Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Статья Солженицына, обнародованная к 90-летию Февральской революции, подана настолько демонстративно, что в самом факте ее публикации соблазнительно усмотреть какой-то второй и третий план, какой-то едва ли не тайный умысел. Трактовки даются самые разнообразные. Кто-то усматривает в ней подсказку Путину, чуть ли не оправдание загодя пресловутого «третьего срока»: власть ни в каком случае не должна быть слабой. Возможен и прямо противоположный вывод: власть, оторванная от общества и переставшая с ним считаться, готовит себе гибель — тоже урок Февраля. Либералы, где им еще можно высказаться, протестуют против обычного солженицынского обвинения либеральной идеологии во всех грехах прошлых, настоящих и будущих. Спокойнее других звучат высказывания некоторых историков и политологов: статья Солженицына не имеет отношения к нынешним делам и никого на глубине не затронет.


Слов нет, Солженицын не то что имел право (кто сомневается?), а просто обязан был напечатать этот текст: если б не эта статья, никто бы и не вспомнил о круглой Февральской дате. В этом смысле она всячески уместна. Забвение отечественной истории приняло в нынешнем постсоветском массовом обществе непристойные масштабы. Понадобился англичанин Стоппард, чтобы напомнить русским о блистательном Герцене (да еще вопрос, усвоят ли со сценических подмостков). Но в этой, что и говорить, отчаянной культурной ситуации исподтишка подкрадывается нечистая мыслишка: а может, так и надо? Ибо сказано: счастливые часов не наблюдают. Или: у счастливых народов нет истории.


Я готов сказать самому себе: эй, парень, говори, да не заговаривайся! Это Россия-то счастливая? Конечно, дай ей бог, но и избави бог от такого утверждения. Однако — передышка сейчас есть, назови ее хоть застоем. А застой людям нравится, застой пипл хавает. Поэтому никакой тревоги статья Солженицына ни у кого не вызовет. У народа по определению. У власти тоже: ибо ситуация сейчас ни в коем случае не революционная. Статья Солженицына, некоторые ее темы — с дальним прицелом, но кто ж сейчас вдаль смотрит?


Мысли Солженицына о Феврале — в высшей степени несвоевременные, не «срочные». Это ни в коем случае не мешает усмотреть в них некое вечное значение — хотя бы потому, что, как известно, всякие, даже остановившиеся часы по крайней мере два раза в сутки показывают правильное время. Не настаивая на том, что у Солженицына испортившиеся часы, не будем забывать, когда и в какой ситуации был написан им ныне предложенный текст.


Это 1980-83 годы. Ни о каком втором русском Феврале тогда и думать было нельзя, поэтому никакого русского прогноза у Солженицына здесь не было. Текст написан, конечно, на русскую тему и, конечно, в думе о России, но очень слышимый в нем обертон — о Западе. Запад у Солженицына в этом тексте ступил на скользкий русский путь. На Западе видел тогда Солженицын все признаки упадка в смертельный кризис. И отсюда заключительная констатация: на этом пути стоит в двадцатом столетии весь мир.


Ну а самый бросающееся в глаза сходство — разгул (даже и без кавычек) либеральной идеологии. Для России это сформулировано так:


Такое единое согласие всех главных генералов нельзя объяснить единой глупостью или единым низменным движением, природной склонностью к измене, задуманным предательством. Это могло быть только чертою общей моральной расшатанности власти. Только элементом всеобщей образованной захваченности мощным либерально-радикальным (и даже социалистическим) Полем в стране. Много лет (десятилетий) это Поле беспрепятственно струилось, его силовые линии густились — и пронизывали, и подчиняли все мозги в стране, хоть сколько-нибудь тронутые просвещением, хоть начатками его. Оно почти полностью владело интеллигенцией. Более редкими, но пронизывались его силовыми линиями и государственно-чиновные круги, и военные, и даже священство, епископат (вся Церковь в целом уже стояла бессильна против этого Поля), — и даже те, кто наиболее боролся против Поля: самые правые круги и сам трон. Под ударами террора, под давлением насмешки и презрения — эти тоже размягчались к сдаче. В столетнем противостоянии радикализма и государственности — вторая все больше побеждалась если не противником своим, то уверенностью в его победе. При таком пронизывающем влиянии — всюду в аппарате государства возникали невольно-добровольные агенты и ячейки радикализма, они-то и сказались в марте Семнадцатого. Столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила — вот, захватив и генералов, а те помогли обессилить и трон. Поле струилось сто лет — настолько сильно, что в нем померкало национальное сознание («примитивный патриотизм») и образованный слой переставал усматривать интересы национального бытия. Национальное сознание было отброшено интеллигенцией — но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе.


Но именно на этой теме февральская параллель не сработала вне России. Этот либеральный «разгул» (теперь в кавычках») на Западе куда сильнее был и есть, и тогда и сейчас, и подобные настроения отнюдь не губят Запад, в чем мы могли убедиться. Тогда может быть и в России что-то другое, помимо либерального радикализма, сработало на гибель страны?


Не торопясь с ответом, возьмем дальнейшие примеры опыта: русское же покоммунизье. Гласность и перестройка казались близнецовой копией Февраля. Полагаю, что Солженицын был убежден в этом более любого. Но при всех падениях и обвалах — окончательного не произошло. Происшедшее назови хоть геополитической катастрофой, но главный-то факт: Россия цела; без окраин и подбрюший, без варшавского пакта, но цела. И даже при нынешних чекистах у власти — чекистского террора нет. Думается, что и не будет — массового: себе дороже; хоть этот урок российская власть усвоила. Террора достаточно избирательного, точечного. Вообще массовый террор всегда — следствие идеологический горячки, а какая сейчас в России идеология?


Обвинять командующих фронтами, не взявшихся спасать монархию, в зараженности либеральной противогосударственной идеологией, потому хотя бы не стоило, что сам же Солженицын главным виновником революции считает власть, монархическое правление, камнем лежавшее на всех путях страны, стопорившее все ее живые воды. Через несколько лет после написания этого текста Солженицын, как и все мы, стал свидетелем очередного обвала русской — на этот раз советской — власти. Картина была по-феевральски впечатляющей: сгнивший режим упал сам, даже и без ощутимых толчков. Сдается, что попробуй что-то сделать генералы в Феврале 17-го, вышла бы комедия вроде ГКЧП. Как спасать монархию, когда сам монарх от нее отказался в опаснейший и ответственейший момент истории? Это были шаги рока, никакие телеграфы-телефоны, никакие броневики от судьбы не спасут. Виноват трижды и всячески царь, и Солженицын его ни в чем не оправдывает,— а уж царь никак не затронут был тлетворным либеральным влиянием, каковая имунность и сделала его слепоглухонемым к нуждам страны.


Солженицын, однако, сохранил в старом тексте эти слова о первейшей злокачественности либеральной идеологии в тогдашних событиях. Это его априори, никаким опытом не опровергаемое. Априори по природе своей никакой критике не подлежат. Разве что «критике чистого разума», к историческим событиям отношения не имеющего.


Солженицын — человек, как сейчас говорят, упертый в догматической религиозности и церковности, вплоть до солидарности с какими-то простецами, на его веку еще говорившими: Бога забыли, потому и смута произошла. Нельзя человеку его масштаба и положения так подставляться, такой легкой мишенью делаться. А ведь эти его слова вызывают усмешку. И еще:


Но еще и при этом всем — не сотряслась бы, не зинула пропастью страна, сохранись ее крестьянство прежним патриархальным и богобоязненным… Падение крестьянства было прямым следствием падения священства.


О каких патриархальных устоях можно говорить в двадцатом, вот уже и двадцать первом веке? Богобоязненное крестьянство, стоящее опорой священства, — это нынешний исламский фундаментализм. Вызывать эти призраки в России потому еще бессмысленно, что и призраков этих не найти, их и не было. Православное священство не пользовалось в крестьянском народе никаким моральным, не то что духовным авторитетом. Это его задним числом со слезой стали поминать, когда оно подверглось большевицкому гонению. Пресловутый русский религиозный ренессанс, да хоть с любимым Солженицыным Сергеем Булгаковым во главе (а он во главе и не был), — верхушечное, тоже интеллигентское явление. Нечто вроде этого происходило в застойной Москве в наши семидесятые годы. Сравните с Польшей: не сумели коммунисты, управляемые Москвой, ничего сделать с католической церковью. Ватикана, что ли, испугались? Куда там; вспомним язвительно-риторический вопрос Сталина к Черчиллю: «А сколько у Папы Римского дивизий?» Народ стал в Польше грудью на защиту церкви. Такого народа в России не оказалось.


В утверждении связи крестьянской погибели в России с падением духовенства Солженицын поменял местами причину и следствие. Строго говоря, такой связи — крестьянства с церковью — в России вообще не существовало. Связь была бытовая, а не духовная. В церковь еще в 20 веке ходили, потому что кино не было. Сейчас есть — и много ли прихожан даже в традиционно католических странах?


Розанов когда-то, увидев в Риме священника на велосипеде, написал: вот что убьет католичество — велосипед. Будем еще раз изобретать этот велосипед?


И тут нужно ответить на последний вопрос из поднятых Солженицыным:


При таком объяснении не приходится удивляться, что российская революция (с ее последствиями) оказалась событием не российского масштаба, но открыла собою всю историю мира XX века — как французская открыла XIX век Европы, — смоделировала и подтолкнула все существенное, что потом везде произойдет. В нашей незрелой и даже несостоявшейся февральской демократии пророчески проказалась вся близкая слабость демократий процветающих — их ослепленная безумная попятность перед крайними видами социализма, их неумелая беззащитность против террора.
Теперь мы видим, что весь XX век есть растянутая на мир та же революция.
Это должно было грянуть над всем обезбожевшим человечеством. Это имело всепланетный смысл, если не космический.


Верно: русские события можно считать связанными с всепланетной революцией — но не в генетическом плане, конечно, не в порядке прямого влияния и подстрекательства (подстрекательства были, но ничего не дали), а типологически. Общий процесс двадцатого века — омассовление обществ, «восстание масс», как это было названо философом. В России то было коренное и роковое отличие, что массы в самый неподходящий момент были вооружены — многомиллионная армия в обстановке войны. Отсюда впечатление — да и реальность — взрыва. Но того же характера процесс пошел и идет по всему миру не взрывами, а растекаясь газовой волной (назовите ее при желании ядовитой). Во Франции весной 1917 года были солдатские бунты на фронте; ничего, обошлось, и при самом что ни на есть либеральном правительстве в Париже. Бог или безбожность здесь ни при чем. В Иране вовсю Аллаху молятся, а атомную бомбу тем временем делают. Бог отдельно, бомбы отдельно.


Солженицыну кажется, что человечество, отойдя от традиционной церковности, теряет последние рубежи. И он спешит на выручку с образами — до обидного напоминая последнего русского царя, отправлявшего на дальневосточный фронт вместо винтовок вагоны с иконами.


XS
SM
MD
LG