Ссылки для упрощенного доступа

Нью-Йоркский Альманах


Оруэлл, "1984"
Оруэлл, "1984"

Александр Генис: В эфире - Нью-Йоркский Альманах, в котором мы с музыковедом и историком культуры Соломоном Волковым рассказываем о новостях культуры, каким они видятся из Нью-Йорка.

Соломон, я предлагаю начать сегодняшний выпуск Альманаха с темы, которая волнует всю читающую Америку. Уже было замечено, что приход Трампа к власти вывел в лидеры книжного рынка старые антиутопии, в первую очередь роман Оруэлла «1984». Эта книга стала бестселлером на «Амазоне». Мы уже в “Американском часе” рассказывали об увлечении антиутопиями современных читателей http://www.svoboda.org/a/28306661.html, а сегодня я предлагаю обсудить этот сюжет в контексте литературной критики.

Дело в том, что «Бук ревью», книжное приложение «Нью-Йорк Таймс», опубликовало любопытный обзор двух своих авторов, где те сравнивают с реальностью антиутопии, речь идет не только об Оруэлле, но и о Хаксли, упоминается Бредбери и Замятин. Вопрос один: насколько похожи описанные в них общества на то, что сейчас происходит у нас в Америке. Особенно меня заинтересовало мнение Чарльза Макграса — это человек, который 20 лет был главным редактором «Бук ревью». Он говорит о том, что сама реальность «1984» часто настолько совпадает с тем, что происходит сегодня, что мы не удерживаемся от сопоставлений. Особенно после того, как представители Трампа сказали о том, что они не лгали, а просто представляли “альтернативные факты”. Тут, конечно, все вспомнили про «ньюспик» Оруэлла, новояз, на котором мир — это война, ложь — это правда и так далее.

Соломон Волков: Мне представляется, что здесь есть некоторое преувеличение. Во-первых, сам факт того, что книга Оруэлла стала вновь бестселлером, можно только приветствовать. Книга замечательная, мы все ее читали, и не в связи с Трампом, а много лет тому назад. Но эта книга мне представлялась даже в то время, когда я ее прочел здесь, в Америке, это было 30 или больше лет тому назад, уже тогда я подумал, что она обращена не столько в будущее, сколько в прошлое. Потому что в ней отражены впечатления Оруэлла, очень интересной фигуры и потрясающего стилиста и мыслителя, от такой, по его представлениям, серой, убогой, нищенской жизни в послевоенном Лондоне.

Александр Генис: Она такой и была. Когда Сартр приехал в Лондон после войны, он сказал: тут ни одно кафе не работает.

Соломон Волков: Вдобавок на это наложились, что Оруэлл был убежденным антисталинистом. Его видение и понимание ситуации вокруг него, наложились его представления о том, как такого рода диктатура функционирует в Советском Союзе. Он помножил свой Лондон, в котором, наверное, люди жили плохо, но не ужасно, с голоду на улицах не помирали, он помножил на известные ему по прессе и по рассказам очевидцев представления о жизни в Советском Союзе. Получилось, что это описание того, что уже было, как мне представляется. Потому что в том буржуазном обществе, в которое я приехал, ничего подобного вокруг не наблюдалось.

Александр Генис: Когда я читал Оруэлла первый раз, я помню, на ночь мне дали книжку — это был тамиздат, я прочитал ее с невероятным восторгом. Но меня поразило только одно: почему у всех этих негодяев были английские имена? Ведь они были нашими негодяями. Мне казалось, что в Англии такого быть не может. Поэтому я воспринимал этот роман как антисоветскую утопию. Я думаю, что все читатели в России именно так и понимали Оруэлла.

Но сейчас я отношусь к этому по-другому. У Оруэлла есть много такого, что происходит сегодня во всех странах, особенно в развитых странах. Например, у него есть фантастическое приспособление для слежки и пропаганды: телевизор, который работает в обе сторон:, ты смотришь на него, и он смотрит на тебя. У Голышева, который заново перевел Оруэлла после перестройки, это прибор замечательно называется: телекран. По-моему, прекрасный неологизм.

Соломон Волков: Да, прекрасно.

