Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Борису Парамонову 70 лет




Иван Толстой: С этой музыки – Первой симфонии композитора Василия Калинникова - 15 лет подряд начиналась программа «Русская идея» (позднее – «Русские вопросы»), которую вел на наших волнах Борис Михайлович. Сейчас на радио новые форматы, Калинников не звучит, но темы свои Парамонов выстраивает в том же направлении: Россия в мировом контексте. Давайте послушаем небольшой фрагмент из самой первой парамоновской программы: начало 89-го года.



Борис Парамонов: Радио Свобода ведет передачу из Нью-Йорка. У микрофона Борис Парамонов. Начиная с сегодняшней передачи, эту программу буду вести я, при продолжающемся, разумеется, участии коллег из Мюнхена. Считаю не лишним, в качестве нового ведущего, сказать несколько слов о том, как я понимаю и хочу реализовать задачу этой программы. Недавно Андрей Донатович Синявский, вернувшись из Москвы, в интервью французской газете « Liberation » сказал, что противостояние национализма и либерализма в сегодняшнем Советском Союзе важнее, чем разделение по линии коммунизм – антикоммунизм. Как бы ни относиться к подобной оценке, важно одно: возникшая нынче тема «русская идея» совершенно необходима. В том смысле, что обойти ее нельзя, нельзя ею пренебречь. Однако я не стал бы трактовать эту тему исключительно в плане вот этого ныне идущего спора, спора либералов и новых националистов. Этот спор не охватывает всего объема темы. Он даже, если угодно, мелок для того, что назвали «русской идеей». Нам нужно, по-моему, стараться углубиться в само существо русских проблем, в сущность и содержание русской духовной культуры. На путях этих поисков, может быть, проясниться и идущий сейчас спор. Вот так поставленной задаче я и буду стараться следовать.



Иван Толстой: Этой записи почти два десятилетия. А вот Парамонов свежайший, прозвучавший на этой неделе.



Борис Парамонов: Я никак не мог добраться до Литтона Стрэчи, хотя имя это знаю с незапамятных времен. В романе Кингсли Эмиса «Счастливчик Джим», герой его, Диксон, выражая свое отвращение к миру при помощи системы детально разработанных гримас, строит рожу под названием «Литтон Стрэчи». Есть у него и другие, например, Ивлин Во. Этот роман мы читали еще в 1958 году, в журнале «Иностранная литература». Потом и с Ивлином Во ознакомились, в советские же годы, но до Литтона Стрэчи дело так и не дошло. Литтон Стрэчи - один из столпов так называемого круга Блумсберри, группы лондонских интеллектуалов, делавших культурную погоду в Англии с начала 20-го века. Самое большое имя среди них – Вирджиния Вулф. Стрэчи, поначалу критик и эссеист, прославился биографическими книгами, он сделал новый жанр из биографии. Я давно выяснил, что главная его книга называется «Выдающиеся викторианцы» и что читать ее надо. Но никак и нигде не попадалась, даже в Лондоне, где я ее искал в букинистических магазинах на Стренде. Стрэчи еще больше разжег любопытство, когда вышел английский фильм о нем, и даже не столько о нем, сколько о его эксцентричной подруге - художнице Доре Карингтон. Эксцентриада в том заключалась, что она была влюблена в Стрэчи всю жизнь и всю жизнь с ним жила, а Стрэчи был гомосексуалист, абсолютно не способный к контактам с женщинами. Даже выйдя замуж, Дора мужа своего привела в дом Стрэчи. И тот незамедлительно в него влюбился.


Хороший, серьезный фильм, хорошие актеры – Эми Томсон и Джонатан Прайс. Там есть такая сцена. Во время первой мировой войны Стрэчи отказался идти на военную службу по моральным соображениям. Его предают суду, где один из обвинителей задает Стрэчи дежурный вопрос: «А что бы вы сделали, если бы увидели, что вашу сестру насилует немецкий солдат?». «Я постарался бы стать между ними», - ответил Стрэчи.


Стрэчи умер в 1932 году, едва перевалив за 50. И вот недавно Стрэчи стал попадаться мне буквально на каждом углу. Пришла, значит, пора с ним познакомиться и о нем высказаться.



Иван Толстой: Борис Парамонов. Немного биографии. Родился 20 мая 37 года в Ленинграде. Закончил исторический факультет Ленинградского университета. Кандидат философских наук. Университетский преподаватель. Несколько статей успел опубликовать в советской печати, затем был уволен и принужден к эмиграции. С 78-го года живет в Нью-Йорке. Был замечен Александром Солженицыным, предложившим Парамонову написать книгу по истории русского консерватизма. Печатался во всех видных газетах и журналах русского Зарубежья. С 88-го года штатный сотрудник Радио Свобода. Автор пяти книг и нескольких сот статей.


Подыскивая для сегодняшней программы подобающее название, я искал в сочинениях юбиляра некие самоназвания и ни на одном не смог остановиться. То он именует себя Фирсом, то Левшой, то, говоря о себе как некоем культурном кентавре, соединяющем Запад и Россию, представляется Жан-Жаком Фердыщенко. Так названия и не подобрав, я решил, что лучше всего обратиться к самому Борису Михайловичу и начать, по случаю круглой даты, с самого начала. Каков был ваш круг чтения в молодости? Можете ли вы сказать, что вот без такой-то прочитанной фразы вы были бы совершенно другим человеком?



Борис Парамонов: Круг чтения – всё, что стоило того и попадало в руки. В школьной парте обнаружил однажды выпуск «Библиотечки Огонька» за 1925 год с четырьмя рассказами Бабеля, которого звали тогда Иван. Представляю, как ругал папа сыночка, который посеял в школе запрещенного Бабеля.


Русская классика, конечно, в первую очередь, непременное чтение. Понял, что советская власть и марксизм нехороши, прочитав в 14 лет «Войну и мир». Они были несовместимы с Толстым и даже, если хотите, с Бабелем. Это уже много раз замечали, что главной ошибкой режима было сохранение русской классики.



Иван Толстой: В Ваших кратких биографиях говорится, что вы были кандидатом философских наук и в 70-е годы в Ленинграде преподавали в университете. Насколько вам позволялось быть при этом самим собой?



Борис Парамонов: Преподавал я историю философии – насколько понимал ее, попав без всякой подготовки сначала в аспирантуру соответствующей кафедры, а потом в преподавательский штат. Через пять лет начал кое-что понимать, но тогда меня уволили. Быть собой вполне позволял сам предмет. Курс истории философии для нефилософских факультетов кончался на Фейербахе – очень интересном, кстати, философе. А совсем последнюю лекцию о Марксе я читал, как теперь понимаю, по Лукачу. Вообще о Марксе можно говорить по делу, ставя его в историко-философский контекст, он туда очень органически вписывается – в этот самый конец немецкой классической философии. Если б остался на кафедре, никуда бы не уехал, думаю. Это была моя естественная экологическая ниша. Еще лет через пять стал бы вполне приличным преподавателем. Но в том-то и дело, что не понравился я надсмотрщикам (имею в виду не руководство кафедры и не коллег, с которыми был в прекрасных отношениях). Что-то во мне было «не наше», это бросалось в глаза.



Иван Толстой: Есть ли у вас эссе или статьи того, советского времени, которые вы согласились бы напечатать сейчас?



Борис Парамонов: Есть, одну даже здесь напечатал, о Заболоцком и Федорове, называется «Буква Живот». Она очень понравилась покойному Синявскому, мне передавали его отзывы, а потом он сам сказал при встрече. Я же ответил: «Хвалить меня за эту статью, что Льва Толстого за роман «Семейное счастие». Он очень смеялся.



Иван Толстой: Много ли вы понимали в Западе, живя в Ленинграде?



Борис Парамонов: Конечно, нет. Запад был мифом, ни в коем случае не реальностью. Это не значит, что я в нем разочаровался, не в этом дело. Просто он реален, а реальность всегда прозаична. Вот это меня и поразило больше всего. Но это хорошо, что он есть, что Лондон и Париж стоят на месте, с Римом заодно.


Петербург – отдельно. Дело в том, что именно Петербург нереален.



Иван Толстой: Слово коллегам Бориса Михайловича. Я передаю микрофон нашему нью-йоркскому автору Владимиру Морозову.



Владимир Морозов: Несколько лет назад Борис приехал ко мне на дачу, и мы пошли купаться на озеро Люзерн (Люцерна). Север штата Нью-Йорк, горы Адирондак. Озера здесь лежат во впадинах между лесистыми холмами. Отплыл от берега, и ты в этакой зеленой чаше. Парамонов, увалень и любитель поваляться на кровати, неожиданно бодро вошел в воду. 6 вечера, спасатели ушли со своей вышки, можно заплыть за буйки, что мы тут же и сделали. А давай-ка посмотрим, что там за нырялка, предложил я, указывая на противоположный берег. И два старых дурака поплыли через озеро. Но обратном пути Боря сказал мне: а ты, оказывается, заводной мужик. Заводным был он сам. Как часто в очередной передаче его уносило за буйки так далеко, что мы с коллегами нередко просто пожимали плечами: о чем это он? Неожиданные сближения и парадоксы, фрейдистский анализ невинной, казалось бы, строчки Цветаевой, утверждение, что позиция Солженицына всего лишь следствие его литературного стиля, – все это часто вызывало недоумение, а то и протест. Я не раз брюзжал, что в его эссе слишком много игры ума. «У тебя вот такая, с этот шкаф голова, крохотное сердце, а о душе ты вообще понятия не имеешь». На что Парамонов отвечал, что мои эстетические представления застряли в эпохе Передвижников. Он сам передвижник, когда заходит речь о семье сына. Тот приехал в Америку пацаном, стал чистым американцем, общаться тяжело. Еще труднее с внуками, они не понимают по-русски. И совсем плохо, что живут они далеко: недавно американская фирма послала менеджера Митьку Парамонова работать в Москву. Тут нам спорить не о чем. Мои сын и внуки тоже живут в Москве.


И еще нас с Парамоновым роднит энциклопедизм. Он человек энциклопедических знаний, а я – человек энциклопедического невежества. Впрочем, острую культурную недостаточность ощущаю рядом с Борисом не я один.


