Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Борис Парамонов читает дневник театральной художницы Любови Шапориной.

Борис Парамонов: Дневники Любовь Васильевны Шапориной (урожденной Яковлевой), недавно изданные в двух томах издательством НЛО, - весомейший вклад в русскую мемуаристику. Сказать точнее - в советскую. И поражает, с каким бесстрашием, буквально без тени страха она писала свой дневник - что она в нем писала. Уже одно это обстоятельство говорит об авторе, демонстрирует незаурядность этой поистине крупной фигуры. Поражают также хронологические рамки дневника: он писался с 1898 по 1967 год. Был небольшой перерыв, выпавший на годы революции и эмиграции автора. Л.В. Шапорина уехала за границу в 1924 году - но вот чудо из чудес: в 1927 году вернулась. Можно, конечно, сказать, что в середине двадцатых годов, когда и был возможен свободный выезд за границу, у людей еще не было полного сознания того, что их ожидает в коммунистической России. А в случае Шапориной можно даже сказать, что ее столь рискованное путешествие по обе стороны советской границы вообще объяснялось обстоятельствами сугубо личными. У нее не задалась семейная жизнь с мужем известным композитором Юрием Шапориным, и уехала она не от советской власти, а, строго говоря, от мужа, и детей с собой забрала. Но муж ее и уговорил вернуться, рассказывая, как ему плохо живется без семьи. Надо сказать, что нормальная жизнь у Шапориных всё же не заладилась. Судя по дневнику Л.В. Шапорин был тяжелым человеком, совершенно не способным к нормальной семейной жизни, и не потому не способным, что был у него, скажем, тяжелый характер, а ровно наоборот: совершеннейшая бесхарактерность, безалаберность, неумение и нежелание работать, какая-то даже уже патологическая лень. Достаточно сказать, что оперу свою «Декабристы» он писал двадцать с лишним лет и едва окончил к 1953 году. Она была хорошо принята властями и музыкальной общественностью, заслужила какие-то награды, но как-то сошла на нет по весьма иррациональной причине. Власти начали проталкивать оперу в страны так называемой народной демократии, а там как раз к тому времени начались всяческие бунты, и в ГДР, и в Польше, и в Венгрии, само собой. Как же в таких обстоятельствах ставить оперу, прославляющую бунтарей. Явно затянул работу над оперой Юрий Александрович Шапорин - и многих бенефисов по этой причине лишился. Впрочем, он состоял в советской классической обойме и жизнь прожил внешне вполне благополучную, портили которую разве что бабы, доводившие его порой аж до полигамии, из которой его выручала опять же Любовь Васильевна. А потом и сын Вася, человек тоже художественно одаренный, пошел по стопам отца и всякий раз спроваживал своих жен и детей опять же к матери в Ленинград. И тут тоже своего рода парадокс имел место: пользуясь фамилией и высоким положением мужа в советском официозе, Шапорина сумела сохранить четырехкомнатную квартиру, но кончилось тем, что сама в ней не находила угла, осажденная невестками, внуками, да еще двух детей арестованного Александра Павловича Старчакова к себе взяла, когда и мать их арестовали. Спасла детей от детдома энкаведешного. Старчаков был заведующим ленинградском отделением газеты «Известия», человеком, естественно, партийным, но не заурядным советским функционером, а сохранившим и ум, и честь, и культуру дореволюционной выучки.

Мы уже сказали, что сам факт ведения такого дневника без тени какой-либо внутренней цензуры или понятных недоговариваний достаточно характеризует Л.В. Шапорину как человека бесстрашного, человека сильного характера. Эта сила характера проявлялась во всем - да вот хотя бы в тех Сизифовых трудах, которые она взвалила на себя, выхаживая свое многочисленное и не сильно благодарное потомство. А человек сильного характера, к тому же тяжко повсеместно и повсечасно работающий, редко бывает человеком легким. Сильный характер - почти всегда синоним тяжелого характера. Мне кажется, что ближние ее просто побаивались. Отсюда все ее жизненные напряженности личного характера. Но ведь кроме личных проблем были и общественные, да еще какие! Л.В. Шапорина жила в самые страшные советские годы - революция и гражданская война, сталинская коллективизация и хронический голод, большой террор конца тридцатых, война, ленинградская блокада, которую она прожила день в день. И опять послевоенный террор после так обнадёживших военных лет. Вот, например, записи 1944-45 гг.:

Диктор: «Мне думается, что народ, способный на такой внемасштабный подъем, одерживающий такие победы, сумевший за два года так научиться воевать, должен исторически получить вознаграждение, должен сам выбрать формы своей жизни, он завоевал себе право на полную свободу, на уничтожение крепостного права, колхозов и пр.»

