Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

60 лет Игорю Померанцеву.




Игорь Померанцев:



Почему стрекозы?


Да потому, что их смысл прозрачен,


потому что они, на зависть мухам и бабочкам,


перелетают моря, ловко подогнув длинные ноги,


покрытые щетинкой и увенчанные трехчленистыми лапками.


Да хотя бы потому, что одну из них


можно схватить брюшными придатками за шею или за голову


и летать с ней до тех пор,


пока она не подогнет кончик своего брюшка


к нужному тебе месту.


Да, в конце концов, потому,


что с такой можно пролетать всю жизнь».



Иван Толстой: Поэт, прозаик, эссеист, переводчик, Игорь Яковлевич - мой коллега. В нашем зале на Радио Свобода меня отделяет от него одна невысокая перегородка, и мы часто переговариваемся с ним – поверх барьеров.


Прежде чем юбиляр начнет отвечать на вопросы, я скажу о нем несколько беглых биобиблиографических слов. Игорь Яковлевич родился 11 января 1948 года. Закончив романо-германское отделение Черновицкого Университета, работал учителем и переводчиком. В самиздате ходили его стихи и повесть «Читая Фолкнера». В 1978-м он эмигрировал, семь лет работал на Би-Би-Си, с 1987 года – на Радио Свобода в Лондоне, Мюнхене и Праге. Печатался в ведущих журналах Русского Зарубежья, вместе с Зиновием Зиником, Машей Слоним и Севой Новгородцевым основал в 1984 году в Лондоне издательство «Русская рулетка». Переводил для радио пьесы Сэмюэля Беккета и Гарольда Пинтера, написал собственные радиопьесы «Вы меня слышите?», «Любовь на коротких волнах» и «Любимцы господина Фабра», в которых главные роли исполнили Валентин Гафт и Сергей Юрский. Лауреат литературной премии имени Вяземского (1996), автор нескольких книг стихов и прозы – среди них «Альбы и серенады», «Предметы роскоши», «По шкале Бофорта», «Красное сухое», «Радио С», «News», «Почему стрекозы?», «Служебная лирика».


А теперь – вопросы. Игорь, некоторые люди, осознав, что им 60, впадают в некоторую задумчивость. Какие у вас взаимоотношения с цифрами?



Игорь Померанцев: Впадать в задумчивость - это еще оптимистичный прогноз, можно и в детство впасть. Но отвечу на ваш вопрос. Вы помните эту скульптуру знаменитую Агесандра и ещё двух родосских мастеров «Лаокоон» и два его сына? На них нападают морские змеи, и змеи побеждают. А мне как-то попалась карикатура в польском журнале, там та же группа, но результат противоположный. Они победили змей, и один из сыновей говорит: «Глупо вышло, пап». Когда я смотрю на эту цифру - 60, я говорю себе: " Игорь, глупо вышло".



Иван Толстой: Опишите, пожалуйста, вашу семью. Где вы росли? Вы сформировались, так сказать, благодаря или вопреки?



Игорь Померанцев: Моя мать родилась в Харькове, мой отец родом из Одессы, встретились они в Саратове, где я родился, после мы жили в Забайкалье. Отец был военный журналист, мы переехали, когда он демобилизовался, в Черновцы. Наш бывший коллега, знаменитый публицист политический, как-то хотел меня подколоть и сказал: «Вы все равно - дилетант». Я только плечами пожал - ну что мне, оправдываться? У меня, действительно, отец писал, его дедушка писал - по крайней мере, три поколения пишущих людей. Если у тебя в запасе есть два-три поколения пишущих, а кем тогда тебе еще быть, профессионалом что ли? Ну и будь дилетантом. Значит, все-таки получается не вопреки, а - благодаря.



Иван Толстой: Отец смог чему-то научить, дать какие-то советы, примеры, у вас было взаимоотношение с отцом литературной линии?



Игорь Померанцев: Отец рано заболел и умер в 59 лет. Что я видел? Я видел всегда работу за столом, авторучки, чернила, карандаши, бесконечное количество исписанных страниц. У кого-то с молоком матери, а у меня с запахом чернил впиталась эта необходимость писать. Просто рука отца и спина отца. Что касается наших разговоров - да, конечно, я давал ему читать свои стихи, когда я был подростком. Однажды я даже нехорошо пошутил над ним, дал ему два стихотворения: одно - Бориса Слуцкого - я переписал от руки из журнала «Юность», а другое - свое. Он сказал: «Вот это вот лучше». Он мое назвал лучшим. Но он был партийный журналист, это была партийная пресса, другой прессы не было, и я помню, как я из Москвы привозил самиздат. Мне было лет двадцать, наверное, а самиздат мне давал замечательный поэт Давид Самойлов. Я помню, как я у него взял Сахарова «О стране и мире». Конечно, я давал друзьям, я дал отцу, и он, уже больной человек, уже почти умирая, читал Сахарова. У нас был спор, но, по крайней мере, он читал, и ему было это интересно.



