Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Республиканец: к 100-летию со дня рождения Алексея Ивановича Пантелеева.





Иван Толстой: Нельзя сказать, что Пантелеев как писатель забыт – «Республика ШКИД» и рассказы постоянно переиздаются, фильм режиссера Геннадия Полоки 1966 года – стал почти культовым. Во всяком случае, цитаты из него знали в детстве все: «Бей халдеев!», «Какой ты худенький», «Гад ты, оказывается, Костя Федотов». Но вот сказать, что имя Алексея Ивановича Пантелеева вспоминалось часто – не скажешь.


Жаль, потому что писатель был превосходный, а человек… Вот сегодня мы и постараемся воссоздать потрет Алексея Ивановича Еремеева, взявшего себе уже в ранней юности литературный псевдоним по имени бандита и грабителя – Лёньки Пантелеева. С размышления о «Республике ШКИД» начинает литературовед и критик Бенедикт Сарнов.



Бенедикт Сарнов: Эта книга своей славой и знаменитостью перекрыла все другие книги Пантелеева. Она была написана двумя мальчишками, в сущности. Она вышла в 1927 году, Пантелееву тогда было тогда 19 лет, а его соавтору Григорию Белых 21 год. Они какое-то время ее писали, потом она печаталась, так что они совсем мальчишки были. Она в короткий срок выдержала 10 изданий, была переведена на многие языки, она была очень знаменитая, более знаменитая даже, чем знаменитая «Педагогическая поэма» Макаренко. Это книга поражала и поразила современников и читателей, прежде всего, свежестью, непосредственностью, живостью своей, я бы сказал, своим дилетантизмом, не профессиональностью. Это был такой живой дневник этих двух мальчишек, воспитанников Школы имени Достоевского, школы для уголовников, для дефективных детей. Они показали всему миру, какие они «дефективные». А потом уже Пантелееву повезло - он попал в хорошие руки. Им очень увлекся, влюбился в него Маршак, который был тогда главным человеком в детской литературе, ее, можно сказать, вдохновителем и создателем. Он влюбился в этого Лешку Пантелеева, они подружились, они, несмотря на то, что разница в возрасте у них была в 20 лет, были на «ты». И он начал становиться профессиональным писателем, писателем очень тонкого, изысканного письма. Во-первых, он сблизился тогда с обэриутами, которые, видимо, тоже оказали на него, не прямое, но какое-то несомненное воздействие. Это блестящие люди, такие, как Хармс, Введенский, молодой Заболоцкий, Олейников. И он начал работать по-другому. Одна из блестящих, самых лучших его вещей - повесть «Пакет» - написана уже в такой литературной традиции, которая дает мне возможность поставить эту маленькую повесть полузабытого писателя Пантелеева в ряд с замечательными вещами Бабеля из его «Конармии», с Зощенко. То есть она написана сказом. Это такой сложный способ повествования. Классический пример - «Левша» Лескова. Это когда писатель излагает сюжет иногда от первого лица героя, иногда через восприятие героя, но его глазами, его языком, его слогом, его стилем. И получается, что как бы герой не очень понимает, герой незатейливый, он не очень понимает, что он рассказывает. Он рассказывает одно, а сквозь его рассказ просвечивает некий иной, второй смысл, второй план произведения. Это такое двойное зрение, это очень сложный тип, очень сложный способ повествования. И вот Алексей Пантелеев блистательно им овладел уже в те годы.



Иван Толстой: Литературовед и критик Бенедикт Сарнов. Пантелеев был дружен с тремя поколениями семьи Чуковских. Внучка Корнея Ивановича Елена Цезаревна рассказывает о дружбе деда.



Елена Чуковская: Я хочу начать с письма Чуковского Горькому, написанного в декабре 1026 года. В этом письме сказано:



«Слыхали ли вы о «Республике ШКИД», которая выйдет на днях в «Госиздате»? Если хотите, я пришлю вам эту книгу. ШКИД - это Школа имени Достоевского для нравственно дефективных детей, то есть для мазуриков, карманников и прочих. Двое из этих дефективных написали великолепную книгу для юношества о своем пребывании в ШКИДе. Написали весело и ярко. По-моему, эту книгу непременно надо перевести на все языки. Книга в своем роде потрясающая, и как человеческий документ не имеет себе равных. Замечательно, что один из авторов этой книги (вообще, их двое – Белых и Пантелеев) уже во время ее печатания снова свершил некий поступок, не одобренный милицией, и угодил в каталажку, где написал новую, самую лучшую главу своей повести. Если книга понравится вам, и вы посоветуете перевести ее на английский язык, я могу найти переводчика – англичанина, знающего советский быт».



Вот с этого письма началось и знакомство Корнея Ивановича с Пантелеевым, и большой успех книги «Республика ШКИД», которую Белых и Пантелеев написали, когда обоим было по 18 лет. Горькому очень понравилась эта книга, и он много способствовал ее изданию и успеху, хвалил ее во многих своих письмах к разным адресатам. Следующее, о чем можно рассказать, это, по воспоминаниям Пантелеева, об одной из встреч с Корнеем Ивановичем в 1937 году. Алексей Иванович вспоминает, что это было время, когда шли аресты и каждый опасался стука в дверь. И вот он описывает, как он в своей квартире услышал внезапно такой неожиданный стук, и пришел к нему Корней Иванович, который сказал: «Я - оттуда».



«Я понял - откуда. Пришел он, по его словам, чтобы сообщить, что сегодня утром его, через дворника, вызвали на Литейный, в органы, и там несколько часов расспрашивали обо мне, - пишет Пантелеев.


- А интересует их, как это ни удивительно, ваша прелестная повесть «Часы». Как я понимаю, эти изверги готовят против вас дело. Меня так, без обиняков, и спросили, не считаю ли я, что в книге Пантелеева «Часы» содержится злостная клевета на работников государственной безопасности?


- Простите, Корней Иванович, какие же в «Часах» работники безопасности?


- Вы уже не помните собственного творения. А ваш симпатичный кучерявый мильтон, он разве не представитель правопорядка? О нем, кстати, и шла речь. Компрометация работника милиции. По расчетам этих голубых мундиров, именно в этом вопросе я должен был выступить в качестве компетентного эксперта. Однако, их надежды не оправдались. Как вы понимаете, я дал достойную отповедь этим начинающим полицейским литературоведам.


- Но ведь, как я понимаю, Корней Иванович, вы дали еще и подписку о неразглашении?


Корней Иванович улыбнулся:


- Дал. И не разглашу, не бойтесь. Вы тоже, я уверен, как-нибудь преодолеете свою феноменальную болтливость, - сказал он поднимаясь и протягивая мне свою большую руку.


В этот день, на десятом году моего знакомства с Корнеем Ивановичем, я в первый раз обнял его и поцеловал. А дело, о котором он так бесстрашно в эти страшные дни пришел меня предупредить, это дело, как я впоследствии узнал, было действительно возбуждено и несколько лет спустя сработало, аукнулось, дало о себе знать».



Сейчас уже известно, что в блокадном Ленинграде Пантелеев был арестован и чудом, можно сказать, удалось сохранить его жизнь.




Иван Толстой: Критику Самуилу Лурье Пантелеев в последние годы жизни доверил свой архив. Почему, прожив такую драматическую жизнь в такие лихие времена – сталинские годы, - и лишившись начисто целого круга друзей-литераторов (сгинувших в лагерях) – почему сам Пантелеев остался на свободе? Самуил Лурье.




Самуил Лурье: Это просто такие гипотезы. Одна из них состоит в том, что он все же проходил в органах по другой статье. Он же был уголовник. Он был уголовник, так сказать, с детства, потому что он реально был членом какого-то криминального сообщества и получил бы настоящую тюрьму, а не эту Школу имени Достоевского, если бы ему уже исполнилось 16. А он все-таки в 15 лет попал в школу для малолетних преступников, которая, тем не менее, все-таки была тюрьмой и, вообще-то, это был интернат строгого содержания. Но, тем не менее, у него во всех его документах была такая отметка. Кроме того, и в 20-е годы он опять попал в историю, о которой он всегда и писал, и рассказывал, как о пустяке, что с кем-то подрался во время пьянки в ресторане. Маршак позвонил Горькому, Горький позвонил в органы, его выручили, и он отделался. Но в дневниках Шварца, которые были еще не опубликованы, когда я читал, не знаю, вышли ли они, в частности, с этим эпизодом, там Шварц пишет, что дело было серьезное. То есть, так и было, была пьяная драка, но поскольку это был рецидив, он уже был преступником, а тут ему вешали второе дело, он мог сесть. И заступничество Горького при посредничестве Маршака его спасло. Но уголовники были более социально близкие. То есть, им занимались другие отделы. Это - одно соображение. Другое состояло в том, что он был алкоголик, он очень много пил, и, благодаря этому, он, видимо, не очень много светился в этих литертурных компаниях. Все же им, всем этим идеалистам вокруг Маршака, больше всего хотелось каждый вечер собраться, послушать, как Маршак вслух читает Шекспира, поспорить о Пушкине, шутки всякие, олейниковские стихи. Все это предполагает атмосферу очень дружной компании с застольями. С бедными застольями, но с невероятным количеством извергаемого остроумия. А он был молчалив, он был алкоголик, он водился с другими. И, настолько мне известно, я полагаю, что теперь это можно сказать, и тот же Шварц об этом пишет, он пользовался большим успехом у женщин, у него были какие-то романы и женитьбы, по крайне мере, одна, про которую он тоже никогда не говорил. Но Шварц пишет, что он был знаком с его женой. У него была какая-то другая жизнь, какой-то он был отчужденный. Он не был интеллигентом тогда, он действительно был самоучка. Что у него было? Два класса реального училища за плечами и больше ничего. И он, кроме того, мучительно решал свою задачу. Потому что все это очень хорошо, конечно, они с Белых написали про эту свою Школу имени Достоевского, стали писателями, во всем мире книжку эту переводят, но Белых занялся чем-то своим, а Пантелееву надо было становиться писателем. А про что ему было писать, что он видел в жизни, кроме этих карманников, уголовников, рыночных торговок и Школы имени Достоевского? У него не было идей, не было такого опыта, который требовался для того, чтобы писать. Кроме того, так получилось, что он стал другом детской редакции, он должен был писать что-то для детей. Что он мог написать для детей? Он мучительно решал эту проблему и первая его вещь после ШКИДа, повесть «Часы», была просто прямым продолжением. Он опять написал про мальчишку беспризорника, опять про детский дом. Так что я думаю, что от этого он отчасти и пил. Он был просто чужой, и это его спасло. Вот такая у меня теория. Но, вместе с тем, он прекрасно понимал, что он на ниточке все время висит, и у него, кроме того, что он уголовник, еще висело, что он дворянин, человек чуждого происхождения, мальчик из дворянской семьи. И это знал только он один, а также его мать и сестра. Больше никто этого не знал, но он понимал, что это помнят и знают. И это было для него не так, как для очень многих. Потому что очень многие в Союзе писателей… В конце концов, вообще в этой самой литературе… Где-то я не так давно об этом писал по поводу Добычина, что это может быть было одной из причин, почему Добычина ленинградские писали так охотно принесли в жертву, потому что Добычин в своей книге «В городе Эн» этого не скрывает, он описывает свое детство, он описывает детство дворянского мальчика в Северодвинске. А кто Тынянов? Сын такого же врача, сын статского советника, и Шварц - сын врача и дворянина. И кого не возьми, они все были дворяне или купцы. И советская власть им это как бы простила за то, что они теперь будут свои. Но у Пантелеева было особое положение, потому что это была часть его роли литературной. Их-то никто не спрашивал, и они скрывали. Не писали они про свое детство, или писали про него в старости, как Шварц в дневниках. А он-то был именно автором автобиографической повести, известной на весь мир именно тем, что советская власть поднимает мальчишек-сирот из трущоб, с самого дна, делает их писателями, интеллигентами, поднимает их на высоту культуры. Но если к этому скромно добавить, что сначала советская власть и революция сделали его сиротой, лишили его отца, лишили его имущества, дома, лесопильного производства и отправили его скитаться по России, а затем забросили в городскую питерскую шпану, то это будет совершенно другая история. И поэтому он понимал, что для него такого рода разоблачение будет действительно разоблачением. По умолчанию предполагалось, что он принял официальную версию своей биографии, но, вместе с тем, его держали на крючке, и в любой момент можно было такую статью написать в любом журнале или газете, что он водил нас за нос и лицемерной маской прикрывал свою классовую чуждость - и все, у него нет читателя, который ему будет верить. А читатель у него был все-таки детский и юношеский. И это над ним висело. Конечно, он знал, что это помнят. Поэтому, когда в сентябре 1941 года его вызвали в милицию на площадь Урицкого, которая ныне Дворцовая, попросили его паспорт, поставили ему там печать «выписан из Ленинграда», сказали через столько-то часов явиться на вокзал, потому что он высылается из Ленинграда, он понял, что вспомнили, жизнь для него кончилась. И тут, я думаю, было уже все: и классово чуждое происхождение, и преступное прошлое, и связи с врагами народа. Так что сразу он оказался вне закона, и то, что он решился остаться в блокированном городе фактически без документов… Он, наверное, не мог предвидеть всех последствий, еще не мог предвидеть, что будет Блокада, но с этих пор он жил каждую минуту под угрозой расстрела. Ему говорят, предположим: «Гражданин, предъявите документы», а он предъявляет этот паспорт, в котором написано, что он выписан, как чуждый элемент. В общем, это расстрел на улице. Поскольку он все это пережил, все это прошло, он оказался спасен и снова продолжил свою литературную деятельность после войны, это добавило ему тайны в его собственных глазах. Дальше он должен был и это, в общем-то, скрывать и как-то объяснять потом.



Иван Толстой: А как он, в результате, выпутался из этой истории с паспортом?



Самуил Лурье: Во-первых, он, проявляя большое мужество, все же ходил на рынок, менял какие-то вещи, которые были в доме. У него были мать и сестра, которые жили отдельно, которые в последнюю минуту с ним делились какой-то едой. В Союзе писателей об этом знали, и он пытался через кого-то получить какие-то пайки, но, насколько мне известно, распорядитель бытом писателей, оставшихся в Ленинграде, сказала, что не будет в это вступаться, спасибо и на том, что не донесли в органы, что он остался. Во всяком случае, никаких карточек и пайков у него не было. Он дошел до полной дистрофии и в какой-то момент свалился. Там еще были всякие истории, когда его задержал-таки милиционер, он уже шел с этим милиционером в милицию и молился про себя, но так получилось, что милиционер его отпустил. Оказалось, что он читал Пантелеева. Короче говоря, он свалился, но обходившие дом дружинники его выволокли, и, как это ни странно, действовала скорая помощь, и его куда-то привезли. И, такое счастливое совпадение - оказалось, что была какая-то больница для дистрофиков, где завотделением знала, кто такой писатель Пантелеев, и она оставила его у себя. И они его выходили. Там хоть как-то, но кормили, и ему удалось дожить до весны. Надо отдать должное Маршаку. Про Маршака биография тоже не написана, похоже, что он был очень сложный, очень неприятный, очень многосторонний человек, но что он не оставлял своих друзей ленинградских, во время от них бежав в 37-м году. Да, он сбежал, чтобы самому не погибнуть, но тех, кто остался он выручал, и до последнего своего дня помогал всем, чем мог. И тут тоже, куда он только не звонил и не писал. Короче говоря, он уговорил Фадеева, который отправлялся в Ленинград на самолете, чтобы обратно он взял Пантелеева в свой самолет «Дуглас». Что и произошло в конце 42-го или в начале 43-го. Короче говоря, Фадеев, как очень важный чиновник Союза писателей, приезжал в Ленинград, через кого-то разыскал Пантелеева и отвез его в Москву, где ему сделали новые документы, сделали сотрудником какого-то журнала ЦК ВЛКСМ, «Пионер», по-моему, сделали его фронтовым корреспондентом. В общем, так или иначе, его легализовали и выдали ему новый чистый паспорт. Вот так кончилась эта история.



Иван Толстой: Елена Цезаревна Чуковская продолжает рассказ о дружбе писателя с разными поколениями ее семьи. Пантелеев и Лидия Чуковская.



Елена Чуковская: Лидия Корнеева была сотрудником маршаковской редакции «Детиздата» и в качестве редактора работала над первым изданием повести Пантелеева «Часы». Это было в 1929 году, и от этого времени сохранилась книжка 1929 года с надписью Пантелеева. В сентябре 1929 года он пишет:



«Сколько слез Вы пролили над ее страницами, сколько раз Вы проклинали меня. И час, когда я выдумал писать книжки, наверное, для Вас самая мрачная историческая дата. Ведь мне хорошо помнится то время, когда вместе со мной и Самуилом Яковлевичем Маршаком Вы работали над лохматой рукописью мой дефективной повести. Благодарный за многое, я с глубокими извинениями посылаю Вам этот печальный сувенир».



И с этого времени началась переписка Лидии Корнеевны с Пантелеевым. Долгое время они жили в одном городе, в Ленинграде, перед войной, а потом оказались уже в разных городах. Переписка эта велась на протяжении почти 50 лет, и охватывает около 850 писем. Я обратила внимание в этих письмах на то, что писал Алексей Иванович о своих книгах и о себе. Например, он писал в 1953 году:



«Уже четвертый месяц я пребываю на так называемых «руководящих постах», работаю в правлении Ленинградского Союза писателей и возглавляю детскую секцию того же Союза. Зная меня, мой характер и мою способность, вы можете представить себе, как здорово мне достается. Главная беда, что у меня никого опыта нет, я не только работать, но и манкировать не умею».



Замечательное свойство Пантелеева это юмор, с которым написаны все его книги и с которым он пишет о себе. Вскоре Лидия Корнеевна спрашивает Пантелеева, по просьбе аспирантки Университета, которая собирается писать о нем диссертацию: когда, как, где начал, в каких газетах или журналах печатался, работает ли над книгой «Год в осажденном Ленинграде», как обещал в 45-м году, был ли на Первом съезде писателей, в каких статьях поминает Пантелеева Горький, нет ли писем Горького к Пантелееву, в каких изданиях он член редколлегии. И Алексей Иванович отвечает на все эти вопросы:



«Начал печататься в 1924 году, то есть в возрасте 16 лет, в журналах «Кинонеделя», «Бегемот», «Юный пролетарий» и «Смена». С 1925 года юнкор, а затем внештатный кинорепортер ленинградской комсомольской газеты «Смена». Зимой 1926 года совместно с Белых написал книгу «Республика ШКИД». Работа, которая носила условное название «Год в осажденном Ленинграде» не была опубликована. Первая ее часть печаталась в журнале «Смена», но света не увидела: уже набранная и отпечатанная была задержана военной цензурой. Отельные рассказы и заметки - «Маринка» «Долорес», «Дети моего города» - печатались в «Комсомольской правде». На Первый съезд писателей не ездил - был болен. Писем Горького у меня не сохранилось. Всего их было четыре, два из них утеряны, похищены в 1940 году. Два других в 1942 сданы моей матерью в ленинградскую «Книжную лавку писателей». Судьба этих писем мне неизвестна, однако копии их я видел недавно у Привалова, который пишет для московского «Дома детской книги» статью обо мне. До войны работал долгое время в редколлегии журнала «Чиж», с 1946 года член редколлегии журнала «Мурзилка».



Надо сказать, что соавтор Пантелеева Григорий Белых в 1936 году был арестован и в 1938 умер в тюрьме от туберкулеза. И Пантелеев повел себя очень благородно относительно памяти своего друга и соавтора. А именно, он не соглашался на издание «Республики ШКИД», был огромный перерыв, книга не переиздавалась более 20 лет, пока тот же Пантелеев не выхлопотал реабилитацию своего друга и соавтора. В 1957 году он пишет:



«Я собираюсь ставить вопрос о посмертном восстановлении Белых в правах члена Союза писателей. Поскольку он амнистирован, мне думается, это возможно. Только таким образом, как мне кажется, можно реабилитировать его в глазах критиков и издателей».



Дальше Лидия Корнеевна задает вопрос о том, как относился Макаренко к «Республике ШКИД». И Пантелеев отвечает, что:



« Макаренко ругал «Республику ШКИД» уже после смерти Горького и ареста Гриши Белых. И, в частности, Макаренко писал: «В каком жалком состоянии представлена работа в «Республике ШКИД» Белых и Пантелеева! Собственно говоря, эта книга есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи. Книга наполнена от начала до конца описаниями весьма не симпатичных приключений ШКИДы, от мелкого воровства до избиения педагогов, которые в книге иначе не называются, как халдеи. Воспитательный метод руководителя Викниксора и его помощников совершенно ясен: это карцер, запертые двери, подозрительные дневники, очень похожие на кондуит. Здесь сказывается полное бессилие педагогического мастерства перед небольшой группой сравнительно легких и способных ребят. До самой последней страницы проходит перед читателем якобы занятные трюки одичавших воспитанников».




«Это все и дословно», - пишет Пантелеев. Лидия Корнеевна отвечает:



«Цитата из Макаренко - забавная. Дорогой Антон Семенович смотрит на всякую книгу как на трактат или поэму о педагогике. Вообще, в некоторых своих высказываниях он удивительно антиартистичен. «Республика» же, не рассказ об удачном или не удачном педагогическом методе, а книга о трудном времени, о трудных и иногда прекрасных человеческих судьбах.



Иван Толстой: Правдива ли была правда Пантелеева? Этот вопрос я задаю Бенедикту Сарнову.



Бенедикт Сарнов: Безусловно, да. Отчасти, потому что он старался не вторгаться в те темы и сюжеты, где ему пришлось бы быть неправдивым, а, с другой стороны, он был до предела щепетильным, честным. Он был очень правдивый по натуре человек, по природе своей, и очень честный и правдивый писатель. Я приведу только один пример. Вы знаете, во время войны он был, по-моему, корреспондентом «Комсомольской правды», и его послали в ту часть, где был совершен знаменитый подвиг Александра Матросова. И он написал один из первых, если не первый очерк об этом знаменитом матросовском подвиге, который, якобы, заткнул соей грудью амбразуру вражеского пулемета. Вы сами понимаете, что это история легендарная, надеюсь, что теперь все понимают, что этого физически быть не могло. Это была одна из легенд той войны, потому что, видимо, те, кто видел это из окопа, он действительно, вскочил из окопа, кинулся, побежал, его прошило пулеметной очередью, и он упал на эту амбразуру. А там уже создалась легенда, что он, якобы, нарочно хотел своим телом пулемет заткнуть. Так вот Алексей Иванович поехал в эту часть, расспросил всех, он мне сам рассказывал, как это было, расспросил всех, кто при этом присутствовал, и, по возможности честно, как он это любил, умел и только так и умел, этот очерк написал. Как вы понимаете, эта позднее создавшаяся легенда, что будто бы все бросались в атаку и под пули врага со словами «За родину! За Сталина!», это тоже один из фальшивых мифов той войны, вообще, всей нашей истории. Ни один из моих друзей фронтовиков не мог вспомнить, чтобы в его жизни было что-то подобное, или чтобы он был свидетелем чего-то подобного. Совсем другие выкрикивались слова, и вы можете догадаться, какие. А именно - матерные. И вот Алексей Иванович, будучи очень честным и щепетильным художником, он так примерно и постарался это дело изобразить. У него так и было написано в том очерке: «И с криком «А, сволочь!», вскочил...». Единственное отклонение от правды, которые он себе позволил, это заменить вот эти традиционные наши родимые русские слова возгласом «А, сволочь!». Ну, кончено, наутро в газете он прочел: «И с криком «За Родину! За Сталина!», но там он уже ничего поделать не мог, это была газета. Но во всех последующих изданиях он восстановил это свое первоначальное «А, сволочь!».



Иван Толстой: Елена Чуковская упоминала связующее звено между Москвой и Питером – друга и доверенное лицо Леонида Романкова. Леонид Петрович рассказывает.



Леонид Романков: Я дружил с Лидией Корнеевной Чуковской, а с ней я познакомился потому, что я искал следы своего дяди, который был другом сына Ахматовой и другом Лидии Корнеевны. И он написал ей письмо из лагеря, которое было процитировано в «Архипелаге ГУЛАГ», который я читал в самиздате. Вот так я пришел к Лидии Корнеевне, и мы подружились. Я стал для нее в каком-то смысле курьером, связным. Надо было привозить самиздат, ее книги, книги папы самиздатские, иногда лекарства для многих людей, как старая интеллигенция, как Адмони, Жирмунская, Гинсбург, в том числе, Пантелеев. Я пришел к Алексею Ивановичу, когда еще была жива Элико Семеновна, и так получилось, что мы подружились, по крайней мере, я надеюсь, что могу считать себя его другом, и до самой его смерти я с ним поддерживал очень близкие и короткие отношения. В частности, когда Маша, его дочка, болела и была в Скворцова-Степаново, я приходил к ней с микрофоном, мы с ней считали стихи и разыгрывали пьесы. Я это относил Алексею Ивановичу, давал ему слушать, он писал звуковое письмо для Маши, и отправлял его со мной в больницу. И у меня сохранились записи, как он считал стихи для нее. Особенно он любил «В минуту жизни трудную, когда на сердце грусть…». И вот наше общение происходило в обмене самиздатом, новостями, чтением книг, обсуждением совместным. И вот однажды он попросил меня отправить рукопись его книги «Кредо» за границу для опубликования. Я это сделал, а когда уходил, он сказал: «Помните, что вы везете мою голову». Я ее передал Елене Чуковской, но, надо сказать, что уже начиналась перестройка, и он захотел, чтобы она вышла здесь сначала.




Иван Толстой: А какой внешне был Алексей Иванович?



Леонид Романков: Он был очень прям, подтянут, как-то по офицерские вежлив, он никогда не садился первым, всегда ждал, когда я сяду, всегда давал мне пальто в прихожей, чем меня приводил в некоторое смущение. У него были густые брови, приподнятый кверху подбородок. Если он рассказывали что-нибудь смешное, глаза неожиданно освещались, лицо сразу молодело. Самое главное для меня в его облике была его какая-то внутренняя независимость и свобода. Он не разменивался на какие-то, скажем так, поступки, которые могли помочь в карьере, во всяком случае, он внутренне очень вслушивался в себя, поэтому его ведущим мотивом поведения была ответственность перед будущим, и если считать, что совесть это бог внутри нас, то перед совестью. И, пожалуй, самое характерное - вот такое офицерство, хотя он не был офицером, но вот как он поднимал кверху подбородок, и меня подкупала его старомодная вежливость, потому что сейчас она редко встречается. Обращали на себя внимание эти его манеры.



Иван Толстой: Благодаря Леониду Петровичу мы имеем сейчас счастливую возможность услышать голос Пантелеева. Запись несовершенная, но уникальная. Звуковое письмо в больницу обожаемой дочери Маше.



Леонид Пантелеев: Дорогая моя Манюсенька, здравствуй! Милый Леонид Петрович предаст тебе это мое говорящее письмо. Что мне сказать тебе? Ужасно скучаю по тебе, Машенька, все время думаю о тебе. Мне немного лучше, скоро позволят выходить. Обещают, что скоро пустят меня на улицу. И, конечно, первый, к кому я пойду - к тебе моя, дорогая доченька. Целую тебя семь тысяч, нет, даже семь миллионов раз. Любящий тебе папа.


Постскриптум: перед Новым Годом, надеюсь, увидеться с тобой непременно. Еще раз целую. А теперь, давай я тебе прочту что-нибудь по памяти:



В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.


Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.


С души как бремя скатится,
Сомненье далеко —
И верится, и плачется,
И так легко, легко...




Читай стихи, Машенька, читай почаще. По памяти. Ты же много их знаешь. Еще раз целую. Папа.



Иван Толстой: Голос Алексея Пантелеева. Звуковое письмо дочери Маше. Запись Леонида Романкова. В литературном наследии Алексея Ивановича Бенедикт Сарнов особо отмечает рассказ «Пакет».



Бенедикт Сарнов: Герой это повести, Петя Трофимов - простой крестьянский парень, солдат, буденовец, кавалерист, рассказывает о совершенно невероятных своих приключениях. Там на протяжении очень короткого времени, чуть ли не одного дня, он попадает то в руки белых, то в руки красных, и те, и другие готовы его расстрелять. Разумеется, красные принимают его за белого лазутчика, белые принимают его за красного лазутчика. И вот когда все эти его передряги, все эти приключения совершенно фантастические, в которых он несколько раз в жизни висел на волоске, кончаются благополучно, счастливо, в такой кибитке его везут к Буденному, в штаб командарма. И вот он лежит в этой тачанке, сытые кони несут его, он задремал, спит и видит сон. Тут надо сказать, что сон это такой старый испытанный прием классической литературы. Как вы помните, такой пророческий сон сидит Петруша Гринев в «Капитанской дочке», так что сон этот, как вы можете догадаться, как всегда это бывает у настоящего художника, носит несколько символический характер, хотя автор, может быть, сам об этом не подозревал. И вот я прочту небольшой отрывок.



«И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
- Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
- Нет... К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
- Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
- Так точно, - говорю. - Есть маленькие.
- Ну вот, - говорит. - Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
- Как хотите, товарищ Заварухин. Это, - я говорю, - товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: "Н-да! Бывает в жизни огорченье..."
А тут я проснулся».



Вот, понимаете, эта поразительная совершенно сцена, в которой открывается нам некая сущность этого простого человека. Вот эта оговорка, вроде бы, «можете расстреливать, это ваше личное дело», хотя дело это отнюдь не личное и касается оно, в первую голову, его, Пети Трофимова, его судьбы и его жизни. Я вижу в этом пророческом сне прообраз будущего не только этого Пети Трофимова, а всего его поколения и нескольких поколений наших отцов, людей того времени, когда начался кровавый разгул 37-го года и когда эти люди покорно шли на плаху вот с этим чувством, этим ощущением, что расстреливать их или не расстреливать решают не они, что это решает кто-то другой. И в этом есть некая, как сказано у Ильфа и Петрова, сермяжная правда. Вот это, конечно, Алексею Ивановичу Пантелееву было тогда 23 года, он, конечно, и сам не понимал, как глубоко копнул, как далеко он зашел в этом пророческом, провидческом сне своего героя Пети Трофимова. Не понимал, но, тем не менее, это очень важную мистическую правду своего времени он выразил.



Иван Толстой: Пантелеев ведь был скрытным человеком? – спросил я у Самуила Лурье.



Самуил Лурье: Он столько в своей жизни скрывал и переживал из-за того, что он вынужден скрывать, что он ведет такой лживый образ жизни. Он же на самом деле был не советский человек, он ненавидел госбезопасность и призирал пропаганду, советскую литературу и Союз писателей, всю эту свору обслуживания, и то, что он их презирал, но то, что он их боится и скрывает от них самое главное, что есть в его жизни, а именно свою веру во Христа, это все его терзало. Я не знаю, имею ли я право об этом говорить, но он давал деньги и церкви, и верующим, и бедным, и давал деньги правозащитникам на диссидентское движение, и так далее. Есть люди, которые умеют об этом рассказать лучше меня. Но я знаю, что на самом-то деле он участвовал и кое-чем помогал. Теперь уже можно и не страшно сказать, что он давал некоторые материалы для публикации в тогда выходившем нелегальном сборнике «Память».



Иван Толстой: В 1978 году Лидия Корнеевна Чуковская писала Алексею Пантелееву:




«Первое ощущение, когда начинаешь читать Вашу прозу и когда закрываешь книгу, это что ты попал в надежные руки правды. Чем оно обусловлено, я не знаю. То есть, ответ прост - тем, что Вы изо всех сил стремитесь писать правду, доходить до самой сути. И это стремление писателя всегда ощутимо. И еще, я думаю, тем, что Вы пишете, как очень сейчас немногие, на коренном, основном русском языке. А этот основной язык, по природе своей, не зыбок, не двусмыссленен, не уклончив, не лжив. Он - дезинфекция против всего, он выражает правду. Помните, как отвечала Тамара Григорьевна на вопрос, что надо дать с собой в путь человеку, чтобы он не мог вырасти негодяем? Она говорила: «Чувство чести, воображение, волю. Все остальное - производное от этих трех основ». Так вот Ваше творчество кладет в душу эти три основы».


Материалы по теме

XS
SM
MD
LG