Борис Парамонов: И еще, 1945 год:

Диктор: «Мне кажется, что эта гигантская война, завоевание Европы должны дать огромные сдвиги, неожиданные для наших властей, 27 лет державших народ за китайской стеной. Становление русского народа чудится мне».

Борис Парамонов: Это было общим настроением первых послевоенных даже не лет, а месяцев. Вспомним финал «Доктора Живаго». Или многие записи в мемуарах Эренбурга. Или у Пастернака же в послевоенных письмах такие настроения присутствуют. Но как мы знаем, они держались недолго. Сталин и выдумал очередной идеологический погром с разгромом журналов «Звезда» и «Ленинград» и с ошельмованием Ахматовой и Зощенко, чтобы эти ожидания в самом начале задавить.

Мне кажется, что такие иллюзии у Шапориной шли не от наблюдения над действительностью, а в порядке некоей психологической компенсации. Тут действовал старинный принцип: верую, ибо абсурдно. Притом, что человек она была здравый и действительность видела в полной ее наготе. Картина советской жизни в ее дневнике предстает ужасающая. И важно, что эта картина создается не какими-либо умственно-аналитическими средствами, а простыми фактами, вот уж в подлинном смысле голыми фактами. Никаких идеологических или мифотворческих надстроек, к которым нередко склонны нынешние люди, пытающиеся воссоздать тогдашнюю советскую, сталинскую жизнь. В этой жизни пытаются увидеть некий двоящийся смысл - наряду с убийственным бытом воодушевляющий и тем самым действенный миф. Трудно понять, кого могла воодушевлять эта жизнь, - разве что детей пионерско-комсомольского возраста. Эта жизнь держалась не воодушевлением, а террором. И террор был бытом, повседневным состоянием. От него можно было сбежать разве что в арктическую экспедицию, на Северный полюс. У Шапориной есть такие замечания об этом, так сказать, опиуме для интеллигенции. Но сколько таких полярников было? Даже если причислить к ним привилегированных деятелей искусств, вроде Алексея Толстого, с семьей которого Шапорины были в тесных дружеских связях, когда они вместе жили еще в Царском Селе. Алексей Толстой, кстати, был первым автором либретто шапоринской оперы «Декабристы», которое было построено на сюжете любви декабриста Анненкова к француженке Полин Гебль, которая тоже пошла за ним в ссылку. В окончательном варианте оперы ничего этого уже не было. Когда Шапорин бросил семью и уехал в Москву, у Любови Васильевны не сохранилось тени каких-либо привилегий. Шапорин помогал семье неохотно и редко, и его, можно сказать, соломенная вдова зажила жизнью всех советских людей. Собственная ее работа - театральной художницы и организатора кукольного театра или редкие переводы (знала четыре языка) бывала не всегда. И вот такие картинки жизни появляются в ее дневнике:

Диктор: «Я поехала на Охту на кладбище, и люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов.

Сегодня я была в городе. Нигде нет никаких материй, никакого мыла, ничего съедобного, кроме Первой конной колбасы…

Сейчас в сентябре более или менее стабилизировалось положение в том смысле, что как всё исчезло, так ничего и нет. Жизнь унизительная до последней степени».

Борис Парамонов: Вот деталь драгоценная: народ продолжал острить: первой конной называли конину. Еще было у нее название - маханина.

Или вот такая запись:

Диктор: «Была на днях в городе и внимательно рассматривала толпу на Невском, повсюду. Это не народ, не пролетариат, а просто чернь, дрань, голодная, больная чернь. Ни одного свежего, здорового лица. Ни одного приветливого, веселого. И я смотрю на себя в зеркало и вижу желтое осунувшееся лицо, синяки под глазами и голодное выражение, одним словом, лицо, как у всей толпы…

Как мне жаль, что нет у меня аппарата - сфотографировать очереди у Центроспирта. Живой Гойя. Распухшие лица, беззубые, калеки, ободранные старые женщины, пьяные - страшно смотреть…Паша, Аннушкина сестра рассказывает, что у них мужики сена не убирали. Не к чему, говорят».