Как-то одна поклонница Парамонова восторженным полушепотом призналась мне: «Как здорово пишет, хотя и непонятно! Но какой интеллект! Я влюблена в его голос!» Ни разу не видевшая своего кумира, она спросила меня: «Наверное, это маленький страшный еврей. Русские такими умными не бывают». Но Парамонов русский. И с виду похож на большого нескладного медведя. В прежние годы, когда он не так часто жаловался на здоровье, Бориса уносила за буйки и страсть опрокинуть рюмку-другую. Другой не ограничивалось. Как-то мы с ним были в гостях. За столом сидели человек восемь, мужчин и женщин. Парамонов выпил больше, чем все мы, вместе взятые. Хозяева тщательно скрывали свое изумление и, видимо, опасение, что натворит Гигант русской мысли, допив огромную, похожую на огнетушитель, бутылку абсолютовки. Но она действовала на него не сильнее минеральной воды. Потом мы посмотрели телевизор и мирно отправились домой. В другой раз он захмелел от стакана вина. И принялся ругательски ругать Марину Ефимову и Раю Вайль всего лишь за то, что они посещают ежегодный маскарад у Саши Гениса. Старые бабы, ревел потерявший всякое понятие о вежливости Парамонов, а ведете себя, как дети. В этот момент что-то совершенно нейтральное вставил до того молчавший Юра Жигалкин. А ты молчи, мать-перемать, вдруг заорал Парамонов и запустил в ни в чем не повинного коллегу тарелкой, которая, к счастью, оказалась бумажной.


Но все это мужицкое гусарство в прошлом. Врачи запретили пить, жена кормит диетическими котлетками. Бурлацкая натура Парамонова протестует, но все реже. И если в своих текстах он еще не раз заплывет за буйки, то серьезное застолье ему теперь не по годам. Да и озеро Люцерна нам, видимо, уже больше не переплыть.



Иван Толстой: Я позвонил в Москву поклоннику парамоновской эссеистики кинорежиссеру Андрею Кончаловскому.



Андрей Кончаловский: Он меня очень давно привлекал своими статьями и, конечно, я даже не ожидал и не думал, что когда-нибудь он будет издан. Первая статья его, по-моему, появилась в постперестроечной России, по-моему, в журнале «Знамя». Она на меня произвела большое впечатление. По-моему это была статья «Воительница» про Камиллу Палья. Мне он открыл много людей, много имен, тех людей, до которых трудно докопаться, особенно, если человек, как я, который не имеет возможности столько читать и столько знать. Я должен вам сказать, что Парамонову в определенном смысле повезло, потому что он появился тогда, когда люди еще читали, и знания его приобретены не через интернет и не через сноску. Это знания, которые синтезируются и становятся точкой зрения, а не называются текстом. Это не текст. Конечно, он воинственный человек и воинствующий психоаналитик. Иногда мне с ним трудно соглашаться потому, что иногда он, все-таки, натягивает одеяло на себя, но такой талант во всем том, что он делает и пишет, это настолько талантливо, что изящество, иногда, на мой взгляд, оправдывает спорность.



Иван Толстой: Знакомы ли вы персонально?



Андрей Кончаловский: Да, я нашел его. Я ему написал письмо сначала, потом я позвонил на Радиостанцию Свобода и узнал его телефон. А когда я был в Нью-Йорке, то пригласил его на обед, потом я ему подарил свои картины и свою книжку, а потом он пришел на «Войну и Мира» в Метрополитен, когда у меня была там постановка шесть лет назад. У меня сейчас опять будет выступление в Метрополитен, надеюсь, что я позвоню и позову его опять. Вообще, интересно, что при всей мягкости (он человек деликатный, как интеллигент русский), а жесткость внутри принципиальная очень большая. Я говорю о том, как он пишет, в нем никакой усталости никогда не чувствовалось интеллектуальной. То, что я слушаю его, и то, что он в «Русских вопросах» настолько разнообразно воспринимается, он мне во многом помог, во многом сформировал мою точку зрения. Конечно, она была сформирована вначале Чаадаевым и какими-то другими людьми типа Киреевского или Гершензона, но это та самая школа русской философской мысли, которая, в какой-то степени, мне кажется, более объективно рассматривает Россию в контексте мировых культур.



Иван Толстой: Вот вы упомянули несколько громких и славных имен в истории русской культуры и русской мысли, вы действительно и Парамонова ставите в этот ряд?



Андрей Кончаловский: Это трудно - приделывать ярлыки не стоит, но мне кажется, что это один из редких моментов в русской философской мысли и психологии, русской философии, довольно широко можно рассматривать тот круг вопросов, которыми он занимается. Он, конечно, ближе к оценкам России. Они отличатся тем, что не являются западническими и не являются славянофильскими, они не отвечают на вопросы, а ставят их. Есть Гамлеты, а есть Дон-Кихоты. Он, скорее, Гамлет русской философии, а не Дон-Кихот. Россия, в этом смысле, безусловно, относится к одной из тех культур, которые трудно определить. Один англичанин, который долго прожил в России, хорошо сказал, что проблема русских в том, что они белые. Если бы они были в крапинку или в полоску, то у Запада не было бы препятствий к этой культуре. Я думаю, что Парамонов помогает понять и русским, и на Западе понять, в чем своеобразие и в чем проблема России.



Иван Толстой: Андрей Сергеевич, конечно, всякий публицист, философ, эссеист, который выступает не только на бумаге, но, особенно, на радиоволнах, не очень себе представляет, каков его реальный отклик, какова его аудитория, кто же интересуется его мыслями и мнениями. Можете ли вы хоть немного представить себе тех, кто прислушивается к Парамонову?



Андрей Кончаловский: Понимаете, слышать и прислушиваться – разные вещи. Можно слушать, но не слышать. И, конечно, я не могу сказать, что у нас доминирует восприятие России и понимание России, которое близко Парамонову. Я думаю, что очень часто его мысли проходят мимо. Но это естественно, потому что услышать его не так просто. Потому что, в общем, он очень высоко мыслит, и категории, которыми он мыслит, они как бы вроде бы сами собой разумеющиеся, но для очень немногого числа людей. Поэтому я думаю, что люди, которые его не только слушают, но и слышат, это, наверное, та часть, я бы не сказал интеллигенции, потому что это слово не очень люблю, а вот интеллектуальной элиты российской, которая, на сегодняшний день, чрезвычайно узка, чрезвычайно сузилась, как ни странно, просто потому, что читать люди меньше стали.


Когда я говорю читать, я имею в виду не слушать, а имею в виду, что очень много раздражающего элемента в том, что мы слышим, чем заняты наши мозги. Диарея образов, диарея новостей ненужных, огромное количество ненужной информации. И в этом огромном количестве ненужной информации услышать такой трезвый голос сложно, но, тем не менее, это чрезвычайно важно, потому что те, кто слышат, только укрепляются в каких-то своих представлениях о том, как Россия должна развиваться, потому что русского всегда мучила мысль, куда Россия пойдет.


Как ни странно, на Западе эта мысль сформировалась во времена Тридцатилетней войны: куда пойдет Европа? Вот она выбрала свои пути. Россия до сих пор, на мой взгляд, находится в какой-то проруби, разорванное сознание между Западом и Востоком, мы находимся на периферии. Мне помог Парамонов понять, что мы находимся на периферии иудео-христианской цивилизации. И эта провинция, она, конечно, дает о себе знать. Мы все время пытаемся быть столичными людьми, находясь в провинции.



Иван Толстой: Борис Михайлович, когда началось ваше увлечение Фрейдом и почему так долго длится?


Борис Парамонов: С Фрейдом у меня глубоко персональные отношения, я знаю, что такое психоанализ, из личного опыта. Фрейд никогда не устареет. Это таблица умножения, а все последующие Лаканы – какая-то топология, что ли, и к жизни отношения не имеет. В общекультурном плане Фрейд чрезвычайно полезен для преодоления всяческих идеализмов и слюноточений. Сартр прав, говоря по поводу марксизма: допустим, Поль Валери мелкий буржуа, но почему не всякий мелкий буржуа Поль Валери? Так и с Фрейдом. Дело, конечно, не в сексуальной ориентации Лермонтова, но то, что в Печорине дан портрет гомосексуалиста, надо понимать.


И очень хорошо Фрейдом гусей дразнить. А в России даже и сегодня таких гусей – легионы. Больше всего я в жизни веселился, когда заведующий кафедрой теологии Дальневосточного университета назвал меня вождем американских гомосексуалистов. Тут самое смешное, что он даже не богослов, а именно теолог.



Иван Толстой: Статья ваша о Цветаевой тоже для гусей написана?



Борис Парамонов: Конечно, нет, это был что называется, сайд-эффект, незапланированная реакция. То, что она вызывала возмущение, не говорит в пользу российской литературной интеллигенции. Я ведь отнюдь не «гнобил» Цветаеву, я сделал из нее метафору России: мать, пожирающая своих сыновей. Это статья о русской трагедии, а не о чьих-либо половых причудах.



Иван Толстой: «Солдатку» вы считаете лучшим своим текстом?



Борис Парамонов: Лучшие мои два текста – короткие статьи (не радиоскрипты) – «Рокеры в Дарлингтон Холл» и «Минус 121», она напечатаны в моем сборнике «Конец стиля». Вторая из них сделала меня любимцем российских гэев.



Иван Толстой: Но не вождем?



Борис Парамонов: Я вождь американских гэев, как известно во Владивостоке.


Генис считает, что лучшее мое сочинение – эссе «Рашка», напечатанное в журнале «Персона» в прошлом году. Я в этом роде продолжаю писать, составляется некий цикл, а может быть и книга, которую я называю про себя «Матка Махно». Пятнадцать кусков уже есть.



Иван Толстой: Слово о юбиляре предоставляется Александру Генису.



Александр Генис: Парамонов – человек, про которого можно рассказывать анекдоты, вроде тех, которые так любил собирать Пушкин. Среди прочего, это значит, что Борис - обратная сторона оригинальности - своенравен, упрям и ворчлив. Вполне достаточно, чтобы с ним было трудно дружить, и я счастлив, что мне это удается. С Парамоновым никогда не скучно - он слишком много знает. При этом, я бы не назвал Бориса Михайловича (так мы величаем его в эфире) энциклопедически образованным человеком. Эрудиция – немодная добродетель. Теперь считается, что Интернет, как извозчик, сам довезет. К тому же, Борис не одобряет «ненужные», по его терминологии, знания. Меня, скажем, он дразнит за неразборчивость и обзывает «Гуглом». Сам же он скорее похож на Шерлока Холмса, который понятия не имел, что Земля вращается вокруг Солнца, а узнав об этом от неугомонного Уотсона, поклялся тут же забыть лишнюю подробность мироздания. Парамонов тоже интересуется только существенным, как он бы сказал – «сущим». Для него это прежде всего - русская судьба, осмысленная в контексте всей мировой культуры. Тут надо затормозить, чтобы дать себе отчет: в рамках такого определения почти ничего не остается за пределами проекта - от голливудского кино до сартровской феноменологии. Однажды я с удивлением услышал, как Парамонов спорит с заезжим почвенником об иезуитских тонкостях общинного землепользования. В другой раз имел глупость не поверить его обещанию узнать по одной фразе любой рассказ Чехова. Хорошо еще, что спорили всего лишь на маленькую.


Для меня, однако, интереснее говорить с Парамоновым не о том, что он знает, а о том, чего не знает никто. Борис обладает редкой способностью с места в карьер завести разговор о нерешенном - жизнь, смерть, евреи…


Навязав свои условия диалога, он барственно позволяет собеседнику «пить вино беседы». Часто, оно пьянит не меньше попутно употребленного. Как-то я уже написал, что Парамонов напоминает сразу всех Карамазовых, включая черта, и до сих пор не раскаиваюсь в сказанном. Борис умеет вскружить голову фейерверком провокационных идей, включая вздорные и навязчивые. Но и тут надо быть осторожным, чтобы не прозевать «зернистую» (парамоновское словцо) мысль. Так, утомившись, как и большинство его слушателей, темой однополой любви, я посетовал на настойчивость интереса Парамонова к меньшинствам.


- Бог, - назидательно ответил мне на это Борис, - сотворил гомосексуализм, чтобы человек задумался.


Я послушно задумался, к ответу не пришел, но надежды не теряю и слушаю Парамонова с прежним вниманием. Дело в том, что с возрастом, когда все важные идеи обдуманы, главные книги прочитаны и удивляться становится все труднее, начинаешь по-настоящему ценить интеллектуальную непредсказуемость. Лучший дар общения - услышать то, что самому не придет в голову. За четверть века дружбы с Борисом он меня не перестал поражать. На днях, например, прислал по и-мэйлу целый сборник своих стихов. И каких! Изощренные стихотворные формы, заковыристые рифмы, сонеты, составленные из одних фамилий партийных бонз второго ряда. Решив, что такой утонченный формализм мне не по зубам, я переправил стихи Бахчаняну, который страшно ими воодушевился, открыв, что они с Парамоновым одного поля ягода.


Любовь к ученой игре свойственна и более серьезным занятиям Парамонова. Так его огромная статья о Платонове - лучшая из всего, что я читал на эту великую тему – называется «Трава родины», что немедленно побуждает читателя к метафорическому путешествию.


- Парамонов, - говорил Довлатов, - обладает редкой чертой – интеллектуальной щедростью.


Такой комплимент надо понимать буквально: Борис любит и умеет делиться знанием. Никто, твердо скажу я, лучшего него не объясняет философов. Я думаю, Парамонов до сих пор бы этим занимался в питерском университете, если бы его оттуда не поперла презиравшая профессионалов советская власть. Кроме нее, впрочем, от этого карамболя никто не проиграл. Больше всех повезло слушателям «Свободы». На бумаге с Борисом легко не соглашаться, в эфире это почти невозможно. Чтобы оценить Парамонова по достоинству, его надо слышать - как Сократа или оперу.


В праздничном тосте юбиляру принято туманно обещать всего лучшего. Я хотел бы уточнить. Писатели, как известно, не уходят на пенсию. Поэтому я желаю Парамонову одного – до последнего дня делать то, что он делает.



Иван Толстой: Из Северной Каролины с приветственным словом бывший главный редактор Русской службы Свободы Юрий Гендлер.



Юрий Гендлер: Мне уже приходилось говорить по Радио Свобода о Парамонове и по случаю его 50-летия, и по случаю 60-летия. Кажется, что все хорошие и правильные слова уже сказаны, я, поэтому, несколько растерялся, когда вы позвонили из Праги: что же я могу добавить? Но растерянность моментально прошла. Я очень обрадовался возможности еще раз сказать несколько слов о Борисе Михайловиче Парамонове. Я знаю Бориса Михайловича уже 30 лет. Последние годы наше общение, конечно, уже не то, что было раньше. Оно какое-то одностороннее. То есть, я читаю все, без исключения, что делает Борис Михайлович для Радио Свобода, а вот встречаемся мы уже редко.


Недавно, месяца 3-4 назад, я прочитал его передачу по поводу предстоящей постановки в России фильма «Тарас Бульба». Это просто замечательный текст. Это Парамонов in his best , Парамонов в его лучшем виде. Я не мог не позвонить: «Как же так, Борис Михайлович, получается, мы же «Тараса Бульбу» в школе чуть ли не наизусть учили, это считалось вообще-то детским чтением и все как бы на поверхности, а вот ничего не увидел?». «Да, - говорит Борис Михайлович, - не на то смотрели, не о том думали. Классики это дело серьезное. Табличку надо бы вывешивать: «Осторожно: классик!»». Когда-то очень давно был у меня знакомый художник-абстракционист, и я его спросил: «А ты человечка умеешь нарисовать?». Тот на дыбы: «Тупица, идиот, азов не знаешь! Главное - это гамма цветов, узорчатость линий». Может быть, и так. Искусство - это дело темное. Но одно я знаю точно: Борис Михайлович Парамонов умеет нарисовать человечка, потому как он профессионал. То есть, помимо всех других качеств – и большого писательского таланта, раньше он и стихи писал, не знаю как сейчас, и попросту большого ума, - он профессионал. Сегодня уже стало расхожим местом говорить об интеллектуальных провокациях Парамонова. Он, де, умеет провоцировать, любит провоцировать. Но суть в том, что все конструкции и деконструкции, все так называемые интеллектуальные провокации Парамонова основаны, прежде всего, на высоком, глубоком знании, и вот без этого необходимого условия, без профессионального знания, другие литературно-исторические провокации выглядят ничем иным, как злостным хулиганством.


Те, кто знаком с Парамоновым, обращают внимание, что у него большая крупная голова. Он вообще человек крупный, импозантный. Меня иногда даже страх берет: и ведь сколько в такую голову вместилось! Он ведь читает практически каждый день последние 60 лет. И ведь помнит все. Так что это еще большой вопрос, где больше богатства – в такой вот голове или в тюменской нефтяной скважине.


Так что позвоните мне лет через пять или десять, и я с удовольствием еще скажу несколько слов о Борисе Михайловиче Парамонове.



Иван Толстой: Борис Михайлович, какая ценность в русской жизни вам кажется наиболее симпатичной?



Борис Парамонов: Самое лучшее в России и, похоже, не выводимое никакими режимами, - это неформальность отношений между людьми, вплоть до способности к мелким правонарушениям и всеобщая терпимость к оным. Русский человек очень хорош, когда он действует вне отчуждающих структур социальности и культуры.



Иван Толстой: А самое плохое?



Борис Парамонов: Что самое плохое в России, я не знаю и говорить об этом не берусь. Вообще, если чему-нибудь и научаешься в жизни, так внеоценочному отношению к людям и событиям.


Что касается загадок русской души, то для меня их нет. Мне стоит посмотреть на себя – и сразу все загадки решаются.



Иван Толстой: Слово поэту Льву Лосеву.



Лев Лосев: Я отношусь к Борису Михайловичу с почтением, как к старшему. Он старше меня на три с половиной недели. Но, вообще-то, мы ходили в одну школу, которую ленинградцы в 44 году еще называли по старой памяти Петершуле. Я учился в первом «А», а Борис - в первом «Б». Это была непреодолимая пропасть, и друг друга мы тогда не знали. Наше соученичество случайно выяснилось в разговоре, полвека спустя.


Познакомились мы сначала по переписке. Я уже жил в Америке, а только что приехавший из России Борис еще до Штатов не добрался и жил в Италии. И вот оттуда он прислал мне письмо – отклик на мои заметки, напечатанные в журнале «Континент». Я там пытался объяснить причины, побудившие меня покинуть родину. Причин получалось много, и у меня самого от моего сочинения оставалось чувство какой-то недоговоренности, чего-то до конца не высказанного. В письме Парамонова я прочитал: «Вы, как и я, уехали от метафизической скуки». «Слово найдено», - как говорила одна героиня Островского.


О Парамонове хочется сказать словами Пушкина о Баратынском: «Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему». Мысль неотделима от слова. Я сомневаюсь в мыслителях, которые жуют язык, пишут громоздко, острят вычурно и не смешно. Читать Парамонова доставляет наслаждение, даже когда с ним не соглашаешься. Взять хотя бы одни его заголовки, дышащие полетом голой сути. В дни постструктуралистской моды на длинные заглавия с подмигиванием в скобках, Парамонов часто находит одно краткое слово для названия. Это простое слово становится на удивление веским, потому что в нем сконцентрирован результат произведенного опыта. «Солдатка» - название эссе о Цветаевой, «Воительница» – о Камилле Палья, «Говно» - о новом почвенничестве.


Хотя нынче эссе называют самого разного рода статьи и очерки, но точное значение слова и определение жанра – опыт. О чем бы ни писал Парамонов, он производит мыслительный опыт, добывает, в результате опыта, прежде скрытое знание о предмете. Но меня тут не столько восхищает этот самый результат, сколько процесс. Читать Парамонова это такой plaisir du texte , что, получив от него очередное письмо с приложением нового сочинения, я не сразу берусь за чтение, оттягиваю удовольствие. Когда-то, в начале нашей дружбы, я попытался написать об этом в одном стихотворении. Поскольку в стихах можно делать все, что хочешь, я поместил себя в интерьер из любимого мною, не только за фамилию, художника Козьмы Петрова-Водкина, привнес туда петрово-водкинский же натюрморт.



