Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

Поэзия и благоустройство


Эстетика для Канта была системообразующим фактором в широких философских построениях

Эстетика для Канта была системообразующим фактором в широких философских построениях

В России заезжено, изжевано и все еще не переварено одно выражение из романа Достоевского «Идиот»: «красота спасет мир». Плетут вокруг этого всякую чушь для придания видимости чего-то значительного пустейшим газетным статьям. В общем, гения выволокли на улицу, как об этом говорится в другом его романе «Бесы». Но у этой мысли действительно серьезное происхождение, и ведет оно отнюдь не к Достоевскому, а к Шиллеру, а от него к Шеллингу и Канту. Правда, у них о спасении мира в связи с красотой речь не шла. У них эстетика — учение о красоте — была системообразующим фактором в широких философских построениях. Красота и эстетическое чувство служили для гармонизации теоретического разума и нравственного сознания, то есть, в старинных терминах, природы и духа. В красоте примиряются и гармонизируются необходимость природного и свобода нравственного миропорядка. Вряд ли Достоевский знал Канта, как одно время думали в Советском Союзе, но с Шиллером он был знаком не только по его «Разбойникам», мысли Шиллера о «прекрасной душе» — в которой указанная гармония имеет место — мысль, развитая в его знаменитах «Письмах об эстетическом воспитании», нашла отражение — в основном полемическое — во многих местах у Достоевского.


Все это, конечно, весьма старая история, и не в смысле Достоевского, а в смысле профессиональной философии, давно уже отказавшейся не только от системотворчества, но и от того, что называлось метафизика — как попытка построить учение о подлинной основе видимого эмпирического мира. В строго философской терминологии, а не в той, что бытовала в Советском Союзе, метафизика — то же самое, что онтология, философская наука о бытии. Предметом философии с некоторых пор стало не бытие и его последние основы, а сущее — предметный эмпирический мир. Эти термины очень резко разделены и разделение это возведено в принцип у последнего великого немецкого философа Мартина Хайдеггера [Martin Heidegger], умершего в 70-х годах двадцатого века. Он говорил, что не только в философии, но и в реальном мире произошло забвение бытия, человек вообще, а не только философ утратил с ним связь.


Мы стремимся приобщиться к основанию метафизики, потому что хотим увидеть там различение бытия и сущего, точнее, то, чем это различение само несомо: привязанность человека к бытию .


Сам Хайдеггер строил свою философию как опыт открытия бытия, но этого открытия нельзя сделать на основе традиционной метафизики — бытие, истина бытия, как и сама истина, самораскрывается, говорит Хайдеггер. И обнаруживается это — в языке. Поздний Хайдеггер всю свою работу направил на исследование поэзии Гельдерлина — классика немецкой поэзии XIX века.


Так что до известной степени не будет неверным сказать, что тут произошло возвращение к старой мысли философии Шеллинга об искусстве как органоне философии, то есть орудии философского познания, да и модели самого бытия: у Шеллинга мир построен как художественное произведение — в единстве сознания и бессознательного. Художественный гений, говорил еще Кант, — это разум, действующий как природа.


Мысль о том, что в поэзии, то есть в словесном, языковом искусстве, происходит самообнаружение бытия, из современников Хайдеггера повторял Жан-Поль Сартр. В работе «Что такое литература» он резко отделяет поэзию от художественной прозы, ибо в прозе язык не утрачивает своего означающего, дискурсивного характера. Не так складываются отношения с языком у поэта. Сартр пишет:


Мир знаков — это проза, поэзия же находится там же, где живопись, скульптура и музыка <…> У поэтов нет утилитарного отношения к языку <…>поэт одним махом избавляется от языка-инструмента — раз и навсегда он занял позицию, с которой он видит слова как вещи, а не как знаки…Для поэта язык сродни структуре внешнего мира, он воспринимает слова с изнанки, будто посторонний для рода человеческого и, придя к людям, сразу натыкается на слово, как на барьер… Не используя слово как знак определенного аспекта мира, он находит в слове образ одного из этих аспектов… Поскольку он находится внутри (языка), слова для него не указатели, следуя которым он выбирается из своего «я» в гущу вещей, а ловушка для ускользающей реальности. Проще говоря, для поэта язык в целом — Зерцало мира.


То есть для поэта язык — не форма ориентации во внешнем мире, а сам этот мир. Но язык — достояние не только поэта, а всех людей. В языке всякому бытие в принципе раскрывается. Хайдеггер выражает это в знаменитой формуле: язык — дом бытия. (Есть и другая у него: человек — пастух бытия). Но язык обладает коварным свойством: он стирается в повседневном и всеобщем обращении, «забалтывается», грубо говоря. В него нужно вслушаться — тогда и только тогда в нем откроется бытие, выходящее за пределы сущего, эмпирического, повседневного.


Но поэзия и есть способ такого вслушивания в язык. И об этом известно не тллько из философии Хайдеггера. Есть литературоведческая теория — русская, так называемая, формальная школа, которая именно об этом и говорила: поэзия, художественное слово вообще — это обновление, оживление языка. В повседневной речи язык становится абстрактным, алгебраическим, можно не договаривать фразу или даже слово, чтобы быть понятым. Предметы мира в такой речи перестают переживаться, их не видят в их бытийной принадлежности, их только узнают, человек скользит по поверхности бытия. Основатель формальной школы Виктор Шкловский писал об этом:


Судьба произведений старых художников слова такова же, как и судьба самого слова. Они совершают путь от поэзии к прозе. Их перестают видеть и начинают узнавать. … И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Цель искусства дать ощущение вещи как ви́дение, а не как узнавание.


Нужно только помнить, что речь Шкловский ведет в основном о словесном искусстве, о поэзии и художественной прозе, что он говорит о судьбе слов в жизни и в искусстве. Искусство спасает жизнь в ее переживаемой полноте и первичности.


И это поразительно совпадает с тем, что писал Хайдеггер о судьбе бытия в современном мире и в традиционной метафизике. Мир забыл главное слово — глагол «быть» со всеми его модификациями. «Бытие» стало словом чуть ли не ускользающего значения.


Однообразие этого стершегося и все же каждый раз снова недоиспользованного «есть» скрывает за одинаковостью словесного звучания и словесного образа какое-то богатство, о котором мы едва ли задумываемся… (Но) любое слово как слово есть слово «бытия» <…> бытие высказывается в каждом слове и именно таким образом замалчивает свое существо.


То есть это как бы судьба бытия — из поэзии становиться прозой, по-философски — скрываться в мире сущностей, повседневной эмпирии.


В книге о Ницше Хайдеггер приводит ряд примеров употребления глагола «есть» (который обязателен во всех синтаксических конструкциях языков германской и романской групп). Это книга принадлежит мне («есть моя»), в Китае произошло (есть) наводнение, на полях распространяется (есть) колорадский жук, Бог существует (есть), на горных вершинах пребывает (есть) покой (этот пример — из знаменитого стихотворения Гете, известного нам в переводе Лермонтова: «Горные вершины спят во тьме ночной»):


…каждый раз ist, «есть», имеет другое значение и несет на себе другой размах высказывания <…> Вновь стоим мы на том же месте осмысления: «бытие» неопределенное и стертое — и все же понятно, и все же понятное <…> в каждом «есть» одно и то же «бытие» проносится как летучий звук и вместе с тем все-таки из какой-то дали задевает нас и говорит нечто существенное, возможно — существеннейшее.


Как видим, сам Хайдеггер заговорил здесь как поэт. Он считается одним из труднейших для понимания философов, как и Гегель. Но люди, знающие немецкий язык, говорят, что в оригинале и тот, и другой много яснее: их понятия образованы вслушиванием в язык, различением в нем оттенков, у Хайдеггерра в особенности — игрой с приставками. Но это тот же путь, по которому идет поэзия: у Тынянова в исследовании «Проблема стихотворного языка» главный тезис — поэзия создается на использовании боковых значений слова, оттенков, в нем содержащихся или в него поэтом привносимых.


Еще одна формула у Хайдеггера:


Бытие одновременно пустейшее и богатейшее, всеобщнейшее и уникальньнейшее, понятнейшее и противящееся всякому понятию, самое стершееся от применения и все равно впервые лишь наступающее, вместе надежнейшее и бездонное, забытейшее и памятнейшее, самое высказанное и самое умолчанное.


Но мы теперешние, говорит Хайдеггер, стоим на одной, первой стороне этих противопоставлений. Мы «забыли» бытие, «не знаем» его.


Это стояние вовне и незнание бытия — отличительная черта всей метафизики, ибо для нее бытие остается обобщеннейшим понятием.


Итоговый смысл его философии — обнаружение, самообнаружение бытия в языке, ощутимое в словесном искусстве, в поэзии. Хайдеггер тем самым подключается к великой школе немецкой романтической философии (к которой в сущности принадлежал и Гегель, несмотря и вопреки подчеркнуто рационалистическому облачению его системы). То, что потеряла метафизика — бытие, обнаруживается в поэзии.


Конечно, все это мало кого может сегодня взволновать. Кто сегодня думает о поэзии, читает поэзию? Однажды в ньюйоркском книжном магазине на полке бестселлеров я, к великому своему удивлению, обнаружил табличку «поэзия»; это оказались тексты песен какой-то поп-звезды.


Нынешний мир, говорит Хайдеггер, забыл бытие и погрузился в «устроенность» (по-немецки Маchenschaft) — сделанность, приспособленность к нуждам, порою, да и чаще всего искусственным, перестраивающего Землю человека. И все чаще думается, что бытие напомнит о себе каким-нибудь катастрофическим образом — к примеру, экологической катастрофой. Бытие никуда при этом не денется, оно равно себе в любой мутации; но человеку с его устройствами и устроенностью придется худо.


XS
SM
MD
LG