Борис Парамонов: Это самые страшные годы, поистине голодные, - начало тридцатых, плоды коллективизации. Голодней было только в блокаду в Питере. А с середины тридцатых развернулся большой террор, начавшийся с убийства Кирова. Именно в Питере он начался - с высылки дворян без суда и следствия, куда угодно, даже в голую степь. Масса свидетельств такого рода в дневнике, конкретные факты, конкретные люди. Вот, например, такой: знакомый молодой человек - переписчик нот (это редкая и весьма квалифицированная специальность) перебежал дорогу мимо автомобиля с правительственным номером. Его арестовали и продержали в тюрьме семь месяцев - искали террористические намерения, - но неожиданно выпустили. Так этот молодой человек в тюрьме отъелся, поправился. Можно представить себе, как он питался на советской воле.

Диктор: «Это нищенская жизнь зулусов, папуасов. Как дикие негрские племена тащили белым золото и слоновую кость за побрякушки и водку, так наши обыватели стоят в очереди перед магазинами Торгсина и выменивают свои кресты, кольца, браслеты и всякий золотой лом на советское барахло, бракованное трико и масло… А почему голод, почему ничего нет, убей меня Бог, не понимаю. Нет в продаже ничего - нет обуви, обоев, иголок, почтовой бумаги, материй каких бы то ни было, галош, продуктов, вообще ничего…

Борис Парамонов: И еще, и еще:

Диктор: «В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками».

Борис Парамонов: И вот тут начинаются изменения в психике - попытка понять непостижимое, как-то его рационализировать. То, что позднее получило название стокгольмского синдрома, что-то вроде этого. Об этом позднее Андрей Синявский писал, о своих лагерных годах: простые мужики не верили, что в правительстве сидят русские люди, не могут они так мучить своих. Значит, евреи. А еврей в народном сознании, пишет Синявский, - это псевдоним черта. И вот таких чертей начинает искать высококультурная женщина Любовь Васильевна Шапорина. Читать это тяжело.

Вот пример таких рационализаций, Она пишет 11 марта 1938 года:

Диктор: «Люди во все века боролись за власть, устраивали перевороты. Робеспьер истреблял всех инакомыслящих, но никогда еще в мире эти боровшиеся между собой люди и партии не старались уничтожить свою родину, В течение двадцати лет все эти члены правительства устраивали голод, мор, падежи скота, распродавали страну оптом и в розницу. А вся эта инквизиция Ягоды? .. Когда читаешь о всех этих непонятных убийствах Горького, Макса, умирающего Менжинского и т.д., непонятно, зачем и кому нужны были эти люди. Им был нужен и был опасен только Сталин, да еще Ворошилов и Каганович, теперь Ежов. Сто раз они могли их убить, отравить, сделать все, что нужно, и даже покушений не было. Как это понять? И где правда и где ложь? И на чью мельницу вся эта вода? Я думаю - Гитлера, может быть, и Чемберлена, так как Англия должна всегда участвовать во всех мерзостях, где пахнет поживой. Но жить среди этого непереносимо. Словно ходишь около бойни и воздух насыщен запахом крови и падали».

Борис Парамонов: Понять не может и всё-таки поддается лжи: готова видеть в такой жизни именно вредительство, тайную активность врагов России. В сущности, поддается той же пропаганде, говорящей о врагах и об их усилении по мере продвижения к социализму, когда им логически должен прийти конец. И тут же старый русский предрассудок: англичанка гадит.И вот такие фразы появляются:

Диктор: «И мы еще думаем, что сами делаем свою историю. Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России».

Борис Парамонов: Или:

Диктор: «Что всё это: просто непроходимая глупость или контрреволюционное вредительство? Не социалистическое же или тем более коммунистическое строительство во всяком случае».

Борис Парамонов: В точности стокгольмский синдром, Заложникам легче примириться с террористом, чем с людьми, остающимися на воле.

Понятно, то война с Гитлером в такой обстановке дала этой психологии мощную мотивировку и способствовала, страшно сказать, некоему душевому облегчению. Об этом все мемуаристы пишут: стало легче, когда появился настоящий, а не выдуманный враг. Но что ж это за жизнь была, если война казалась благом, какой это был невыносимый сюр.

И еще тут одна тема возникает. Шапорина, ничуть не заблуждаясь в характере советской власти, со временем стала задаваться вопросом: а во всем ли такая власть виновата? И вообще, как ее терпят? Может, сам народ плох? И появляются такие записи:

Диктор: «У нас расстреливают в спину, в затылок, чуть ли не в упор. Можно ли выдумать более подлую казнь, более подлый народ. Меня начинает искренне возмущать, когда во всех бедах обвиняют правительство, большевиков. Народ подлый, а не правительство, и, пожалуй, никакое другое правительство не сумело бы согнуть в такой бараний рог все звериные инстинкты. Я помню этот звериный оскал у мужика при дележке покосов».

Борис Парамонов: Сколько раз эта тема возникала в русском сознании: народ еще хуже власти. Еще Гершензон в «Вехах»: не проклинать, а благословлять мы должны эту власть, которая одна своими штыками еще защищает нас от ярости народной. И ведь сейчас эта тема начала звучать: Путин уйдет - еще хуже будет. Уже пошли по новому кругу такие рассуждения интеллигентские.

Понятно, что в такой обстановке любая война покажется облегчением. Как народ охотно принял Крым и нажим на Украину! Война, даже такая, какую устраивает сама власть или грозит устроить, мотивирует плохую жизнь и вызывает солидарность с властью. И вот дневник Шапориной - женщины, повторяю, высококультурной и не склонной к иллюзиям, показывает, что тут какая-то извечная запрограмированность русского сознания, будь ты хоть семи пядей во лбу и знай четыре языка. Живешь-то всё равно в России, и по-другому, получается, в ней устроиться нельзя, иного утешения не сыскать. Вот какие мысли вызвала у Шапориной война и победа:

Диктор: «История многое простит за то, что такую безопасность обеспечили стране на западных границах, - свой народ, родной…

Читала сейчас русскую историю Платонова. Ирония судьбы. Коммунистическое правительство, отрицавшее некогда все традиции, вплоть до самого государства, завершило все (или почти все) исторические мечтания русского народа, присоединив княжество Даниила Галицкого и все остальное, обезопасило западные и восточные границы. Немудрено, что англичане из себя выходят. За это история им много простит. (Не англичанам, а Советам.)»

Борис Парамонов: Получается, что Советы всё же лучше англичан, так сказать, национальнее.На что тогда жаловаться? И кому? Опять государство в России лучше народа. И пожелание искреннее: «Если бы наша внутренняя политика была на уровне внешней!» В 51-м году пишет:

Диктор: «Когда я читаю в газетах, что американцы вербуют турок в войска Атлантического блока, я всегда вспоминаю, что в 1953 году пятисотлетие со взятия Константинополя турками и что неплохо было бы отобрать Царьград у басурман и водрузить крест на Ая Софии».

Борис Парамонов: И в день смерти Сталина пишет:

Диктор: «Конечно, Сталин был одним из тех, кто внес свою большую долю в созидание этого подъема, несмотря на большие ошибки».

Борис Парамонов: Чем это хуже нынешней новой министерши народного образования Васильевой, этой православной сталинистки, как ее уже называют?

После войны любимым героем Шапориной становится маршал Жуков. Она страшно переживает его опалу и радуется, когда в пятидесятом уже году видит снова его портрет на стене ленинградского Дома офицеров. Пишет: какая у него великолепная голова. И снова возмущается уже Хрущевым, когда он отправил Жукова в новую опалу. Однажды с подругами таким же чудом выжившими занималась столоверчением. Вышло, что новым вождем после войны станет Жуков. Спросили: что же тогда будет? - Жизнь.

Вот это едва ли не тяжелее всех ее описаний сюрреального советского быта: вечное воспроизведение в русском, даже культурном сознании этих моделей, вообще этой ситуации, когда государственная диктатура кажется предпочтительнее народной самодеятельности. С дневником Шапориной расстаешься, не очень полюбив его автора. Русские люди - тяжелые люди.

Но в памяти до конца остаются эти жуткие детали, сохраненные в дневнике. Например: вспоминая первый революционный год, когда она жила в родовом поместье Ларино, пишет, что у приезжавших из Петрограда и Москвы был ужас в глазах. Или как энкаведешники при обыске сорвали погоны с игрушечного медведя, а Шапорин сжег свой мундир и треуголку лицеиста. Или: я видела сон, что меня расстреляли. Или увидела во сне свою умершую в 34-году дочку Аленушку, которая сказала: мама, я в тюрьме.

Россия продолжает видеть всё те же сны: она всех побеждает, а победителей расстреливают.

Материалы по теме

Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG