Ссылки для упрощенного доступа

logo-print

«Но я не умер, и я буду говорить». Кирилл Медведев стал лауреатом премии Кормильцева


В 2003 году Кирилл Медведев отказался от каких-либо официальных публикаций

В 2003 году Кирилл Медведев отказался от каких-либо официальных публикаций

Почти все российские литературные премии мне кажутся комичными, особого отношения к литературе не имеющими, и я не считаю нужным в этой программе о них говорить. Но нет правила без исключений. Мне кажется важным отметить появление новой премии, Премии имени Ильи Кормильцева. Премия эта не имеет ничего общего с пафосными награждениями писателей из фондов государственных и олигархических структур, у нее нет денежного выражения, ее лауреаты не являются авторами бестселлеров и телезвездами. Она воплощает нонконформистский дух основанного Ильей Кормильцевым издательства «Ультра.Культура». В этом году премия вручалась впервые, и лауреатом главной номинации «Литературный эксперимент» стал поэт, переводчик и издатель Кирилл Медведев.


— Кирилл, под литературным экспериментом, за который вы награждены, подразумевается ваше издательство. Но ведь издательство, само по себе, только часть большого эксперимента, который вы начали несколько лет назад. Это что-то вроде идеи чучхе, опоры на собственные силы — надеюсь, вас не обидит такое сравнение. Расскажите, пожалуйста, об этом эксперименте.


— Думаю, что трудно возвести начало этого эксперимента к какому-то определенному времени. Конечно же, когда я начинал писать стихи и публиковать их, в 1999 году, у меня не было какого-либо четкого представления о том, как все это должно дальше развиваться. Но если говорить о каких-то вехах, то главной вехой был 2003 год, когда я в какой-то момент решил, что тот контекст литературный и та среда, в которой я пребывал несколько лет, мне, в принципе, продолжает быть интересна, но находиться внутри нее я не хочу, потому что я должен развиваться в другую сторону. Я вижу, что ценности этой среды постепенно себя исчерпывают, они становятся для меня несостоятельными и необходимо искать какой-то другой путь. А искать его, находясь внутри, невозможно. Необходимо сделать достаточно резкий, для кого-то в чем-то оскорбительный и тяжелый для меня жест. Таким образом, я отказался от каких-либо официальных публикаций, решил, что буду публиковать все, что буду писать дальше, на собственном сайте, не буду участвовать в литературных вечерах и так далее. Вот сам этот жест — это был действительно эксперимент, потому что я не знал, к чему это приведет и чем закончится.


— Прошло уже несколько лет, и мы можем подвести предварительные итоги этого эксперимента. В первую очередь, не разочаровал ли он вас?


— Нет, он меня абсолютно не разочаровал. Теперь я уже вижу, что это было правильное решение. Насколько удачно и правильно для меня все сложится, я совершенно не предполагал, насколько широкие новые пространства я для себя открою — и политические, и интеллектуальные, и новую среду. Поэтому я надеюсь, что еще все впереди, но могу прямо сказать, что пока все удается.


— Знаменитый французский критик, ведущий телепрограммы «Апостроф» Бернар Пиво задавал писателям вопрос: «Почему вы пишете?» И получал очень интересные ответы. Вот Пол Боулз ответил: «Я пишу потому, что я жив». Что вы скажете?


— Боюсь, что так же лаконично, как Пол Боулз, мне ответить не удастся. Я думаю, что все пишут приблизительно по одной и той же причине: желание сесть и что-либо написать, тем более в столбик, это следствие той или иной несостоятельности, неспособности совершить определенные действия или сформулировать четко свою мысль, свою эмоцию. Когда у человека есть ощущение, что в этот конкретный момент он бессилен, хотя, может быть, он этого и не осознает, но именно вот это ощущение и заставляет его сесть и что-то написать. Таким образом, отсутствие действия, отсутствие четкой формулировки выражается в неких энергетических сгустках, которые и являются стихотворением. Сгустки, которые потом могут проявлять себя как угодно, как-то взрываться, побуждать к какому-то новому действию автора или других людей. То есть они, так или иначе, начинают действовать в том случае, если эта исходная несостоятельность была жестко и бескомпромиссно в них выражена.


— Одна из ваших книг стихов называется «Все плохо». Это не просто слова на обложке, а своего рода девиз, которому вы следуете. Что именно плохо, Кирилл?


— Конечно, шесть-семь лет спустя можно подбирать разные варианты ответа, вспоминать, что конкретно для меня было плохо в тот момент. Но, в целом, я бы сказал, что, наверное, «все плохо» — это одна из главных первичных поэтических деклараций, как бы слоган. Все начинается с этого ощущения, что все плохо и нужно что-то с этим сделать, а сделать ничего конкретного невозможно. Тут не важно, о чем идет речь: что ты хочешь понравиться конкретному человеку, и не можешь, или о том, что ты хочешь изменить мир. Это мысли абсолютно равноценные.


— Я должен сказать, что во многом с вами согласен, мне очень нравится ваш жест, и я очень хорошо понимаю нежелание соучаствовать и отвращение к литературному истеблишменту, которое вы испытываете. Но почему в качестве базы своего сопротивления вы выбрали марксизм? Вот здесь мы с вами расходимся.


— Еще полгода назад этот вопрос звучал бы, наверное, более обоснованно, чем сейчас. Сейчас, в эти дни, в эти месяцы и чем дальше, тем больше о марксизме уже не говорят, как о каком-то отжившем явлении, неспособным объяснить современный мир. Почему марксизм? Потому что марксизм — это для меня реальная возможность объяснить, как, в частности, моя личная творческая деятельность связана с жизнью общества, насколько она от него зависит. Мне хочется думать, что я абсолютно свободен, как художник, в своих высказываниях, порывах, но в какой-то момент я начал осознавать, что это не так, что это иллюзия, что я, как и любой поэт, художник и кто угодно, в огромной степени являюсь винтиком этого общества и заложником каких-то его тенденций и движений, которые мне чужды, которых я не разделяю. И с помощью только поэзии, с помощью только букв на бумаге с этим ничего сделать невозможно. Нужно это по-другому осмыслять, что-то предпринимать, и поэзия тут может быть только неким исходным импульсом.


— Вы основали «Свободное марксистское издательство». Что вы издаете и для кого?


— Я хочу еще добавить, чтобы стало более понятно. Мне кажется, что в эти годы, и сейчас особенно это становится ясно, заканчивается некая продолжительная эпоха, ее условно можно назвать постсоветской, которая длилась 20-25 лет. И рушатся многие мифы этой эпохи, и мифы наши местные, российские, и мифы и представления глобальные. Скажем, существует представление о том, что марксизм устарел, потому что мы живем уже в некоем абсолютно другом мире, это уже не капитализм, это некое постиндустриальное или информационное общество, в котором нет ни буржуазии, ни пролетариата, в котором нет эксплуатации, как таковой, а есть какой-то сплошной средний класс, и скоро совсем все будет хорошо — по крайней мере, других путей нет. Социалистический эксперимент провалился, борьба, если была, то закончилась, конец истории, как писал Фукуяма. Это представления, которые были очень хорошо укоренены и, в первую очередь, в России, в российской интеллигенции, по понятным причинам — разочарования в советском проекте. Сейчас мы видим, что это не так, что та модель свободного неолиберального капитализма, которая существовала в последние десятилетия, себя исчерпывает, а вместе с ней исчерпывает себя огромная масса представлений идеологических, культурных, интеллектуальных, которые она порождала. Соответственно, на этом ощущении я решил, что необходимо этот зазор, этот провал ликвидировать. А провал состоит в том, что из-за отторжения всего советского, а с ним и социалистического, марксистского, левого, наша интеллигенция оказалась неспособной адекватно осмыслять те реалии, в которых она оказалась и в 90-х, и, особенно, сейчас, поскольку огромный пласт левой мысли второй половины XX века, которая не переводилась и не пропагандировалась в Советском Союзе, более того, считалась опасной, слишком радикальной, так и осталась неосвоенной здесь. Поэтому мы видим ситуацию, когда у людей в головах осталось представление, что есть два варианта ситуации — капитализм и нечто другое, какой-то тоталитарный строй, который происходит от дикости, неразвитости, недостатка культуры, который сейчас возвращается в Россию. И что, прежде всего, дает марксизм? Он дает возможность видеть глобальную перспективу, не разделять, что есть некая отсталая Россия и есть развитой Запад, где люди так доброжелательно конкурируют по законам капитализма. Сейчас это абсолютно взаимосвязанные и зависимые структуры. По-моему, марксизм и классический, и современный, и неомарксизм дают массу возможностей глобального осмысления. И мне кажется, в первую очередь, этого и не хватает. Соответственно, есть зеркально обратное представление, что есть великая Россия со своими ценностями и есть прогнивший либеральный Запад. Вот эти два представления симметричны. И они не продуктивны, они ничего не дают для понимания реальной ситуации. И нужно из этой ловушки как-то выходить. Мне кажется, марксизм — один из способов.


— Кирилл, вы сказали, что сейчас мы видим конец постсоветской эпохи. Что же идет ей на смену?


— Тут трудно сказать, что идет на смену. Как минимум, разочарование в идеалах рынка, неконтролируемой экономике. Что может прийти этому на смену? Мне кажется, тут есть два варианта. Либо признание необходимости той или иной степени вмешательства государства. Причем, степень может быть самой разной — от умеренной, от госкапитализма, до самых праворадикальных форм в каких-то странах. Другой вариант, мне лично и моим единомышленникам гораздо более симпатичный, это идея возрождения политической жизни снизу, самоуправления, то есть идеи гражданского общества, которое способно противостоять государству, государственной бюрократии и бизнесу, который с этой государственной бюрократией тесно переплетен, что мы видим и у нас, и на Западе тоже.


— Кирилл, ведь это фактически идея Солженицына?


— Солженицын все-таки пытался основываться на национальных ценностях, разворачивая их в демократичном, в его понимании, духе. Я считаю, что к любого рода представлениям о национальных ценностях мы должны относиться максимально осторожно и видеть в них предмет идеологии, которая порождается определенными материальными практиками, а не наоборот. Поэтому речь должна идти об интернациональных формах взаимодействия, а не о том, как нам обустроить Россию. Это тупиковый вопрос.


— Мы говорили о конце эпохе в политике и экономике, но не сказали ни слова о культуре и, тем более, о поэзии. Обозначает ли этот конец постсоветской эпохи (который пока выражается в падении биржевых индексов, не бог весть что), и конец постсоветской культуры, которую мы с вами, я думаю, одинаково страстно не любим?


— Конечно же, в культуре эта эпоха связана с постмодернистской парадигмой, то есть с представлением о возможности сосуществования самых разных картин мира, то, что называется постмодернистская чувствительность, некая завороженность, неспособность выбрать из этих картин мира одну и на ней настаивать. Это тоже такие культурные и интеллектуальные испарения неолиберального мироустройства. Соответственно, речь о том, что на смену постмодернистским ценностям должны прийти и приходят какие-то другие, уже давно идет, она шла и в 90-х, и чем дальше, тем сильнее, она шла и после 11 сентября. Вопрос в том, что это за ценности. Тут опять есть два варианта. Либо это будут левые ценности, основанные на возможности каждого человека, независимо от его достатка, материального достояния и места жительства влиять на общественную жизнь, а, значит, и на свою жизнь, либо на смену этой постмодернистской множественности придет правоконсервативная картина мира, где будут фиксированные семейные, клановые, корпоративные, национальные, цивилизационные ценности, которые люди должны будут в огромной степени разделять. Вот тут два варианта, мне кажется.


— Почему или-или, вы не думаете, что две эти линии будут сосуществовать и дальше, как сосуществуют сейчас?


— Да, а, возможно, они будут жестоко сталкиваться. Другое дело, что нужно понимать, что оба эти выхода, оба эти мировоззрения достаточно логично вытекают из политической парадигмы, они являются следствием ее противоречий. Поэтому нужно помнить, что этот строй эти выходы, альтернативы и порождает.


— Кирилл, мы начали разговор о книгах вашего издательства, и вы сказали, что вы выпускаете левые тексты, которые не были опубликованы в Советском Союзе, потому что тогда боялись их публиковать. Речь идет, в первую очередь, о текстах Пьеро Паоло Пазолини, которые вы сами переводите и, скажу нашим слушателям, что опубликовали уже две книги Пазолини и, кстати, основали веб-сайт www.pasolini.ru, на котором некоторые тексты опубликованы. Почему вы увлеклись Пазолини?


— В целом, мой главный интерес — это мыслители, поэты и художники, состоявшие в том или ином ангажементе не просто с левой идеологией, но с левыми политическим силами. Потому что это в некотором смысле и мой личный опыт, который я проживаю, поэтому мне интересны, в первую очередь, такие люди. И мне кажется, что это противоречие между такими индивидуальными порывами художника, некоторым неизбежным нарциссизмом, индивидуализмом и ценностями солидарности и общего дела крайне продуктивно и для поэзии, и для общего дела. Хотя крайне сложно балансировать на этой границе. Для меня это горячая точка, некий фронт человеческого развития в данный момент. И поэтому Пазолини — один из тех художников, который в полной мере опередил эти все проблемы. О его взаимоотношениях с компартией Италии у нас тоже известно довольно мало — знают, что он был коммунист, но всерьез это не воспринимается. Вот такое обывательское представление, что люди заблуждались, просто они не знали, что такое настоящий социализм. А знали бы, побежали бы все. На самом деле, все было гораздо сложнее. Поэтов и художников, так или иначе взаимодействовавшие с коммунистическими и социалистическими левыми силами, огромное количество в западной культуре первой и второй половины XX века. И это тоже неосвоенный пласт. Что касается Пазолини, тут особенно интересен такой момент, что одним из его наиболее частых и сильных поэтических импульсов было именно неприятие того, что происходит в коммунистическом движении, в его партии, такие проблемы и мелкие, и серьезные. То есть, в огромном количестве его стихотворений это крайне эмоциональная критика. Что важно еще понимать, и тоже пока понять довольно сложно? Есть представление о Маяковском, чья ошибка была в том, что он увлекся революцией, как-то связал себя с большевиками, что его тоже привело к деградации. А не связался бы, так остался бы свободным, как и должен оставаться художник. Проблема абсолютно не в этом. Любой художник, как любой человек, так или иначе, сознательно или нет, связан с той или иной идеологией, с той или иной силой, он ее выражает в той или иной степени. А трагедия и Маяковского, и Пазолини состояла не в том, что они вступили в партию и связали себя с левым движением, а в том, что их партия, их общее дело деградировало, шло к концу, к упадку вместе с ними, и они ничего не могли с этим поделать. По-моему, это несколько другой аспект, трудно постижимый пока для нашей аудитории.


— В заключение я хочу процитировать Пазолини, текст, который вы перевели. «Официальная русская культура, я говорю, в первую очередь, о литературе, — пишет Пазолини, — ленива, скучна, конформна, сентиментальна и риторична. Полагаю, что, как и в Америке, в России есть и другая культура». Эти слова были сказаны больше 30 лет назад, но, наверное, вполне актуальны. Актуальны и разочарование, и надежда Пазолини. Я думаю, Кирилл, вас можно причислить к числу тех литераторов из второй культуры, другой культуры, которая никуда не делась в постсоветском мире, она была всегда, о которых говорил и на которых надеялся Пазолини.


Пьер Паоло Пазолини. «Духу». Перевод Кирилла Медведева


Только потому, что ты мертв, я могу говорить с тобой —
как с человеком, иначе мне мешали бы твои законы.
Никто не защищает тебя — тот мертвый созданный мир,
чьим дитем и хозяином ты был, от тебя отрекся.
Изумленный прах старика, призрак, бормочущий слова,
заблудившись, ты начинаешь увязать в эпохах:
но я твой брат, нас связывают ненависть и любовь,
мое еще живое тело и твой труп спаяны всерьез,
и это воодушевляет, это вселяет дух в нас обоих.
Однако, для того, чтобы составить тебе приговор —
несчастный грешник, которого уже изгрызла смерть,
просящий, нагой, беспомощный и беспёрый —
моё сердце ещё будут сдавливать мириады слов!
Ты оставил пустое место, и в этом месте другой —
неприкосновенный, потому что живой — начинает властвовать.
Но — «смерть не властна»! И только в абсурдной стране,
где над нами ещё стоят живые Византия и Тренто,
она властна: но я не умер, и я буду говорить.


XS
SM
MD
LG