Иван Толстой: Вы жили в доме, в квартире, во дворе?



Игорь Померанцев: Мы жили в квартире, но при квартире был сад. Я вырос на главной улице Черновцов, на улице Кобылянской, в переулке рядом с Кобылянской, переулке Лермонтова, но при этом я вырос в саду, где был виноградник, где была груша. Это было не просто черновицкое, это было буковинское южное детство.



Иван Толстой: Друзья, приятели, помните имена какие-нибудь, водили в дом кого-нибудь, ходили сами?



Игорь Померанцев: Конечно. Вы знаете, давайте я прочту маленькое эссе, я буквально его на днях написал, и что-то, может быть, станет ясно о детстве. Эссе называется «Мой маленький Израиль».



«В детстве я жил в Израиле. Назывался он Черновцы. Сначала мне об этом сказал отец. На мой вопрос, бывал ли он за границей, он ответил: "Мы живём за границей". Но не уточнил, за какой именно. Я знал, что евреи живут не только в Черновцах, но и в Москве, Киеве, Ленинграде. Но столичные евреи жили другой жизнью: они все без исключения были людьми богатыми и достойными. А у нас евреи были разные: валютчики, врачи, проститутки, шпана, спортсмены, среди них участник Олимпийских игр, чемпионы Украины и СССР. Я вообще в детстве считал, что самые лучшие спортсмены в мире – евреи, особенно борцы и боксёры. О том, что есть такая страна Израиль, я узнал очень рано. Из Черновцов даже в самые лютые холодные войны в Палестину уезжали навсегда. Я очень сочувствовал Израилю: в шестидесятые годы туда ехала еврейская нищета – матери-одиночки с сопливыми детьми, инвалиды, которых гноили в чуланах любящие родственники, рецидивисты, поэты, писавшие на никому не нужном идише. Это был мутный ручеёк, который, как мне тогда казалось, может загрязнить чистые водоёмы Израиля, созданные в пустыне еврейским гением. Мои еврейские друзья в пику люмпенам и неудачникам, закончив школу, уезжали в Сибирь и там в 15 лет становились докторами физико-математических наук. Почему они выбирали Сибирь, я не особенно задумывался. Это было вполне в духе приключенческих романов, которыми я тогда зачитывался. Но понемногу ручеёк наливался, раздавался вширь, пока окончательно не вышел из берегов. В то время я уже читал другие романы и писал скорбные стихи:



А было время, помнишь, на перрон


бесплатно не пускали и за вход


взимали рубль старыми, тогда


ещё охотно плакалось, а ныне –


и это уж не первый год –


чешуйки ящерёнок не прольёт.



Вот ящерица юркнула. Вагон


так узок, словно я виски


руками стиснул.



Мы не увидимся. Ужасен проводник.


Сыреет в тамбуре его постельный лик.


Прижмись к моим губам, и я, как стеклодув,


добуду поцелуй, прозрачный, хрупкий,


сжимая ящеричный хвост подруги.



В закрытом пограничном городке


глаза нуждались в носовом платке


от умиленья: всё тот же цвет,


всё тот же колорит,


что степь и униформы


так роднит.



Мы не увидимся. В уборной на вокзале


на миг в рукопожатии умрём,


я пошатнусь, в лицо дыхнёт карболка,


к глазам моим притронется иголка,


чтобы сломаться.



В этих вагонах уезжали уже не бесприютные одиночки, а тысячи, десятки тысяч. Моды на Америку в Черновцах не было. Все ехали в Израиль. Мне казалось, что я чуть ли не лично знаю всех израильтян, по крайней мере, всех новых израильтян, поскольку родом они из Черновцов. Я так близко стоял к этому потоку, что меня в конце концов тоже смыло и понесло. А в Израиле я впервые побывал, когда мне было уже под сорок. Он оказался огромной страной, населённой огромным народом. И ни одного, ни одного из тех самых черновицких "израильтян" я не встретил ни на Мёртвом море, ни в Иерусалиме, ни в Кфар-Дароме».