В синем блюдечке пара лимонов,


Желтоватость конверта, Козьма,


Что мне пишет мой друг Парамонов?


Подожду, не открою письма,


Погляжу на снежинок круженье,


И на все, что назвать не берусь,


Хоть на миг отложив погруженье,


В океан, окружающий Русь.



Океан тут не простой, а символический - по Юнгу. Насколько я припоминаю, это обращение к Парамонову и было навеяно его эссе о Юнге. А когда после нескольких лет переписки он приехал ко мне в гости, и написал потом, что я, по первому впечатлению, показался ему похожим на купца, какого-нибудь торговца пухом и пером, это отозвалось в другом стихотворении:



А у меня ни пуха, ни пера,


И, кроме родины, ничем я не торгую,


Но не берут лежалую такую,
Им, вишь, не надо этого добра.



Посылая Борису свою изданную в Екатеринбурге книгу, я сделал на ней такую надпись:



В городе императрицы,


Собеседницы Дидро,


Где поют стальные птицы


С недостроенном метро,


Где в Ипатьевском подвале,


Ради пламенных идей,


Коммунисты убивали


Перепуганных детей,


Где пугает переулки


Уралмашская братва,


Где нельзя найти шкатулки,


Что не малахитова,


В ев(м)разийской части света -


вот, где вышла книга эта.



Это как бы ответ на его рассуждения о евразийстве. А по поводу столь увлекавшего его одно время психоанализа я послал ему на новый 2000 год открытку-фотографию, на которой Фрейд с тростью за спиной вглядывается в витрину лондонского отеля «Эспланада»:



Чего упорным ищет взглядом


Отеля «Эспланада» гость,


При этом, ощущая задом


Свою фаллическую трость?


Вскользь по зеркальному стеклу,


Где отражение нестойко,


На смену твердому колу


Ползет изогнутая двойка,


Мир катится в тартарары,


Глупцы бокалы поднимают,


А три нуля, как три дыры,


Известно что напоминают.



Кажется, ни к кому я так часто не обращался в стихах, как к Борису, и, поэтому, на этот раз скажу прозой. Спасибо тебе за дивный русский слог твоих сочинений, за живость, честность и веселость мысли. С днем рождения, дорогой!



Иван Толстой: Продолжаем беседу с юбиляром. Борис Михайлович, Вы начали подводить какие-то собственные, простите, итоги?



Борис Парамонов: Самый естественный вопрос, самому себе задаваемый: вообще, зачем я на Западе? Научился чему-нибудь западному? Или понял что-нибудь о России? Я понял – себя, а через себя и Россию. Это не самохвальство и не гипертрофия собственной личности, а самая адекватная методология соответствующих познаний и опытов. Микрокосм и макрокосм. Я, например, понял, живя в Америке и приезжая в Россию, что я не то что не люблю Петербург, но мне Москва нравится. Не знаю, как у других, но меня Петербург никак не «сделал» культурно, не сформировал. Что-то глубиннейшее обнаруживается в русском человеке, за культуру уходящее, точнее сказать – за цивилизацию. Русский человек не регулярный, а Петербург регулярный. Русский гений – это обязательное соседство с хаосом, а не триумф строя и лада. Лев Толстой и Достоевский больше похожи на лесковского Левшу, чем на классиков. В русском гении должно присутствовать кустарничество, некая самоделковость, и никаких долбиц умножения. Чехов пытался вырастить в себе европейца, вырастил - да и помер. Чехов в сущности – Фирс, уже знающий о фраке и белых перчатках. А нужно быть Левшой. И я знаю о себе, что на Левшу я похож. Я – «художный мужик», по крайней мере, из той породы. Я – дымковская игрушка, отнюдь не петербургский интеллектуал.


Петербург не имеет культурной перспективы в России



Иван Толстой: Ну, ну, вам ли присоединяться к хулителям нашего с вами города…



Борис Парамонов: И вы знаете, кто это до конца понял? Ваш любимый Набоков. «Защита Лужина» - последний петербургский роман, и кто его герой? - петербургская модифицикация Левши. Лужин – это я.


После этого Набоков работал вхолостую (даже в «Даре») – и естественно соскользнул в англоязычную прозу. Набокова больше не будет. Всё. Точка. Period , как говорят американцы.


Вообще, говорить о Набокове как самом главном – интеллигентский снобизм. Это самый переоцененный русский писатель. А самый недооцененный Андрей Платонов – гениальный русский Левша. Никто не может взять в толк, что он равен Толстому и Достоевскому. Даже если и понимают, то это всё равно никому не нужно. Мы сейчас не этим живем. И это не вина России, а знак времени.



Иван Толстой: Со мной в студии писатель Петр Вайль, хорошо знающий Бориса Парамонова и по книгам, и по совместной работе в Нью-йоркском отделении Свободы.



Петр Вайль: Впервые я с творчеством Бориса Парамонова познакомился в устном изложении, то есть в радиоизложении, и уже только потом стал читать. И это произвело очень сильное впечатление. У Парамонова есть то, что часто называется английским словом презентейшн. Словарь дает просто «изложение», но это не просто изложение, это подача, напористость, опять-таки, можно применить английское слово драйв. Мало у кого такое есть. Он убеждает невероятно. То есть, даже если ты не согласен с его мыслью, ты не можешь не податься обаянию изложения. И это очень характерно, по-моему, для Парамонова вообще. Он ведь любит провокационные темы, острые темы, он нарочито их заостряет, а тебе некуда деваться, потому что помимо этой убедительности ты видишь стоящую за этим культуру. Парамонов - великолепный знаток русской литературы и русской философии. Все эти Бердяевы, Франки, Шестовы и прочие у него отскакивают от зубов, а русскую литературу он знает великолепно. Я хорошо помню, как в нью-йоркском бюро Радио Свобода мы пошли, по его наущению, он вызвал на спор нескольких сотрудников, мы пошли в библиотеку и брали просто с полки один за другим тома собрания сочинений Чехова, читали оттуда какую-то фразу, и Парамонов безошибочно называл рассказ. Это был какой-то цирковой трюк. Тогда я совершенно окончательно убедился в том, что он действительно все это знает на зубок. Вот опираясь на эту базу, он может, как мне кажется, позволять себе и некоторые вольности, которые, безусловно, у него есть. Но и этими вольностями он очень увлекается.


Я помню, как когда я был редактором программы «Поверх Барьеров» в нью-йоркском бюро Радио Свобода, у меня авторами были такие замечательные люди как Сергей Довлатов и Борис Парамонов. В какой-то момент, когда нужно было оживлять передачи, напоминаю, что это было время тяжелейшего глушения, мы решили, что будем не просто читать в эфир, а как-то изображать беседу. Понимая, что я имею дело с острыми творческими индивидуальностями, я сказал: «Пишите, господа, вставляйте мои вопросы к вам сами. Так будет проще и вам, и мне. Все равно вас ничего, кроме своего, не устраивает».


Приносит Парамонов текст. Выглядит это так:



«Парамонов: (идет полстраницы какого-то изложения).


Вайль: «Борис Михайлович, а мне все-таки кажется, что эту тему следует трактовать …. (и дальше какие-то размышления).


Парамонов: Петр Львович, остается только руками развести, большей нелепости я в жизни не слыхал».



Он не хотел меня обидеть, ему нужно отталкиваться, чтобы взмыть, ему нужен какой-то противник. Ему нужен какой-то диалог, полемика, и вот тогда он по-настоящему этим увлекается.


Как-то мы сидели с Довлатовым в студии, с той стороны, где звукорежиссер, за стеклом, смотрели и слушали, как Парамонов записывает какой-то очередной свой текст. И это было все так горячо, жарко, убедительно, красиво. А повод-то был пустяковый – какая-то статья в советской или тогда перестроечной прессе. И когда Парамонов вышел из студии, Довлатов сказал: «Боря, ты понимаешь, что ты пишешь на этикетках спичечных коробков?». Парамонов только ухмыльнулся. И это правильно. Довлатов тоже работал добросовестно на радио, хотя, опять повторяю, это был период тяжелого глушения, потому что этого требовала профессиональная честность. А Парамонов, помимо этого, увлекался по-настоящему. Он погружался в эту проблему, ему хотелось это говорить, ему хотелось рассказать, что и как происходит. Это очень важная категория любой литературы. Не только то, что мы видим напечатанным или услышанным по радио, а то, что называется масштабом, замыслом. Размашистость Парамонова есть следствие его замечательного размаха.



Иван Толстой: Борис Михайлович, можете ли вы сказать, что в чем-то стали человеком западным?



Борис Парамонов: Чему помогает Запад действительно – это реалистическому мышлению. Здесь тоже сколько угодно идеологем, но не этим здесь живут, никаких «западных идей», на манер «русской идеи», не ищут. На Западе изживаешь идеализм. Стоило за этим поехать, такой урок получить.


Впрочем, именно такой процесс идет сейчас в России. Так что Петербург когда-нибудь всё-таки станет вольным городом. Это во мне пикейный жилет говорит.



Иван Толстой: Ваш прогноз на будущее?



Борис Парамонов: Большие перемены произойдут около 2020-го года. Это Нострадамус говорил: в России важнейшие даты – 1991 и 2020-й. Первое пророчество сбылось. Уповая на мощь американской медицины, надеюсь дожить и до второго. В Америке 83 года – не возраст.



Иван Толстой: А если не доживете?



Борис Парамонов: Тогда считайте меня русским.



Иван Толстой: На этом мы заканчиваем программу Мифы и репутации, посвященную 70-летию Бориса Парамонова. Борис Михайлович, с удовольствием передаю Вам поздравления моих петербургских, московских, пражских коллег, всех, кто, по известной шутке Вагрича Бахчаняна, может сказать про себя, что он – товарищ Парамонова.


Материалы по теме

XS
SM
MD
LG