Александр Генис: Это актуально сегодня , когда мы узнаем, что за нами может следить не только телевизор, но даже холодильник. Недавно я выяснил, что появляются «умные» холодильники, которые могут знать, когда у тебя кончается молоко, но заодно и собирать сведения о тебе. Сегодня мы живем в прозрачном мире, в мире, где путинские хакеры могут вмешаться в предвыборную кампанию Америки. Мы живем в том мире, в котором все время находимся под наблюдением, в мире, о котором писал Оруэлл. Конечно, это совершенно неожиданный поворот ситуации. Но с другой стороны та нищета, которую описывает Оруэлл, она, конечно, не настигла Запад, тут эта антиутопия явно не работает.

Соломон Волков: Она, по-моему, не настигла и Россию.

Александр Генис: Поэтому наши критики говорят, что Хаксли был гораздо более успешный предсказатель будущего. Он сказал: не нужно пытать человечество, чтобы оно подчинялось тоталитарному диктату, достаточно дать людям то, чего они хотят: секс, наркотики и рок-н-ролл, и этого будет достаточно, чтобы общество потребления прекратило мыслить. Что и является самой страшной антиутопией.

Соломон Волков: Думая о нашем предстоящем разговоре, я поразмышлял и сравнил ситуации, описанные в антиутопических романах у Оруэлла, у Хаксли, у Замятина. Вы знаете, что меня удивило? З, у Брэдбери. Забота всех этих писателей в первую очередь в том, чтобы могла существовать свободная культура. Вы согласны?

Александр Генис: Бредбери сказал: «Я хочу, чтобы на моей могиле написали всего несколько слов: “Я не предсказывал будущее, я хотел предотвратить его».

Соломон Волков: Именно так. Второе, что беспокоит всех этих писателей и объединяет их — это забота о сохранении памяти и истории. Это, я думаю, в какой-то степени взаимосвязанные мотивы. Культура основывается на традиции, и вне исторической памяти она очень обедняется. Но тут я вижу и страх этих всех писателей перед какой-то новой культурой, наступление которой они интуитивно чувствовали. Культура, однако, по моему глубокому ощущению никогда полностью не исчезает, она не может исчезнуть: пока жив человек, будет жить и культура. Но содержание культуры может чрезвычайно изменяться, изменения культуры в значительной степени зависят от того, насколько вымывается историческая память, насколько вымываются представления о том, на чем эта культура основывалась в прошлом. Конечно, это нас не может не беспокоить.

Александр Генис: Особенно нас, людей книжной культуры, которые видят, как на наших глазах книги все больше и больше становятся архаизмом. Я бы не сказал, что они исчезают, я бы сказал, что меняется их функция. Если мы выросли с вами в литературоцентрическом обществе, то теперь книги становятся отнюдь необязательной частью нашей жизни. Именно этому посвящена книга «Манарага», где наш главный антиутопист Сорокин создал целый мир вокруг исчезающих книг.

Соломон Волков: Скажите, как вам эта книга представляется, каково ее место в творчестве Сорокина, если сравнить ее с предыдущими опусами его? Сорокин ведь дейтвительно ведущий наш антиутопист.

Александр Генис: Сорокин пишет циклами. У него был цикл, связанный с книгой «День опричника», вокруг этого выросла следующая книга «Сахарный Кремль» и замечательная пьеса «Занос». Сейчас он пытается перейти на другой уровень, на более глобальный уровень. Его предыдущая книга - «Теллурия», и «Манарага» выросла явно из этой же книги. Но я бы не сказал, что они антиутопичны — это скорее вид утопии, а не антиутопии.

В “Манараге” описано недалекое будущее, где люди используют первые издания знаменитых книг для того, чтобы на них готовить еду. Забавная история. Соркоин, например, описывает, как “повара” пригласили какие-то бандиты, чтобы он им жарил на книгах стейки, но при этом считается, что эти бандиты знают эти книги, они все читали «Дон Кихота» или «Преступление и наказание». Что же это за бандиты такие, которые должны платить бешеные деньги за право сжигать шедевры. Для того, чтобы сжечь книгу, она должна быть сакральной, она должна быть для вас сверхценной, иначе какая же это жертва. И мир, в котором так ценят книги — это уже не антиутопия, а утопия!

Вы знаете, Соломон, я люблю фантастику и хорошо ее знаю. Все антиутопические книги отличаются одним: их гораздо проще написать, чем написать утопию. Вот утопия действительно сложный фантастический жанр, потому что убедительно изобразить красивое будущее очень трудно. Сейчас Акунин, я еще не читал его новую книгу, но он как раз написал «Счастливая Россия», книгу о том, как хорошо может все быть. Это редчайший жанр, потому что в сталинской фантастике утопии были идиотскими — это я вам точно скажу как знаток. Но в советской литературе были Стругацкие, которые умудрились создать мир, в котором хотел бы жить каждый. В облегченном варианте этот мир назывался «Понедельник начинается в субботу». Этакий «Гарри Поттер» для младших научных сотрудников. Вот такой мир утопический, он и есть самый популярный.

Соломон Волков: У меня к вам вопрос в связи с вашей оценкой советской фантастики. Как вам нравится или не нравится Иван Ефремов?

Александр Генис: Ефремов - крайне любопытная личность. Он единственный советский фантаст, который написал не только научную фантастику, но и мистическую. «Лезвие бритвы» - это настоящий мистический роман. Такой роман мог бы написать Рерих, кстати, он там, конечно, Рериха цитирует. В этом смысле Ефремов очень любопытная личность. Сейчас, правда, немного смешно читать его «Туманность Андромеды», уж очень старомодная. Но, например, Стругацкие признавались, что выросли на Ефремове. Сам Ефремов был очень неплохим стилистом. Я люблю ефремовские рассказы про палеонтологию. Он ведь был серьезным ученым. В этом отношении Ефремов важная фигура в советской литературе.

Соломон Волков: А «Голова профессора Доуэля» и другие книги Беляева?

Александр Генис: Это отдельная история. Я считаю, что Беляев - чеканщик архетипов. Этот человек писал чудовищные, топорные книги, но они настолько грубо сделаны, что влезают в потроха, и ты не можешь от них отделаться. Я помню, как я читал «Голову профессора Доуэля», когда мне было лет 6-7, это была одна из первых книг, которую я прочитал. Она мне с тех пор снится все эти годы, это такой страшный кошмар в моей жизни, который, между прочим, все больше и больше похож на правду. Потому что я знаю людей, которые мечтают переселиться в компьютер и вести новую жизнь, как голова профессора Доуэля. Как ни странно, книги Беляева оказались очень живучими. «Человек-амфибия», мы все восхищались фильмом, поставленным по этой книге. Я вас уверяю, они очень дурно написаны, они очень плохо придуманы, но тем не менее, в них есть какая-то стихийная сила, которая позволяет им остаться и в советской литературе, и даже в постсоветской литературе.

"Мы" Замятина
"Мы" Замятина

Соломон Волков: В связи с этим поделюсь впечатлениями по поводу романа Замятина «Мы». Он, как мне представляется, всеми на веру принимается как великое произведение. Вы сказали о Беляеве, о «Голове профессора Доуэля», других его книгах. Я понимаю ситуацию, при которой книга может казаться написанной шваброй, (любимое выражение Бродского, которое он употребил по отношению к «Ожогу» Аксенова), но при этом образы, созданные там, врезаются в память, настолько они яркие. Они так же архетипичны, как Чичиков какой-нибудь или Ноздрев. Гоголя.

С другой стороны роман «Мы», к которому положено относиться с восхищением, написан стилистически блестяще, но эту прозу невозможно читать, из нее ты ничего не выносишь, ни одного образа. Одна есть в этом романе любопытная для меня вещь, которая, кстати, объединяет все антиутопические романы, о которых мы говорили — одержимость их авторов проблемой секса. Помимо свободной культуры, исторической памяти и так далее, их всех очень волнуют возможные запреты или те запреты, которые им представляются уже существующими, против которых они бунтуют, запреты на свободную сексуальную жизнь.

Александр Генис: Вполне естественно. Ведь все эти антиутопии предсказывают тоталитарное будущее, а при тоталитарном режиме последнее, что остается — это свобода любви.

А теперь вспомним о музыке. Как антиутопия выражается в музыке?

Соломон Волков: Есть произведение, которое идеально проиллюстрирует нашу тему сегодняшнюю об антиутопиях — это песня Леонарда Коэна, нашего с вами любимого автора, под названием «Будущее». Так называется один из его, по-моему, величайших альбомов. Главный там хит — песня «Будущее». Он сочинял и слова, и музыку, и то, и другое, по-моему, гениально. Конечно же, мой подстрочник этой гениальности ни в коем случае не передаст, но даст представление нашим слушателям, о чем эта потрясающая песня.

Дай мне абсолютный контроль

Над каждой живущей душой.

Верни мне Берлинскую стену,

Сталина и Святого Павла.

Я видел будущее, братец.

Это — убийство.

Песня Коэна «Будущее».

(Музыка)

Обложка книги
Обложка книги

Александр Генис: В издательстве «Корпус» в Москве вышла книга Карла Проффера, которая называется «Без купюр». Мне кажется, нам необходимо обсудить эту книгу, потому что речь там идет о самых наших главных темах. Это книга, рассказывает о жизни русской литературы в Америке и о том, как два американца Карл и Эллендея Проффер сумели построить империю русской литературы в Америке, которая оказала гигантское воздействие на всю историю свободной русской литературы.

Соломон Волков: Сравнительно недавно в том же издательстве “Корпус” вышла книга Эллендеи Проффер, вдовы Карла, где она рассказывает и историю издательства, и историю отношений семьи Профферов с Бродским. Очень, по-моему, интересная, нужная книга. Она одновременно глубокая и легко написана — редкое сочетание. Чем отличается в лучшую или худшую сторону, по-вашему, книга Карла Проффера от книги Эллендеи?

Александр Генис: Разница огромная, и не в лучшую или худшую сторону, а в другую. В одном отношении книга Проффера бесценна. Дело в том, что Эллендея вспоминает Бродского, вспоминает прошлое, из сегодняшнего дня. Книга Проффера написана в 1984 году, и это меняет все дело. Проффер, к несчастью, очень рано умер, в 46 лет, от рака. Я помню Карла, это была великая трагедия. Он был такой высокий, красивый, сильный, остроумный, замечательный американец, лучше которого представить себе нельзя. Довлатов просто в восторге был от него.

Соломон Волков: И от жены его тоже.

Семья Профферов в гостях у Бродского в Ленинграде
Семья Профферов в гостях у Бродского в Ленинграде

Александр Генис: Жена была красавица. Вообще это была такая красивая пара. Я всегда думал: нашей литературе льстит, что ею занимаются такие красивые люди. У них были сыновья, у них все было впереди. У Карла Проффера были огромные планы. Он ведь был замечательным ученым, хотел написать историю русской литературы, он хотел написать историю русской цензуры. Но эта книга — то, что он успел написать. Он закончил писать буквально за три месяца до смерти, потому что начались страшные головные боли. Предисловие Эллендеи к этой книге трудно читать без слез. Ужасно трагическая судьба Карла. Он был здоровяком, звездой баскетбола в школе, ему прочили баскетбольную карьеру с миллионами долларов. Но в университете ему надо было выбрать иностранный язык, он, ничего не зная о русском, увидал букву «ж», она ему показалась страшно смешной, и он решил выучить русский язык. И так все получилось, он стал большим специалистом по Гоголю, он стал большим специалистом по Набокову, а его жена Эллендея стала экспертом по Булгакову. Ее огромная монография на тысячу страниц о Булгакове - одно из главных исследований творчества этого писателя.

Но, наверное, самая главная заслуга этой четы - та, что они напечатали две сотни книг, без которых русская литература была бы просто беспомощной. Я не представляю себе нашу словесность без полного Искандера, без Соколова, без книг Аксенова и Довлатова, а главное, конечно, без поэтических сборников Бродского.

В своих воспоминаниях Проффер рассказывает нам, как он вытаскивал Бродского из России. Это читать безумно интересно еще и потому, что это ведь записки, они даже не чищенные. Эллендея пишет, что он не успел вычитать текст. Там есть путаница с датами, но это - непосредственные впечатления о времени, когда Бродский еще не был Нобелевским лауреатом, когда еще никто не знал, что кончится советская власть.

Впочем, как раз это, Карл Проффер предвидел. В 1981 году в Лос-Анджелесе была конференция Третьей волны, вы помните, это событие было эпохальное, там был Довлатов, там был даже Лимонов. Это был 1981 год, разгар «холодной войны», очень тяжелое время. Проффер прочитал доклад, в нем были слова, которые я хочу сегодня вспомнить.

«Советская система изменится. Меняется все и ей этого не избежать, потому что она по сути лжива, посредственна и слаба. Видеть в советском марксизме почти космическое воплощение зла, значит просто добавлять ей силы. Менее апокалиптический взгляд: СССР — это всего лишь самая большая в мире банановая республика».

Это перекликается с сегодняшними словами сенатора Маккейна, который сказал, что путинская Россия - большая бензоколонка.

Воспоминания о Бродском Проффера мне кажутся бесценными, еще и потому что это воспоминания иностранца, который очень любит Россию, но смотрит на нее все-таки со стороны. И то, что видит Проффер — выглядит не так, как выглядело бы для соотечественника Бродского. Я даже понимаю - почему. Потому что нас не удивляет то, что удивляло Проффера. Вот, например, как он описывает квартиру Бродского:

«В крошечной комнатке с окном на улицу слева виднелся Литейный проспект, справа церковь. Кровать Иосифа стояла под окном, у батареи, о которую он много лет тушил окурки. Справа был письменный стол, над ним 5-6 полок, где почти не осталось места для новых книг. Как мы вскоре убедились, во всем городе едва ли можно было найти лучшую поэтическую коллекцию».

Дальше любопытная деталь:

«Абажур настольной лампы был оклеен этикетками «Кэмел». Мы спросили, когда он впервые увидел эти сигареты. Иосиф сказал, что в 1945 году его отец привез с фронта несколько пачек и с тех пор они ему дороже Рембрандта или любого другого художника. С тех мы всегда привозили ему блок сигарет «Кэмел», обычно оказывалось, что они у него уже есть».

Как вам кажется, питерский быт Бродского, напоминает его американский быт?

Соломон Волков: Да, в значительной степени. Тут я нахожу сходство с другим весьма американизированным человеком из России — с Георгием Мелитоновичем Баланчивадзе, он же Джордж Баланчин. Например, у обоих была любовь к вестернам. Причем мы с вами тоже любим вестерны, но я больше люблю вестерны-спагетти, чем собственно американские вестерны. Для меня гений вестерна — это Серджио Леоне. Баланчин, я точно знаю, любил самые заурядные американские вестерны, какой-то он находил для себя там витамин. То же самое, мне кажется, было у Бродского. Он говорил так: «Для того, чтобы жить в Америке, надо что-нибудь в ней сильно любить, в моем случае - вестерны». Довольно парадоксально по отношению к Бродскому, которого мы привыкли себе воображать чрезвычайно высоколобой персоной.

Александр Генис: У Лосева в биографии Бродского есть прекрасное объяснение этому. Он писал, что Бродский видел в вестернах урок Ницше - «живи опасно». Что-то в этом есть, правда?

Но я говорил именно о быте. Когда я вспоминаю жилье Бродского на Мортон-стрит в Нью-Йорке, то пытаюсь перечислить все предметы, которые я там видел. Многое - то же самое, что видел Проффер. На столе лежал огромный двухтомный англо-русский словарь, такой же словарь лежал у него и в Ленинграде. Стояли американские и английские поэты. А из иностранного уже не американский флажок, который тоже, правда, висел, а венецианская гондола, и это был знак любви его к Италии. И еще - портрет Беккета у него был над столом, портрет Ахматовой, Одена. Когда Профферы пришли к нему домой в Ленинграде, то увидели те же самые фигуры — и еще Кавафис, которого а он тогда впервые узнал и полюбил. Так что его привязанности были давними.

Эта жгучая мечта Бродского об Америке поражала Профферов, потому что он относился к Америке гораздо более страстно, чем Профферы, которые, конечно же, критиковали вьетнамскую войну, конечно же, были либералами, конечно же, были левыми и из-за этого они постоянно ссорились с Бродским.