Иван Толстой: Один шаг назад, если можно, в Черновцы. Донжуанский список вашей молодости велик ли?



Игорь Померанцев: Я боюсь, что нам не хватит 50 минут. Но я назову хотя бы несколько имен: Беатриче, Лаура, Дульсинея, Татьяна Ларина… Я горжусь своим списком.



Иван Толстой: На какие человеческие, культурные маяки вы ориентировались в жизни? Вы говорили о том, что какое-то сродство с отцом вы пытались заметить, что-то такое было, какая-то пульсация. А если брать шире, не только черновицкий мир, но и, может быть, вообще мир русского языка или иностранные языки?



Игорь Померанцев: Мы жили в государстве-циклопе, государстве-дальтонике. Я чуть позже понял, что нас… хорошо, буду говорить «я», что меня предало государство. Оно всех предавало, оно выкручивало руки, оно лгало, оно говорило от твоего имени, не давая тебе возможность самому высказаться. Школа лгала. Я говорю не только об уроках истории, я говорю обо всей это порочной советской этике. Эти дети-гуманисты, учителя, еще большие гуманисты и мудрецы, большая ложь. В общем, и родители нас предали… ну, хорошо, меня - это не упрек, я говорю об инстинктах выживания. Родители хотели, чтобы их дети хорошо жили.


И только книги нас не предали, и это большое счастье, что они были при нас, и мы были при них. Только книги нас спасли, только книги меня спасли. Вот это мои ориентиры и мои маяки. Конечно, мы бы не выжили без книг в этом мире дальтоников, мы бы просто страдали и умерли от душевной цинги.



Иван Толстой: Игорь Померанцев и тайная полиция - что вы можете сказать об этом сюжете?



Игорь Померанцев: Это как раз самое неинтересное. Это черно-белые истории, когда тебе просто выкручивают руки. Речь идет о самиздате. не только молодой литератор, а вообще нормальный молодой человек, или не молодой человек, вправе сам решать, какие книги читать, где их покупать, делиться ли с друзьями. Но я жил в государстве, в котором в те времена взрослые мужчины, получавшие большие зарплаты, почему-то следили за тем, что я читаю, что мне нравится, даю ли я друзьям книги. Так что не напрасно я вспоминал, что книги нас не предали. Им за это мстили, этим книгам. И вся история с тайной полицией - это борьба за право читать, вот за этот маленький мой родник, ручеек. А вот кому-то хотелось вытоптать этот ручеек, этот родник. Хватали за руки в прямом смысле - могли задержать, могли держать сутками. Меня держали не в изоляторах, а в гостинице. Неприятно вспоминать, это не интересно, потому что это черно-белая история про очень плохих взрослых мужчин, которые мучили, перефразируя другого поэта, не только детей, но и юношей, и взрослых. Просто это у них такая была работа - мучить. Все это кончилось, в конце концов... я жил в Киеве тогда и, конечно, если бы я был украинским литератором, меня бы стерли в порошок. Это значит семь плюс пять и по рогам . Но я же был все-таки русский литератор, я был старший брат, поэтому - скатертью дорожка. Да, старшему брату, можно сказать, повезло.



Иван Толстой: Немножко о другой стороне вопроса, не собственно детективной, не мальчишеско-приключенческой. В духовном плане, какую часть того, что в результате стоило прочесть в жизни, вы прочли еще в Советском Союзе?



Игорь Померанцев: Я прочел много и, главное, жадно. Ведь есть еще качество чтения, и в юности ты читаешь очень интенсивно, каждое слово для тебя очень много значит. Я помню субботники. Конечно, любого нормального человека раздражают субботники, а вот меня субботники… Когда я был студентом, меня посылали в библиотеку университетскую, там надо было стирать пыль с книг. И я до их пор помню эту дрожь в руках, когда я впервые увидел Марселя Пруста довоенного, 30-х годов, с предисловием Луначарского. Какая там пыль! Я там просто засел в этой библиотеке, я хотел остаться там с ночевкой, с фонариком. Потом Андрей Белый, тоже довоенное издание, мемуары. Ты просто открываешь книгу, и это другой кислород, это другой воздух. Это качество чтения, конечно, с городами утрачиваешь. Но иногда вдруг попадется какое-нибудь стихотворение и снова начинается это стеснение в груди, такое чувство, словно тебе не хватает воздуха, так тебя это захватывает. Но все реже и реже, увы!



