Ссылки для упрощенного доступа

Учителя Андрея Устинова


Андрей Устинов
Андрей Устинов

Филолог у родителей-инженеров. КГБ в ленинградском вузе. Стэнфорд: неудавшаяся аспирантура. Литературный авангард Русского Парижа. И многое другое в очередной программе из серии «Учителя»

Иван Толстой: Мифы и репутации. Учителя. Культурные лидеры, интеллектуальные гуру, люди, сформировавшие нас. Сегодня о своих учителях расскажет филолог Андрей Устинов, воспитанник Ленинградского (Петербургского) университета, ныне житель Сан Франциско. Андрей не первый раз у нашего микрофона, недавно он рассказывал о сборнике «Литературный авангард русского Парижа», который подготовил вместе с Леонидом Ливаком. Мы встретились с Андреем Устиновым в Нью-Йорке, куда он приехал с семьей на пасхальные дни в апреле.

Андрей, кто ваши учителя?

Андрей Устинов: Ну, конечно, это будут мои родители прежде всего. Хотя они оба были инженеры, то есть они живы, слава Богу, папа был инженер, мама была тоже инженер, я вырос на «Уралмаше» в рабочем поселке. У них всегда была страсть к путешествиям, поэтому каждый отпуск мы проводили в разъездах, и ездили мы не по Уралу, а совершенно в другой конец страны. Мои родители возили меня по Золотому кольцу на турбазы. Было такое понятие «туристические базы», которые были вполне приличные и располагались где-нибудь поблизости от городов в средней полосе России. Мы ездили на турбазы под Кострому, под Владимир, под Ярославль. Это было такое скрытое диссидентство, потому что мы приезжали в город, и с какой-то такой системной страстью я начинал ходить по русским церквям. При этом семья не православная, нормальная советская атеистическая семья. И в то же время вот этот интерес к церковной архитектуре был связан с историей.

Большинство церквей тогда были не церквями вовсе, а были какими-нибудь складами или фабриками, или специальными помещениями закрытыми. Например, одна из красивейших церквей в Ярославле, церковь Иоанна Предтечи, украшенная ярославскими изразцами, находилась на территории знаменитого Ярославского шинного завода, отсюда футбольная команда «Шинник». Большинство из них находилось в ужасном состоянии, но в то же время были такие прекрасные места, как Суздаль, который был музеем под открытым небом. Это, видимо, единственный город в средней полосе России, где одновременно по берегу одной и той же речки, совсем узенькой, могут находиться женский монастырь и мужской.

Наверное, самое большое впечатление, которое на меня произвели эти поездки, — это храм Покрова на Нерли, в Боголюбово под Владимиром. Не только потому, что это место историческое и культурное, потому что это храм дотатаро-монгольской эпохи. Если я не ошибаюсь, он был освящен в 1165 году.

Второй аспект заключался в том, что он имел культурное значение, был главным персонажем в первой главе «Андрея Рублева» Андрея Тарковского. Именно с него бросается мужичонка, исполняемый поэтом Николаем Глазковым, с криком «Летю, летю!» и разбивается насмерть.

Кроме того, это был совершенно невероятный маршрут, потому что нужно было доехать до станции Боголюбово из Владимира и потом где-то три километра идти по лугам. По лугам, холмам такая дорожка велась, и в какой-то момент холмы кончаются, и на берегу этой речки Нерли появляется церковь. Совершенно кругом все зеленое, небо голубое, а церковь белая, как будто сделана из самого лучшего сахара. Потом подобное описание я встречал в самом начале романа Умберто Эко «Имя Розы», когда Адсон Мелькский вместе с Вильямом Баскервильским подъезжают к аббатству и видят впервые аббатство как бы не вдалеке, а только после поворота. То же самое впечатление на меня производил храм Покрова на Нерли.

Так что я отнесу все это к моим родителям. Я думаю, что именно они заложили такую основу любви к истории России, совершенно, наверное, нетрадиционной для советского времени. Потому что когда я в 9-м классе читал реферат, посвященный церковной архитектуре, то дальше школы это не пошло. Хотя его выставляли на районный конкурс, но в Районо сказали, что такие темы нам не нужны.

Иван Толстой: Какие книжки вы читали в детстве? Ведь вы стали в результате гуманитарием и филологом. Откуда-то это все должно расти. Какие были ваши интересы, симпатии лежали в какой области?

Андрей Устинов: Это опять же было связано с родительской биографией, потому что мой папа в начале 1960-х годов, еще до меня, оказался в Египте. Поэтому я вырос в каком-то смысле под знаком Египта. Одна из моих любимейших книг детства была книжка немецкого историка археологии Керама под названием «Боги, гробницы, ученые», потому что она читалась как детектив, и любимые книжки в детстве были тоже детективы. При этом, в эту категорию я отношу, например, «Графа Монте-Кристо» Александра Дюма, которую до сих пор перечитываю, когда мне очень грустно. И всего Артура Конан Дойля, вернее, не всего, а три тома из черного восьмитомника, посвященные Шерлоку Холмсу.

Книжка Керама была написана приблизительно точно так же, особенно в том, что касалось открытия гробницы Тутанхамона и Говарда Картера. Потому что тайна египтологии, неожиданная смерть участников экспедиции, все, что с этим было связано, до сих пор волнует мое воображение, честно говоря. И когда мой старший сын рос, моему старшему сыну сейчас 26 лет, то уже будучи в Америке, я увидел на каком-то книжном развале эту книгу Керама по-английски и купил ее для него. Мы вместе читали ее, на этот раз уже не в русском переводе, в английском.

Другой книжный аспект ‒ три тома «Истории искусства» барона Гинзбурга, которые до сих пор стоят на полке у моего папы, если не ошибаюсь, издание 1906 года. Не столько это было связано с историей искусства и с чтением собственно того, что там написано. Там было два аспекта. Во-первых, там были и остаются чудесные иллюстрации, а кроме того старая орфография, которая волновала мой ум, «яти», «еры». Таких книг у нас дома не было, но был этот трехтомник, который заставлял меня рассматривать текст, наверное, тоже как картинку. Историком искусства я не стал, но тем не менее, всегда обращаю внимание на то, что, скажем, если есть возможность в публикации включить какой-то визуальный ряд, то я этим обязательно пользуюсь.

Иван Толстой: Ваш нежный ум волновало начертание старой орфографии ‒ как интересно!

Андрей Устинов: Потому что это было неожиданно. Что мы читали тогда? Мы читали какие-то нормальные советские книжки, которые читали все советские школьники. Все это было написано по новой орфографии. А благодаря дедушке и бабушке у меня была «Библиотека приключений» того самого оттепелевского издания, не все, правда, 20 томов, потому что «Похитителей бриллиантов» пожрала какая-то собака, поэтому этого тома долго не хватало, но все равно там уже была новая орфография. А «История искусства» была издана в дореволюционной типографии. Для некоторых людей, насколько я знаю, решающий момент имела книга Елены Молоховец, опять же потому, что она была набрана по старой орфографии. Это все было необычно, это все было нестандартно. Хотя советская детская литература была превосходной в каком-то смысле, особенно на Урале был замечательный писатель Владислав Крапивин, которым мы зачитывались, все хотели попасть к нему в клуб «Каравелла», а я туда не попал, потому что это было совсем на другом конце Свердловска. У меня не было дореволюционных изданий, единственное дореволюционное издание, которое было, — это был трехтомник барона Гинзбурга.

Иван Толстой: Ижица была прописана для вас.

Андрей Устинов: Скорее всего, скорее всего...

Иван Толстой: Хорошо, вы выросли, закончили школу, и вас потянуло в тогдашний Ленинград?

Андрей Устинов: В каком-то смысле да. Я где-то в 9 классе увлекся Японией. Как-то так произошло, опять же родители не ездили в Японию на этот раз, но у нас в доме появилась книжка про Японию, там все это было магическим, волшебным, загадочным. И я решил, что я буду японистом и стал задумываться о том, что буду изучать японский язык. При этом я понял, что есть два места, где можно поступать на японское отделение, — это либо Институт стран Азии и Африки в Москве, что было невозможно без блата, либо Восточный факультет Ленинградского университета. То есть были какие-то другие варианты, более экзотические, как, например, поехать во Владивосток.

В весенние каникулы в 9 классе я поехал с группой школьников Свердловска на экскурсию в Ленинград и очень полюбил этот город, поэтому сразу же после выпускного вечера мы с мамой сели на поезд и отправились в Ленинград. Я подал документы на отделение Истории Японии на Восточном факультете, куда я не поступил. К счастью, экзамены на Восточном факультете были в июле, а в августе были экзамены на филфаке. Я, конечно, ужасно отчаялся, когда меня не взяли, потому что мне не хватило полбалла буквально, но я не дотянул до этого и каким-то образом с помощью мамы, которая очень много для меня сделала, пока я был на абитуре, я собрался и пошел поступать на филфак. Думал, что вылечу сразу же, потому что на сочинении получил тройку, то есть шансов никаких не было. Но мама сказала, что нужно идти до конца, чё, зря приехали, что ли. Так по-уральски сказала: чё, зря приехали, что ли? Мы пошли до конца, и я стал студентом филфака.

Иван Толстой: Почему выбрали албанское? Там были места?

Андрей Устинов: Нет, конкурс на самом деле там был 6 человек на место. Потому что я разговаривал с людьми, которые там учились, которые учились на филфаке в это время. Если у меня была такая сильная уверенность, когда я ехал на Восточный факультет, что я был готов к этому, то тут я уже почувствовал, что почва уходит под ногами. Поэтому я не хотел идти на английское отделение, я не мог пойти на скандинавское, потому что опять же скандинавское было самым блатным. Выбор передо мной стоял после отсеивания всех шансов... И я не хотел идти на языки соцстран, ну неинтересно это было на славянское или на русское отделение, потому что я хотел заниматься иностранными языками тогда. И выбор передо мной сошелся на двух отделениях — либо на классическое, либо на албанское. Почему на албанское? Потому что албанское отделение было при кафедре общего языкознания. И для меня это был такой взгляд на общую лингвистику, изучение языков. На классическое отделение, конечно, соблазн был большой поступать, но там языки были мертвые, а на албанском отделении язык в принципе тоже был мертвый, потому что отношения с Албанией были прерваны еще в 1964 году, но в этом была какая-то интрига. Потому что мы имели дело с совершенно независимой языковой группой в индо-европейской семье языков, потому что только три языка вынесены в отдельные языковые группы — албанский, греческий и армянский. Это отчасти было такое решение, и чтобы можно было поступить, потому что какой нормальный человек пойдет на албанское отделение! Оказалось, что я, поступив на албанское отделение, попал в ситуацию Остапа Бендера, потому что я оказался джентльменом, который попал в десятку. Я оказался в совершенно прекрасной группе с совершенно прекрасными одногруппниками, с которыми я до сих пор поддерживаю отношения. Мои милые барышни, Лена Харламова, известная в Ленинграде в определенных кругах как «Ленка-албанка», теперь живет в Берлине, а другая моя согруппница Юля Костылева стала директором Музея Рериха в Санкт-Петербурге. Это первое. А, во-вторых, потому что у меня на албанском отделении на кафедре общего языкознания появился первый человек, которого я могу назвать настоящим учителем, первым учителем в моей жизни, — это Ирина Ивановна Воронина, которая преподавала у нас албанский язык и больше — она преподавала нам, наверное, филологию и общее отношение к языку и литературе. При этом она была не профессором, профессором у нас был Юрий Сергеевич Маслов, который вел у нас общее языкознание, а Ирина Ивановна была старшим преподавателем, но при этом она имела невероятную ауру выдающегося совершенно педагога, который учит не только языку, а тому, кем должен стать человек. И для провинциального 16-летнего мальчика, которым я был, когда я приехал в Ленинград и начал учиться в сентябре 1983 года, это были, может быть, самые значительные уроки, которые я получил в своей жизни. Кроме того, Ирина Ивановна была большой подругой вашей сестры, покойной Натальи Никитичны. Они обе были членами Ученого совета и иногда позволяли мне курить вместе с ними, а я подслушивал их беседы и на них тоже учился тому, как должны разговаривать культурные гуманитарные люди.

Иван Толстой: Поделитесь каким-нибудь из этих уроков.

Андрей Устинов: Один из самых важных уроков, который она мне преподала, был урок о том, как себя вести, когда тебя вызывают в Первый отдел. Мы были на занятии албанского языка, когда в дверь заглянул неприметный серый человек и сказал, что Устинова срочно вызывают в Первый отдел. И тогда Ирина Ивановна Воронина увела меня в коридор и сказала мне, как себя вести, потому что для меня это был шок.

Иван Толстой: А вы знали такое словосочетание «Первый отдел» уже?

Андрей Устинов: Я был наслышан немножко, потому что об этом говорили. Филологический факультет все-таки был очень идеологическим. И 1984 год, когда к власти пришел Андропов, — это был глухое время. И это случилось. Причиной для этого были мои связи с иностранцами, потому что я всегда был таким безродным космополитом отчасти. У нас в общежитии, где я жил, знаменитая «Шестерка» общежитие, на Мытнинской набережной, сразу же с Моста строителей, его больше нет, там теперь стоит новострой, у нас приезжали группы иностранных студентов, которые там жили. И где-то в 1985 году, наверное, или 1984 все-таки? Может быть, весной 1985-го у меня установились довольно доверительные отношения с некоторыми из американских студентов. Мы вместе ходили на рок-концерты, вместе играли в футбол возле Петропавловской крепости. Видимо, кому-то там что-то не понравилось. Я слышал словосочетание «Первый отдел», но, естественно, я никогда не думал, что бы меня туда вызвали.

И вот Ирина Ивановна вывела меня в коридор, она сказала очень просто, я помню это до сих пор, она сказала: «Постарайтесь ничего не говорить. Слушайте и говорите как можно меньше». И мне это очень пригодилось, когда я там оказался. Естественно, что я был покрыт холодным потом. Но как она повела себя в этой ситуации, у нее была такая манера, она была очень “cool”, очень плавной, как она ходила, ее жестикуляция была очень плавной, как она учила нас и языку, и всему — это запоминалось надолго. И здесь тоже в данном случае она сказала это очень плавно, она не пользовалась никакими жестами. Поэтому эти слова, которые мне очень запали. Очень помогли, когда мне пришлось через пять минут идти в главное здание Двенадцати коллегий, во флигеле которого родился Блок, где находился Геологический факультет, а также всякие университетские службы, и в том числе в дальнем коридоре неприметная дверь, на которой не было никакой вывески, но за которой сидели чекисты.

Иван Толстой: Чего от вас хотели?

Андрей Устинов: Разумеется, сотрудничества, преданности советскому строю и, проще говоря, писать доносы на иностранцев. Не на живущих в общежитии людей, не на моих сокурсников, а сообщать доверительно о том, кто из иностранцев не внушает доверия. Из американских студентов. Это касалось как раз в первую очередь двух джентльменов, которых я упомянул, которые совершенно замечательные были ребята, и мы очень дружили, мы до сих пор дружим, но тем не менее, они оказались на примете у КГБ. Потом это повторилось, когда один из них приехал через год уже не на четыре месяца, как обычные студенты, а уже на более долгую 8-месячную стажировку.

Иван Толстой: Рассказали ли вы им когда-нибудь о том, что у вас было задание в отношении них?

Андрей Устинов: Да нет, как-то повода не было особенно, потому что все это дело прошлого. Недавно у меня был разговор с одним из них, и я как-то это в разговоре упомянул, и он очень удивился, что я мог оказаться в такой ситуации, которая по-английски называется “in a hot water”. Нет, я это не рассказывал. И вообще я противник того, что называется люстрацией или “épuration” и так далее, потому что обстоятельства во многих случаях были такие. Если мне удалось выкрутиться из этой ситуации просто потому, что я был отчасти подготовлен, то те люди, которым не удалось, винить их в этом нельзя. Это было такое время. Знаете, это как в замечательном фильме Сергея Урсуляка «Русский регтайм», когда главный герой возвращается обратно в Советский Союз, как только открыли шлюзы, потому что он в 1970 годы приехал из Жмеринки в Москву, вынужден подписывать какое-то письмо о том, что он с друзьями сорвал советский флаг во время демонстрации, как 20 лет спустя... эти 20 лет он живет с этим комплексом вины. А его друзья, которые остались тогда в Советском Союзе, они даже не понимают, когда он пишет им письмо, что я виноват перед вами. Они не понимают этого: что он там пишет, бред какой-то. Время было такое.

Иван Толстой: Расскажите еще об учителях.

Андрей Устинов: Оказался я плохим албанистом.

Иван Толстой: Но вы закончили?

Андрей Устинов: Да, я закончил, я даже красный диплом получил в 1988 году. У меня две специальности — албанский язык и литература и преподавание русского языка и литературы в школе. Но я увлекся историей литературы, потому что в общежитии стали просеиваться либо тамиздат, либо самиздат, которые давали почитать на ночь. Это были книжки совершенно разных параметров, от мандельштамовского Собрания сочинений, которое выпустили Глеб Струве с Борисом Филипповым, до набоковской «Лолиты», до, например, Хармса, который делал Валерий Абрамкин. После этого самиздатовского собрания Хармса неожиданно попали два первых тома бременского издания Михаила Мейлаха и Владимира Эрля. Я как-то этим увлекся.

Сначала я увлекся Гумилевым. У меня был замечательный сосед по комнате, который готовился к поездке в Анголу и ассоциировал себя с Гумилевым, который тоже много писал об Африке. Он где-то доставал Гумилева и перепечатывал его на машинке. Если бы кто-то узнал об этом и стуканул, то, конечно, Ангола закрылась бы для него навсегда, но он благополучно съездил. Вернувшись из Анголы, он продолжил перепечатывать Гумилева, хотя к этому времени Гумилев появился в журнале «Огонек».

Тем не менее, где-то после зимней сессии 1985 года я стал слушателем спецсеминара Бориса Валентиновича Аверина — это был спецсеминар, посвященный Блоку и русскому символизму, но это был единственный спецсеминар на русской кафедре, где речь шла о ХХ веке, потому что все остальное было на советской кафедре, а кафедра советской литературы была чудовищна. Под сурдинку он мне предложил приготовить доклад для студенческой научной конференции Ленинградского университета, где я прочитал доклад о Гумилеве в критике. Это было ужасно, очень слабо, хотя я прекрасно посидел в еще не сгоревшей Библиотеке Академии наук, смотрел старые журналы и пользовался библиографией, составленной для книги «Поэзия русского империализма» Волкова. Но на эту конференцию приехал такой замечательный филолог из Москвы, к сожалению, он из филологии ушел, Михаил Ратгауз, который делал выдающийся доклад о еще не разрешенном Ходасевиче (хотя Ходасевич тоже вскоре появился в «Огоньке») про первую «Балладу». После этой конференции я к нему подошел, мы пошли с ним гулять, потому что у него было время до поезда, вдоль Невы, это был февраль, была жуткая холодина. И там я получил следующий урок в своей жизни, потому что именно Мишу Ратгауза я считаю своим следующим учителем, который на самом деле меня перевел в регистр людей, которые занимаются историей русской литературы, и шире — историей русской культуры. От него я узнал про такие замечательные вещи, как спецхран и архив. Кроме того, я в первый раз услышал фамилию Тименчик и в первый раз услышал название классического труда, непритязательное, «Заметки об акмеизме».

Незадолго до этого замечательный стиховед, преподававший на факультете и при этом ютившийся в доме для престарелых Владислав Евгеньевич Холшевников пригласил провести спецсеминар другого замечательного стиховеда Михаила Леоновича Гаспарова, который отчитал этот спецсеминар у нас на филфаке, и я туда каким-то образом попал, не помню, как точно. Я отсидел эти три или четыре сессии, которые были в течение нескольких дней, ничего не понял, но проникся огромным уважением и к Гаспарову, и к его манере рассказа или лекций. Мне кажется, только Гаспаров умел рассказывать о таких материях, как метр, ритм, синтаксис стиха, всей этой статистике так, что это завораживало. Никогда больше я этого не встречал. Так вот, встретившись с Мишей Ратгаузом, я узнал, что он состоит в переписке с Гаспаровым, что он занимается Ходасевичем, что он читал архив Ходасевича в РГАЛИ, и кроме того в спецхране Ленинки он читал западный журнал ярко-желтого цвета под названием “Russian Literature”. Эта встреча имела для меня огромное значение еще и потому, что после этого он пригласил меня в Москву и сказал, что его квартира — это как та «гостиница для путешествующих в прекрасном», открыта для этого визита.

Но перед тем, как приехать в Москву, я уже разведал, начал со спецхрана в библиотеке Горького у нас на филфаке, с чем мне помогла Наталья Владимировна Скворцова, библиотекарь у нас на филфаке. Спецхран был в главном здании, и она помогла мне оформить бумаги так, чтобы меня пустили туда, а дальше это уже было делом техники. Дальше я пробрался в спецхран Публички и прочитал «Заметки об акмеизме», которых оказалось несколько, как вы знаете. Так в моем воображении появилось имя Романа Давыдовича Тименчинка.

Дальше каким-то образом мой руссколитературный филологический круг неожиданно стал расти. Потому что умер Дмитрий Евгеньевич Максимов, и Наталья Владимировна Скворцова пригласила меня помочь описать и разобрать его библиотеку. Когда я туда приехал, то там же появилось еще два довольно значительных человека для истории русской литературы, — это Константин Маркович Азадовский и Александр Васильевич Лавров. Они были вместе, потому что приехали от Пушкинского дома как ученики Максимова, и в то же время они были совершенно противоположны и по манере высказывания, и по темпераменту. Было очень интересно наблюдать их со стороны, потому что я тихонечко сидел и перекладывал книги в коробки, которые привезли, а они в это время общались и с Натальей Владимировной, и с теми, кто там был. То есть я уже начинал получать представление об именах.

И точно так же, когда я приехал к Мише в Москву, оказалось, что он сын замечательного переводчика с немецкого покойного Грейнема Израилевича Ратгауза, и мама у него фотограф, и все в доме проникнуто поэзией и таким преклонением перед поэзией, искусством перевода и литературой. Миша совершенно свободно говорил по-немецки, написал дипломную работу об истории немецкого экспрессионизма в России, о том, как это перешло в русскую поэзию. И поэтому я считаю, что его уход из филологии, кроме того он написал блистательную работу «Владислав Ходасевич в 1921 году», а также работу о Парнок и Пастернаке, его уход из филологии — это большая потеря для истории литературы. Теперь он работает в «Кольте.ру», так же, как и друг нашей юности Глеб Морев, с которым у меня тоже связаны прекрасные воспоминания ‒ и от знакомства в Тарту, и от того, что мы были коллеги. Мы были два старших научных сотрудника в Музее Ахматовой, когда он открылся в Фонтанном доме. Потом Глеб провел замечательную конференцию, посвященную Кузмину, и вышел тот самый белый кузминский сборник. Но это другая история.

Так что с Мишей Ратгаузом связано появление вот этих имен старшего поколения, которое в свое время наш ровесник Кирилл Рогов назвал «бородатым поколением», имена Романа Тименчика, Александра Лаврова, Георгия Левинтона и потом Лазаря Флейшмана, к которому я приехал в аспирантуру в Стэнфорд.

Иван Толстой: Это когда было уже?

Андрей Устинов: Это было уже 1991 году. Я до 1988 года, пока учился в университете, и после этого, наверное, еще год беззаветно ходил в семинар Бориса Валентиновича Аверина, которого я очень люблю и которого считаю замечательным наставником и учителем. У нас были совершенно разные подходы с ним, потому что он, конечно, несравненно интерпретировал тексты, а меня больше интересовали хронологические какие-то вещи и объяснение историко-литературное текстов, но при этом у нас было прекрасное сосуществование. Кроме того, он научил меня во многом работе с текстами, что было очень-очень важно. Потому что, в отличие от Тартуского университета, в Ленинградском университете были прекрасные лекторы — Владимир Маркович Маркович, я застал еще Макогоненко и, конечно, Аверин, лекции, на которые ходили все, даже те, кто не имел никакого отношения к университету, но филологической школы как таковой не было. Филологическая школа была задана мне на албанском отделении: Ирина Ивановна Воронина, Елена Ивановна Грехова, которая преподавала у нас общее языкознание, Юрий Сергеевич Маслов и Агния Васильевна Десницкая, член-корреспондент Академии наук, которая вела у нас албанский, была самым почитаемым человеком на филфаке и самым титулованным ‒ на самом деле именно на албанском отделении. То, что имело отношение к русской литературе — это все было задано именно Авериным, потом Михаилом Леоновичем Гаспаровым.

Иван Толстой: В феврале этого года в нашем эфире звучала программа о книге Андрея Устинова и Леонида Ливака «Литературный авангард русского Парижа». Предлагаю вашему вниманию фрагмент передачи.

Андрей Устинов: Париж 20-х годов — это центр мирового авангарда. И тот контекст, в котором оказались наши герои, участники того, что в свое время Довид Кнут назвал «героическими временами», был очень-очень плодотворный. Потому что кончился футуризм, но Маринетти приезжал в Париж, об этом есть информация в хронике, наверняка кто-то, по крайней мере, из парижских «старожилов», как их называли, например, Парнах или Талов, ходил на этот вечер, где дадаисты его осмеяли. Дада был в полном разгаре, Тристан Тцара к тому времени переехал в Париж и развил там бурную деятельность на пару с Франсисом Пикабиа. Наконец, в 1924 году после раскола Дада появился сюрреализм Андре Бретона. И наши герои оказались в контексте всех этих течений. Кроме того, был жив кубизм, Пикассо был страшно популярен, страшно популярен был Жан Кокто, страшно популярны были и те поэты, которые вернулись с Великой войны, в частности Блэз Сандрар. Все это создавало почву для того, что позже будет названо «парижской школой». Это определение принадлежит замечательному художественному критику Андрэ Варно. Потом это определение у него украл Адамович, но вместо того, чтобы называть то, что происходило в Париже, «парижской школой», решил переделать это и уже позже в своих воспоминаниях стал называть этой «парижской нотой». Конечно, «парижская нота» - это выдуманное понятие, а «парижская школа» существовала на самом деле. Связана она была прежде всего с художниками и применялась к художникам, а не к литературе, но Адамович применил определение «парижской школы» именно к литературе, и не к русской, а к французской, если я не ошибаюсь, конечно. Но, по крайней мере, такое впечатление создалось у меня, я этот термин взял на вооружение.

Почему мы назвали это «Литературный авангард русского Парижа»? Потому что в Москве тогда происходило одно, в Берлине, который в то время считался столицей русской эмиграции, происходило другое, там действовали и художники, и поэты вместе, а в Париже происходило нечто третье. Там были молодые люди, которые очень интересовались тем, что происходит вокруг них. В Берлине были знаменитые русские художники-авангардисты ‒ и Лисицкий, и Иван Пуни, и Ксения Богуславская, их всячески промотировал Эренбург, многие из наших героев ездили в Берлин как раз смотреть, что же там происходит. Туда ездили и Поплавский, и Константин Терешкович, у которого там были выставки. Туда же отправился в свое время Шаршун и довольно плодотворно там провел время, то есть у него там были выставки, презентации. В общем, все это отражено в хронике. Туда же поехал Илья Зданевич, который вернулся потом из Берлина и прочитал в Париже доклад «Берлин и его халтура». Для него Берлин не был достаточно авангардистским, а Париж как раз был столицей авангарда этого времени. Вот, наверное, так.

Иван Толстой: Авангард в целом и литературный авангард в частности принято связывать с левыми политическими и идеологическими течениями. Какие были взаимосвязи, пересечения, отталкивания у литературных авангардистов русского Парижа и советской власти?

Андрей Устинов: Для старшего поколения эмиграции, конечно, авангард был связан с большевизанством напрямую. Это, по-моему, началось в газете «Общее дело» Бурцева, до журнала «Современные записки», где появилась разгромная статья Алексея Толстого о Маяковском. Потом визит Маяковского в Париж тоже был воспринят как большевистская пропаганда. Вообще все это было связано напрямую с советским, с большевиками и совершенно неприемлемо для эмигрантской политики, для эмигрантских политиков.

Как вы прекрасно знаете, в эмиграции, начиная с середины 20-х годов, уже в полной мере стали руководить эсеры, они насаждали свое мнение, насаждали свою мифологию, как миссию русской эмиграции, как «мы не в изгнании, мы в послании» и прочее. Для тех молодых людей, о которых идет речь в книге, да и для парижских старожилов, которые там жили еще до революции, авангард было течение аполитичное, то есть именно в том изводе, которое пропагандировал Дада, именно парижский Дада, потому что если изначально Дада, появившийся в Цюрихе, был связан с Великой войной, то после войны парижский Дада стал, на мой взгляд, совершенно аполитичным. Если идеи «левые» высказывались, то они касались, прежде всего, искусства, а не политики.

Иван Толстой: Это был фрагмент из программы о книге Андрея Устинова и Леонида Ливака «Литературный авангард русского Парижа». Продолжаем беседу с Андреем Устиновым.

24 года вы живете в Америке?

Андрей Устинов: Да, почти. 13 сентября будет 24 года.

Иван Толстой: Чему научила вас Америка?

Андрей Устинов: Тому, что здесь тоже можно найти применение историко-литературным штудиям. Тому, что здесь можно заниматься историей культуры, вопреки совершенно прагматическому подходу этого общества. И тому, что если академическая карьера не удается, как у меня не удалась по разным причинам, то Америка предоставляет шанс для того, чтобы попробовать себя в чем-то ином. Наверное, вот так.

Иван Толстой: Вы пытались попробовать себя в чем-то ином?

Андрей Устинов: Ну конечно, потому что после того, как моя академическая карьера не задалась, мне ничего не оставалось. У меня был сын, мне нужно было его растить. Потом я снова женился, у меня появился второй сын, которого я сейчас ращу, которому только что исполнилось 12 лет. Но мне очень повезло с женой, потому что она тоже с Урала, как и я, но не из Свердловска, а из Перми, и у нас много общего просто потому, наверное, что мы приехали из одной части России, у нас есть совершенно другой взгляд на вещи, в отличие, скажем, от столичных жителей. И может быть потому, что если мы едем в Россию, то мы посещаем именно эти места, а не Москву или Петербург.

Иван Толстой: Вы обронили, что академическая карьера ваша не задалась, вы не могли бы пояснить, что вы имеете в виду?

