коминтерна 12 июля 21 года: «Почему мы победили? Мы победили потому, что приняли не нашу аграрную программу, а социалистов-революционеров. И осуществили программу эсеров. Вот почему эта победа была так легка. Девять десятых крестьянской массы, в течение нескольких недель, перешло на нашу сторону». Что вы хотите еще?



И в другом месте он говорит: «Партия пролетариата взяла революционные требования у партии крестьян, у эсеровской партии, резко враждебной, в большинстве своем, большевикам».



Материалы по теме

XS
SM
MD
LG