Иван Толстой: Чтобы показать радиоработу Игоря Яковлевича, я выбрал пример из его программы восьмилетней давности «Семейный портрет на фоне Венеции». Радиоискусство не предполагает никаких подпорок и пояснений. Просто послушаем.


Игорь Померанцев: Говорит Радио Свобода. Поверх Барьеров. У микрофона Игорь Померанцев. Вива, Венеция, вива, Сан Марко! В нашей сегодняшней передаче Венеция еще будет звучать. Но ей отведена роль, скорее, фона. Я бы назвал этот выпуск Поверх Барьеров "Семейный портрет на фоне Венеции". Записал я эту передачу в одном из венецианских палаццо, окна которого выходят на большой канал. Два этажа этого палаццо снимает семья Андрея Наврозова, англоязычного литератора, чьи эссе и книги выходят в самых престижных газетах, журналах и издательствах Англии и Америки. У пятилетнего Николая Наврозова сейчас урок музыки.



Игорь Померанцев: Коля, так сложилась твоя жизнь? Ты родился в Англии, папа у тебя родился в России, мама - американка из Нью-Йорка. А ты когда-нибудь думал, кто ты?



Николай Наврозов: Я, скорее всего, англичанин.



Игорь Померанцев: Но по-русски ты говоришь без акцента.



Николай Наврозов: То есть, совсем без акцента, или не тот акцент?



Игорь Померанцев: Нет, нет, без акцента, хорошо говоришь по-русски. Если бы ты вдруг на парашюте приземлился в России или в Москве, то тебя бы признали за своего. Вообще, что для тебя означает слово "русский"?



Николай Наврозов: Русский - это тот, кто родился в России, и хоть один из родителей русский. Но, мне кажется, я не русский. Я только говорю по-русски.



Игорь Померанцев: А ты хотел бы поехать в Россию?



Николай Наврозов: Вообще, я всегда хочу поехать в Россию, только мама с папой возражают. Они просто боятся Бармалея.



Игорь Померанцев: Тебе скоро шесть лет. Ты собираешься пойти в школу?



Николай Наврозов: Нет, не буду.



Игорь Померанцев: Вот я присутствовал на уроке. Ты занимался со своей учительницей Жанной. Вы все предметы изучаете по-русски?



Николай Наврозов: Не все. Идею предметов я по-русски получаю. И потом по-английски я как бы закрепляю их.



Игорь Померанцев: А кто с тобой занимается по-английски?



Николай Наврозов: Мама.



Игорь Померанцев: Значит, у тебя домашнее образование?



Николай Наврозов: Конечно.



Игорь Померанцев: А ты не завидуешь детям, которые ходят в школу?



Николай Наврозов: Совсем нет. Потому что мама с папой не завидуют, и все время объясняют, что там плохо. И я тоже думаю, что там плохо. Вредно ходить в школу.



Игорь Померанцев: А ты смотришь телевизор?



Николай Наврозов: Иногда мне говорят, что можно. Но редко, редко.



Игорь Померанцев: А на каком языке ты смотришь телевизор?



Николай Наврозов: На итальянском.



Игорь Померанцев: Ты хорошо понимаешь итальянский?



Николай Наврозов: Достаточно хорошо, чтобы смотреть телевизор по-итальянски.



Игорь Померанцев: У тебя есть друзья, подружки?



Николай Наврозов: У меня есть друзья.



Игорь Померанцев: Дети или взрослые?



Николай Наврозов: Дети и тоже взрослые.



Игорь Померанцев: Итальянские дети?



Николай Наврозов: Итальянские дети, и не только итальянские.



Игорь Померанцев: Когда сеньора Джорджия придет, ты поможешь мне задать ей несколько вопросов по-итальянски. Тема будет кулинарная.



Николай Наврозов: Хорошо, но, пожалуйста, объясните, что такое кулинарная?



Игорь Померанцев: Про еду.



Николай Наврозов: Ах, про еду! С удовольствием.



Иван Толстой: Игорь, Вы помните Ваш первый день за границей?



Игорь Померанцев: Я помню третий день, когда за нами приехали друзья немецкие, и мы переходили границу. Мы переходили ее нелегально - из Австрии в Германиею. Это был подвиг нашей немецкой подруги. Она была преподавателем государственной гимназии, государственная служащая, немка. Она за день до этой операции приехала на границу со своим другом на машине, с картой они обследовали границу, серьезно подготовились, выяснили, какой тропинкой идти, как не столкнуться с пограничниками, что нам нужно иметь при себе, мне и моей жене, когда мы будем переходить границу. Это было очень серьезное испытание. Я помню, как мы шли пешком по очень серьезному баварскому лесу, перепрыгивая через ручьи. У меня на руках был мой десятимесячный сын. Наша подруга Аннелиза сказала: «Вы обязательно должны написать прошение о политическом убежище, потому что если нас задержат, вы предъявите это прошение». И вот в кармане у меня было это прошение. Мы прошли примерно полтора километра, и это был самый драматичный лес в моей жизни. А по ту сторону нас уже ждала машина, и ее друг, когда мы проехали примерно десять километров и остановились в первой же баварской деревушке, сказал: «Нет, мы должны выпить баварского пива».



Иван Толстой: Поиски службы поначалу, литературные знакомства, первые заработки - как я понимаю, вы ехали не в безвоздушное, не в безлюдное пространство, у вас были какие-то знакомые, у вас были литературные представления. Вы читавший, переводивший, знавший иностранные языки были уже молодой человек?



Игорь Померанцев: Первые два дня, кода я был в Вене я, кстати, зашел в «Толстовское общество».



Иван Толстой: И что сказали наши?



Игорь Померанцев: Наши сказали: «Вы?! Писатель?! Париж?! Да что вы о себе вообразили?!». Это была первая моя попытка найти какие-то литературные заработки или место службы. После, в Германии, в первый же месяц я написал на Свободу. Я послал какие-то свои наброски и, надо отдать должное радио, на которым мы с вами работаем, это 78-й год, практически все шло в эфир. Меня привечали. Я должен отдать должное нашим ветеранам. Я знаю, что много воспоминаний, много книг о них написано, сказано много недобрых слов. Вы знаете, о каждом человеке можно найти недобрые слова. Вот вы спрашиваете, как я искал литературные заработки, и как начиналась моя радиокарьера. Я просто должен их поблагодарить, и, увы, некоторых из тех, кого я благодарю, уже нет в живых.



Иван Толстой: Игорь, но все-таки вы не остались тогда на Свободе, вы поступили работать на Ба-Би-Си. С чем это было связано?



Игорь Померанцев: Это было связано с тем, что мы жили уже год в Германии, в конце концов, мне предложили аспирантуру в университете в Майнце и тогда же в «Русской мысли» публиковались объявления о наборе сотрудников в русскую службу Би-Би-Си. И вот я выбирал между, с одной стороны, академической карьерой, и, с другой стороны, журналистской. А для меня воспоминания об университете (я учился в очень красивом университете в Черновцах), сама академическая атмосфера для меня немножко тягостные. Я думаю, эта атмосфера тягостная почти во всех университетах, поскольку среди преподавателей преобладают все-таки люди средних способностей, но очень больших амбиций. Кроме того, я выбирал между Майнцем - очаровательным немецким городом - и Лондоном, о котором я всегда мечтал. Я выбрал радио, я выбрал воздух, я выбрал Лондон.



Иван Толстой: Что такое Би-Би-Си изнутри, какие личности вам повстречались там, какие традиции вы почувствовали, в какой стиль вы окунулись?



Игорь Померанцев: Вот как раз ключевые слова «традиция» и «стиль», а вот с личностью - проблемы, поскольку Би-Би-Си - это радио, которое культивирует определенный стиль и определенные стандарты. Если ты выходишь за рамки этих стандартов, то у тебя могут быть даже неприятности. Я имею в виду не только Джорджа Оруэлла, которого Би-Би-Си вдохновило на написание романа «1984 год». Например, во время Второй мировой войны самым популярным комментатором Би-Би-Си был Пристли - драматург и романист - и его выгнали в течение года за то, что был яркий. Би-Би-Си - это очень хорошая школа.



Иван Толстой: Какая философия стоит за преследованием яркости и отвержением ее?



Игорь Померанцев: Ключевое слово – баланс. А яркая личность это всегда перехлест, перегиб, это всегда поверх барьеров. Поэтому яркие личности не уживаются или адаптируются. Скажем, как я адаптировался в первые годы? Я предпочитал переводить выдающихся хулиганов – эротические письма Джеймса Джойса, пьесы Пинтера, Беккета, и они звучали в эфире. Таким образом, благодаря признанным звездам литературным, я мог реализовать свои вкусы, свои симпатии. А потом захотелось и самому что-то сделать. Тогда я и оказался на Свободе. Вы знаете, это как с фамилиями - название обязывает. Все-таки,"Свобода". Мы имеем в виду не только политическую свободу, мы имеем в виду и свободу личности, свободу горла и на нашем радио можно обрести такую свободу. Я понял, что обязательно, вот сейчас меня услышит Бахтин и вместе с ним Достоевский, обязательно полифония должна быть, обязательно многоголосье, обязательно рождается драма от столкновения звуков и голосов, а не от информации, иным словами, речь идет об акустической мотивации, когда ты работаешь на радио. Я знаю десятки людей, которые работают на радио, так вот у них - другая мотивация. Кто-то хотел спасать Россию. Честь и хвала. Может, и спасли - не знаю, не заметил. У меня есть свой политический темперамент, свои взгляды, но когда ты работаешь со звуками, не брезгуй ими.



Иван Толстой: 60 лет Игорю Померанцеву. Еще один фрагмент из его старой программы. Радиопьеса «Любовь на коротких волнах». (в главной роли Валентин Гафт).



(Звучит отрывок из радиопьесы)



Иван Толстой: Продолжаем беседу с 60-летним юбиляром, который известен тем, что культивирует собственное радио внутри Радио Свобода. Вы известны как противник прямой литературы, льющейся через микрофон к слушателю. То есть вы противник чтения литературных текстов, вы противник привлечения писателей в качестве собеседников или участников вашей программы. Ваш интерес лежит где-то в другой области. Как вообще вы совмещаете радио и литературу? Совмещаете, по крайней мере, в самом себе. Разве это не взаимопарализующие стихии?



Игорь Померанцев: Я не противник, если передача называет себя прямо "литературной передачей". Скажем, как у нашего бывшего коллеги Сергея Юрьенена . Помните, «Впервые по-русски»? У него было, по-моему, много замечательных передач, основанных чтении оригинальных литературных текстов. Если передача заявляет, что «мы сейчас будем читать для вас…», то ты можешь сесть в кресло, сосредоточиться, и ты будешь слушать. Я против другого. Я против того, что писатели прикидываются людьми радио, оставаясь при этом литераторами. Я просто за чистоту жанра. Знаете, я, когда понял… Я все равно пришел как литератор на радио и, конечно, во мне был снобизм какой-то по отношению к радио, потому что литература богаче, интереснее, мне казалась, а радио - ну, что это такое, транспортное средство какое-то, это даже не пресса. То есть второй сорт журналистики. Потом я начал слушать, и вдруг услышал то, что можно назвать радиоязыком, и какой это богатый язык. И никакого отношения к литературе не имеет, он противоположен, он противостоит ему. Вот в этот момент, когда я понял, что можно владеть другим языком и при этом остаться в том, другом языке поэтом, я стал предателем литературы на радио. Действительно, некоторые писатели на меня обижались, что я не брал их в передачи. Они могли быть замечательными писателями, но это все не звучит. Звучит, как ни странно, поэзия. Я долго собирал радиоантологию современной русской поэзии и давал её в эфир. Поэзия и радио живут в одной стихии - воздушной. И радио, и поэзия идут горлом, путем горла. Музыка тоже пересекается с радио. Вот телевидение бесконечно показывает кинофильмы, потому что и то, и другое - визуальный материал. А сестра радио - музыка, ну и поэзия может звучать в эфире. А все прочее – как бог на душу положит.



Иван Толстой: Много ли у вас единомышленников в таком отношении к радио, много ли тех, кто предпочитает путем горла?



Игорь Померанцев: Их не много, но они есть. Есть целое направление в радиоискусстве - оно называется "арс акустика". Это международное явление, это замечательно работающие люди в Германии, в Испании, в Москве, Николаев, например, и они работают исключительно со звуком. Я сейчас редактирую рубрику «Голоса большого города» для воскресной московской передачи и, конечно, во всех этих передачах, которые я заказываю и редактирую, автор выступает в роли акустического гида. А настоящие представители арс акустики - и я знаю такие композиции - они записывают города. По сорок минут, никаких гидов - только звуки, только стихия, только вода, солнце, камни. Иногда это божественно, а иногда - скучно.



Иван Толстой: Ну, хорошо, прибывая на радио художником, поэтом, творцом звука, вы сами-то следите за политикой, за обществом, за спортом, наконец? Земные какие-то есть у вас проекции?



Игорь Померанцев: Что вы, Иван, считаете меня уродом? У меня есть круг интересов, мне любопытны люди всегда, в том числе, и политики. У меня есть свои пристрастия, у меня есть свое понимание родины. Кроме того, все, что вы назвали, - звучит, поэтому меня это интересует как звучание и как лексика: язык политики, язык общества. По субботам и воскресеньям я хожу в бассейн. Вот это мой спорт. Я плаваю. Но и там мне интересно социальное поведение. Вот, например, у меня маленькие войны с детьми, потому что дети плавают в бассейне по непредсказуемым траекториям. Какой выход, что делать? Я придумал. Я выхожу из бассейна, сажусь в джакузи рядом с бассейном, начинаю со страшной силой бултыхаться. А среди детей всегда есть лидер. Он замечает это, всю эту ватагу собирает, они идут в джакузи и начинают бултыхаться, а я тихо подымаюсь и иду в бассейн. Или, например, с кем невозможно плавать рядом? Один итальянец в бассейне - и ты уже плавать не можешь. Это абсолютный итальянский аквацентризм – один итальянец займет весь бассейн. А кого я обожаю, так это японок. Японки в бассейне! Как они тактичны, элегантны. Понимаете – всего две японки, и тебе кажется, что ты не в бассейне, а в море. Они расширяют, размыкают пространство. Да, конечно, я люблю этот спорт.



Иван Толстой: Какую эволюцию совершили ваши эстетические представления, извините, за прошедшие 60 лет, куда вы переместились?



Игорь Померанцев: Если вы говорите о 60-ти годах, то, конечно, от младенческого крика я перешел к связной речи. Это главная эволюция в моей жизни. Что касается прочих эволюций, может, все-таки у нас еще будет минут пять, я просто хочу, чтобы слушатель сам сделал вывод. Я прочту шесть-семь стихотворений, написанных в течение не 60-ти лет, но 45-ти лет. Вот, по-моему, чуть ли не первое взрослое стихотворение. Мне было лет семнадцать:



Дождь в обрамлении окна
Повесили на стенку.
Отполированный стакан –
Стеклянная беседка.
В нём взвинченный чаинок рой,
Как ласточек помятых.


Сентябрь оставил клочья строк
На вспененной бумаге.



Это 17-летний молодой человек. А вот уже 25-летний, но еще молодой человек.



Я пошутил: представь себе, сказал:
Стриптиз на сцене. Ярусы, партер
Мужчинами забиты. Я сижу
В ряду последнем. Рядом: кинолента,
Затёртая, обглоданная. Пусть
Кристиана-Жака. Пусть Де Сики.
Я с ней целуюсь. Разве я могу
Любить других?


Оркестр. Мороженое. Человек-гора
Аккордеонный приоткроет ящик:
Оттуда – скок! – пружинкою горбун –
И по рядам фойе под женский визг,
Переходящий в шёпот. Пинхус Берг!
Какой теперь иерусалимский мальчик
От вас не оторвёт своих маслин?


Зима и кафель. Приоткрутишь кран:
По раковине цокают сосульки,
В затылок смотрит Герда. За тобой
На лыжах смерть в халате белофинна,
Размахивая палками, бежит.
Нас распустили. Будь благословен
Проклятый вирус гриппа. Ты – свободен.


Есть где-то город. Есть отшиб. На нём
Не празднуют законов карантина.
Есть девочка и мальчик. В темноте
Рукой, как бантиком, отмечено колено.
Любил ли я её? О, если б знал
Тогда, что можно с женщиною делать,
Я б застрелился: пулею в висок.
Аплодисментов стайка. Каждый жест
Фальшив. От атропина
Зрачки расширены. Она поёт
"А риведерчи Ро...". Мой старший брат
Её уводит.
Теперь такие фильмы не идут



Теперь стихи, написанные в Германии:



Такими судьбами
в этой германской глуши
утренние алкоголики,
знакомые по кафе "Аэлита".
Как похожи.
Как похожи на поэтов.
Та же пылкость и кокетство,
ужимки свободы, артистизм
и недобритость.
Сидят на ящиках
близ спортивных площадок
районного значения.
Если б был женщиной,
то только такого.
Если б жил,
то только так.



***



Один и тот же образ
детского счастья:
драма пряток и преследованья
в подвалах,
в старой крепости,
на графских развалинах.
О, несчастные дети Лондона!
О, мой бедный сын!
Ни разрушенных замков,
ни цибули
в чужом огороде,
ни зари,
ни туманной,
ни юности.



Я сейчас прервусь на минутку, потому что мы говорили о родине. Так вот, когда я впервые побывал на Средиземноморье, я не мог оторваться от него. Потому что если у тебя есть хоть какие-то антеннки, хоть какие-то усики, когда ты попадаешь в Рим, Стамбул, он же Константинополь, в ночную Кордову, в Лондон, хорошо, в Киев, в Сергиев Посад, ты просто понимаешь, что у нас у всех одна родина, от Дублина до Сергиева Посада - это Средиземноморье. Разве что скандинавы откажутся признать его родиной. Но у нас, у всех нас, - одна родина.



Иван Толстой: Вернемся к стихам?



Игорь Померанцев: У меня недавно вышла книга «Служебная лирика». Она полностью посвящена радио. Я прочту одно стихотворение из этой книги:



Что не вошло в передачу о Венеции?


Подмышки каналов,


их гнилые зубы,


их гастриты и колиты,


прелые горчичники,


пролежни.


Что ещё?


Ещё не расспросил,


как здесь арестовывают.


Улицы утлые, площади экономные.


Город без машин.


Воронок не подгонишь,


в "МЯСО" не затолкаешь.


Может, увозят на гондоле


под канцону?


Красивый арест:


Sa-a-a-nta Lucia, Santa Lu-u-ci-a.



Я еще прочту, с вашего позволения, два стихотворения. Просто они написаны сейчас, они еще в компьютере, они еще тепленькие.



Эта кошка в моём положении


фыркает, скалит зубы,


грозит хвостом.


Я думал, она умней.


Где же были


её звериные инстинкты,


тонкое обоняние,


острый слух?


И как её угораздило


попасть в моё положение?



И вот, напоследок. Тут есть английское слово « clearance » – получить допуск.



С learance я прошёл.


Не знаю, как они проверяли.


У них свой сыск.


Но допустили.


Мы встретились


на границе Афганистана и Пакистана.


Точно, не знаю где.


Глаза мне завязали,


везли часа два,


а когда сняли повязку,


я увидел его глаза.


Он был божественной красоты.


"Божественной" от слова "Бог".


Но другой Бог.


Не мой.


У меня не было пистолета, ножа,


радиоактивного порошка.


Только магнитофон.


Да, только магнитофон.

Заминированный.


Иван Толстой: Ваш последний сборник называется «Служебная лирика». Как расшифровать это, как понять? С каким трепетом читатель должен открывать его?



Игорь Померанцев: Это персонажная лирика. В ней есть герой - Иосип Акакиевич. Он - сумасшедший. На какой почве он сошел с ума? На воздушной почве. У него идея фикс: он хочет, чтобы все люди, хотя бы однажды, вышли в эфир и, таким образом, по законам физики стали бессмертными. Книга написана от его имени. Почему он стал сумасшедшим? Что же с моим Иосипом случилось? Как так могло получиться, что такой способный, образованный человек сошел с ума на работе? У меня есть одна догадка. Вы понимаете, он всю жизнь работает на радио. Это такое особе радио, где представлены неудачники. Такое радио просто не нужно на английском языке, на французском языке. Он работает с блестящими людьми, это лауреаты, призеры, умники, умницы, и при этом - они исторические лузеры, неудачники, и вот на его глазах десятилетие за десятилетием проходят, закрываются целые редакции, уходят венгры, уходят поляки, уходят литовцы, уходят болгары и румыны! А он - среди людей, которые остались на второй год. Да какой год - второе столетие, второе тысячелетие! Иосип не выдерживает. Он сходит с ума.



Иван Толстой: Жестокий диагноз – и стране, и общественности, и нам всем. Ну, хорошо, Игорь, так кто же Вы сами - в таком случае?



Игорь Померанцев: У Анны Ахматовой есть такие патетические стихи:



«Я была тогда с моим народом,


Там, где мой народ к несчастью был».



Поскольку время было патетическое, и стихи получились патетическими. Я же без всякой патетики, но не без чувства гордости могу сказать, что вот уже почти 30 лет я тоже был и остаюсь со своим народом: перемещенными лицами, беженцами, политэмигрантами, бродячими собаками Европы.




Материалы по теме

XS
SM
MD
LG