Андрей Устинов: Очень просто: я же приехал в аспирантуру, в докторантуру в Стэнфорд к Лазарю Флейшману, у меня здесь были замечательные тоже учителя, которые имеют больше отношения к общелитературным штудиям. Прежде всего это теперь уже вышедшая на пенсию профессор Марджори Перлофф, которая читала курс по авангарду и постмодернизму. Я не был таким большим любителем американской послевоенной литературы, но я пошел на курс к Марджори Перлофф, потому что она была на самом деле «звездой», и она заражала своим энтузиазмом так, как никто другой не мог. А кроме того мой приезд в Стэнфорд фактически совпал с появлением в Стэнфорде Ханса Ульриха Гумбрехта, известного так же как Зепп, и я слушал один из его первых семинаров под названием “Expression and Interpretation” на кафедре сравнительного литературоведения, откуда я вынес все свои познания в теории литературы, понял, что это все не для меня и что ничего лучше, чем русский формализм, создано не было. Тартуско-московская семиотическая школа, наверное, идет второй, потому что там была прекрасная работа Юрия Михайловича Лотмана «Текст и структура аудитории», о которой я делал доклад в этом семинаре. Все остальное — это настолько опосредованная философия, что внимания не заслуживает, за исключением, наверное, «нового историзма», но это другая вещь. А третий человек, с которым мне очень повезло в Стэнфорде — это Карл Вебер, который был преподавателем на кафедре драмы. Я никогда особо интереса к театру не испытывал, но так получилось, что я оказался в его пьесе. Карл Вебер был последним ассистентом Бертольда Брехта. Он преподавал историю театра в Стэнфорде и одной из его постановок была первая настоящая пьеса Брехта под названием «В джунглях городов», сделанная в Чикаго, то есть имеющая место действия в Чикаго, и Карл обратился ко мне и попросил меня сыграть самого неприятного типа во всей пьесе — сутенера по прозвищу Бабуин. Во-первых, он сказал, что он не может найти никого на роль сутенера, а во-вторых, потому что нужен был человек с сильным акцентом из-за того, что в какой-то момент Бабуин говорит свою коронную фразу: «В эти дни быть иностранцем опасно», ‒ поскольку вся пьеса построена на конфликте между «новыми» американцами. Эти люди имели большое значение для меня, пока я был в Стэнфорде. Тем не менее, я преследовал карьеру слависта в докторантуре. Я написал свою магистерскую диссертацию или тезис, как угодно вы можете это назвать, о «Заветных сказах» Ремизова в контексте его литературной карьеры, куда поместил огромное количество неприличных картинок, чем вызвал неудовольствие в стэнфордкой регистратуре, но тем не менее, она хранится в библиотеке, правда, по-моему, в спецхране. Потом стал подавать на работу, пошел обычным славистическим путем — славистские съезды, интервью, приглашения на капмпус. Ни одно из моих интервью и приглашений на кампус, хотя доходило до того, что мне делали рабочие предложения, не завершились успехом. Оба раза университеты, которые мне делали эти предложения, были государственными, оба раза, хотя мне было сделано предложение где-то в мае, в июле или в августе, когда я уже складывал вещи, два года подряд я получал письмо, что, к сожалению, позиции больше не существует, поскольку губернатор штата отозвал деньги, выделенные на эту позицию. В какой-то момент эти все мои академические неудачи, потом начавшиеся сложности в личной жизни заставили меня просто уйти из Стэнфорда, отказаться от академической карьеры. В какой-то момент я думал, что это стоило может быть возобновить или вернуться к этому, но теперь уже поздно. Теперь я уже в том возрасте, когда повторять академический путь или проходить академический путь мне не пристало.

Иван Толстой: На что же вы переключились?

Андрей Устинов: Там было много всего, Иван. Начиная от первой волны доткомов в Сан Франциско. В 1999 году я попытался вернуться в Россию. Меня очень хорошо приняли два моих очень близких друга, которые жили в Москве — это Константин Поливанов, замечательный филолог и выдающийся совершенно преподаватель, специалист по Пастернаку и литературным отношениям 1920-30-х годов и дальше, он все знает. Он очень близкий мой друг, я знаком с ним еще со времен работы в словаре «Русские писатели». И покойный Александр Галушкин, который мне просто-напросто вместе со своей женой Наташей Барбье-Троепольской оставил ключи от квартиры, сказал: «Живи, сколько хочешь, мы уезжаем в Новый Иерусалим на дачу». Это было лето, была жара, я пытался остаться в Москве. Из этого, к сожалению, ничего не вышло, потому что у меня здесь был сын, я начал по нему тосковать и вернулся обратно в Америку. Здесь пришлось начинать ab ovo. К счастью, тогда была первая волна доткомов, то есть технологических компаний, которые были в основном сосредоточены на том, что называется content, содержание. Это было единственное время, как мне кажется, во всей истории американской технологии, американской индустрии, когда выпускники с дипломами в liberal arts были по-настоящему востребованы. Потому что считалось, что “content is the king”, то есть все зависит от текста, как это подается на вебсайтах. Был огромный спрос на редакторов. Я пошел работать редактором сначала в известную компанию AskJeeves, потом еще в целую серию компаний. AskJeeves больше не существует, но тогда он прогремел. И стал тем, что называется, контент-менеджер — это такое более интернетовское название для редактора. Я как бы вот этим и промышлял какое-то время. Потом я многими другими делами занимался, пытался заниматься книгопродавческой деятельностью тоже, русские книги для академических библиотек. Но это долго не продержалось, на это не выжить. Сейчас у меня тоже много всяких проектов. Например, у нас есть свое издательство, которое мы начали вместе с моим близким другом художником Станиславом Гроздиловым, который теперь является одним из основных художников-постановщиков Большого драматического театра имени Товстоногова в Санкт-Петербурге. Мы выпустили одну книжку под названием «Колобок. A Doodle Thriller» в нашем издательстве «Угроза» в Сан Франциско, это ‒ сочетание наших фамилий Устинов и Гроздилов. Плюс я продолжаю заниматься историей литературы и никуда от этого не уйду. То есть я теперь, отвечая на ваш вопрос, в чем я себя пробую другом, кроме академической карьеры, я осознаю себя теперь, отказавшись от академической карьеры, в термине, который довольно странно звучит по-русски, но совершенно приемлемо по-английски — “author”. То есть это не “writer”, не писатель, потому что я не пишу литературу “belles lettres” или “fiction”, и это не поэт, потому то я не пишу стихи и поэзию, хотя «Колобок» написан в рифму. Это author, это человек, который пишет, что придется, но в основном нон-фикшн. То есть это имеет отношение к истории литературы или истории культуры, не выдуманной истории.

Иван Толстой: Чем собирается заниматься издательство «Угроза», какие планы?

Андрей Устинов: Планов всегда громадье. Мы только что выпустили книжку, она вышла в феврале, потому что мы полтора года ждали. На книжке стоит 2013 год, но это когда книжка была сверстана. Mы полтора года ждали, чтобы в типографии, где она печаталась, появилась матовая обложка, потому что была только глянцевая. Поскольку книжка сделана как общая тетрадь, 48 листов, 14 копеек, обложка должна была быть матовая.

Иван Толстой: А что, значит в типографии не было бумаги?

Андрей Устинов: Они не предлагали такую опцию, то есть была предложена только глянцевая обложка.

Иван Толстой: А вы не могли инициативу проявить: давайте мы вам закупим такой бумаги?

Андрей Устинов: А это невозможно, потому что мы печатаем это через весь издательский комплекс при «Амазоне», это print on demand, поэтому нужно ждать тех опций, которые есть. Мы хотели, чтобы это тоже было напечатано в формате общей тетради, но этого не было, поэтому пришлось выпускать книжку квадратной. Мы собираем портфель материалов, потому что «Колобок» ‒ это заново рассказанная для XXI века русская народная сказка. Конечно, она абсолютно авангардная, на мой взгляд, в том, что касается иллюстраций, в том, что касается содержания — это возвращение к традициям советской детской книги 1920-х годов, может быть даже и раньше. Станислав Гроздилов, взяв мой текст, нарисовал всю книжку синей шариковой ручкой. Поэтому она называется “doodle thriller”, потому что “doodle” ‒ это то, что мы рисовали на уроках на полях тетрадей, по-русски почеркушки, наверное, или каляки-маляки или каракули. Вся книга нарисована именно так ‒ синей шариковой ручкой. И рекомендована для читателей от 9 до 99 лет, потому что это посвящено нашим детям, конечно, но отчасти обращено к нам, как к поколению, потому что мы вспоминаем школу. Следующей детской книжкой будет дневник о плавании вниз по Волге одной барышни, которая составила этот дневник, когда ей было 12 лет. Мы воспроизведем его факсимильно и вставим туда фотографии и комментарии гораздо более поздние.

Иван Толстой: Дневник подлинный?

Андрей Устинов: Дневник подлинный. Устинов автором не будет, но Гроздилов будет художником все равно, потому что он Главный художник, ему все введено. Издательство сделано не только под нас. Мы пригласили некоторое количество авторов, чтобы сделать помимо детской серии еще взрослую. Эта серия, пока мы придумали ей название “Amanuensis”, то есть «переписчик нот». Мы хотим представить тех авторов, которых мы любим и ценим и которые не были до сих пор напечатаны. Они не были изданы книгами в этой серии, но я хотел бы пока оставить это в секрете. Могу сказать только, что первым томом этой серии будет собрание сценариев знаковых фильмов конца 1980-х — начала 1990-х годов, которое, например, не вышло в сценарной серии журнала «Сеанс» замечательной, где вышли книги и покойной Нади Кожушаной, и Александра Миндадзе, и Леши Балабанова, тоже теперь покойного. Серия этих двух замечательных сценаристов и режиссеров, книга в этой серии не появилась, поэтому она появится у нас. Кроме того, еще одна идея — это книга выдающегося историка литературы, однако в нее войдут его не историко-литературные письмена.

Иван Толстой: Это каждый раз будет print on demand?

Андрей Устинов: Каждый раз это будет print on demand, потому что это удобно. Каждый сможет себе это заказать не через какие-то книжные магазины в России, а через «Амазон», что довольно удобно и достаточно дешево. Поскольку дистрибуции для русских книг в Америке фактически не существует, то мы этой дистрибуцией сами заниматься не можем. Поэтому да, за нами будет стоять «Амазон».

Иван Толстой: Когда к вам приходят ваши дети и просят чему-то научить, дать какие-то жизненные советы, какой один, два или три вы дали бы? То есть я хочу перевернуть свой первый вопрос и спросить, чему вы можете научить?

Андрей Устинов: Не в порядке важности, просто советы, которые я даю своим детям. Но никогда не даю чужим детям, потому что это не мое дело, правда. Совет номер один — это читать. Потому что ничто так не развивает воображение и внимание, как книги. При этом читать нужно не то, что прописано по программе или еще что-то, потому что в основном это бредятина, а читать нужно книги, которые занимают, которые завораживают, которые интересны. Это может быть и «Граф Монте-Кристо», это может быть «Имя Розы», это может быть и вчерашний выпуск журнала «Нью-Йоркер», лишь бы читать. Это может быть просто книга комиксов, это может быть «Тантан», это может быть «Астерикс» ‒ это неважно. Главное ‒ установить собственный диалог с буквами, которые видишь на странице, со словами, которые видишь на странице. Потому что потом это все может вылиться совершенно неожиданно в то, что ты захочешь сам сочинять истории. А если ты захочешь сочинять истории, то воображение начинает работать очень сильно. А если начинает работать воображение, тогда тебе есть, что сказать. Это раз. А второй совет — это смотреть по сторонам и замечать какие-то вещи, которые кажутся обычными, обращать на них внимание, присматриваться к ним. Как сказал бы американец, как это сказано в замечательном фильме «Лабиринт» Терри Джонса и Джима Хенсона, где главную роль играет Дэйвид Боуи, “You can’t take anything for granted,” или: «Ничего нельзя воспринимать как данность». Вот, наверное, и все.

Ну и родителей любить, да? Потому что с родителями это очень-очень важно, чтобы была прежде всего любовь и доверие. Больше советов нет.

XS
SM
MD
LG