Соломон Волков: Мы недооцениваем, я думаю, насколько рано сформировался Бродский, поразительно рано. Вещи, которые он уже знал про себя еще в Ленинграде, потом по мере того, как эти его представления и идеи осуществлялись, нам казалось, что это случайность или так сложилась судьба. Я всегда привожу в пример его место поэта-лауреата при библиотеке Конгресса. Когда это случилось, он сам разводил руками — ну так получилось. И кругом люди склонны были интерпретировать этот как какой-то подарок судьбы. А на самом деле он сказал, что он будет поэтом-лауреатом, еще в Ленинграде, он говорил это своим приятелям, в том числе Томасу Венцлова, который об этом и рассказал. То есть Бродский поставил себе такую задачу еще в Ленинграде, и тихо и спокойно добивался этого. И добился этого. Таков Бродский.

Александр Генис: Любопытно у Проффера почитать о том, что нравилось и не нравилось Бродскому. Мы знаем, что у Бродского был вкус странным, он бывал очень резок. И, конечно, Проффер вспоминает об этом. Я еще раз напомню — это написано в 1984 году: «Евтушенко все-таки лучше, - говорил Бродский Профферу, - чем Вознесенский. Потому что Вознесенский привлекает читателя только одним — каламбурами». Дальше Проффер пишет: «У него нашлось несколько добрых слов для Еремина и для Кушнера. Что же до современной русской прозы, то он осудил Солженицына, назвал его сочинения просто-напросто апофеозом социалистического реализма».

Соломон Волков: Вот видите, все его вкусы сложились уже в Ленинграде. Это один к одному тот Бродский, которого я узнал в Нью-Йорке, причем по отношению к абсолютно всем названным авторам. Единственное, у него было мерцающее отношение к Кушнеру, то он ему нравился, то активно не нравился. Все остальное, что вы перечислили, включая предпочтение Евтушенко Вознесенскому, приблизительно в таком же роде он высказывался в диалогах со мной.

Александр Генис: А что касается музыки?

Соломон Волков: На Западе, когда Бродского спрашивали, кто его любимый композитор, он называл иногда Баха, но по большей части он называл Гайдна, что меня всегда удивляло. У Проффера мы находим чрезвычайно любопытную на этот счет цитату, которая проливает дополнительный свет на настоящие музыкальные привязанности Бродского. Итак, цитата из Карла Проффера:

«Магнитофон на столе (то есть в ленинградской квартире Бродского) обычно играл Моцарта. Когда Иосиф вернулся из ссылки, он, по его словам, две недели пролежал, слушая Моцарта. Позднее здесь звучали песни Кэта Стивенса , «Битлз», Джоан Баэс, Бах, джаз и так далее».

Как видите, оказывается, в Ленинграде его предпочтения отдавались Моцарту.

Александр Генис: Я не вижу в этом ничего странного. Потому что Бродский всегда говорил - и в книге Проффер тоже немало об этом пишется - что его любимый поэт Баратынский, что бы не сказать Пушкин. К Пушкину у него была масса претензий. То же самое и с музыкой. Я в этой студии разговаривал с замечательным человеком Аркадием Небольсиным, который хорошо знает русскую музыку, хорошо знал Бродского, правда, он еще знал и Рахманинова. Так вот этот пожилой господин, когда я его спросил, почему Бродскому так нравился Гайдн, он сказал: «Что вы его слушаете? Он выбрал Гайдна, чтобы не назвать Моцарта».

Соломон Волков: Я думаю, это совершенно справедливо. Чтобы завершить наш разговор о Бродском на музыкальной ноте, мы поставим Гайдна. Предпочтение, которое Бродский отдавал Гайдну, свидетельствует о его здоровом музыкальном вкусе. Квартет Гайдна.

(Музыка)

Александр Генис: Когда этот выпуск был уже готов к эфиру, пришла скорбная весть о кончине Евгения Евтушенко. Самый популярный из шестидесятников, этот поэт был и остается символом эпохи. В АЧ мы постоянно обсуждали фигуру Евтушенко и его роль в отечественной словесности и - шире - культуре. Особенно после того, как Соломон Волков вместе с режиссером Анной Нельсонподготовили телевизионный фильм-беседу с Евгением Александровичем. Последний раз мы разговаривали об этом совсем недавно, перед Новым годом. Вот ссылка на эту программу.

Теперь мы будем вспоминать Евтушенко - с грустью и благодарностью. Он был большим поэтом, который оставил след в душе всех, кто его читал, часто - наизусть.

Материалы по теме

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG