Ссылки для упрощенного доступа

Анна Каван - «английская сестра Кафки».





Дмитрий Волчек: 4 декабря исполнилось 40 лет со дня смерти Анны Каван. Есть основания не забывать именно эту дату: Каван скрывала год своего рождения, литературное признание пришло к ней в последние месяцы жизни, а сама смерть остается загадкой и по сей день: инфаркт или самоубийство? До недавнего времени год рождения Анны Каван на обложках ее книг указывали со знаком вопроса, сейчас установлена точная дата: 10 апреля 1901 года. История Хелен Вудс, родившейся в этот день, полна белых пятен. Анна Каван стремилась избавиться от свидетельств своей юности, все дневники, кроме нескольких тетрадей за 1926 и 1927 годы (единственный период, когда, по ее признанию, она была влюблена и счастлива) она уничтожила. Мы знаем, что она была дочерью состоятельных родителей, в 1920 году по их настоянию вышла замуж за человека, которого терпеть не могла, Дональда Фергюсона, провела с ним два года в Бирме, родила сына. Ее брак распался, она вернулась в Европу, влюбилась в художника Стюарта Эдмондса и провела с ним несколько лет. Писать она начала еще в Бирме, чтобы побороть депрессию, и под именем Хелен Фергюсон с 1929 по 1937 годы опубликовала шесть реалистических романов, имеющих мало общего с той Анной Каван, которую Брайан Олдис назвал «английской сестрой Кафки». Анна Каван – имя героини романа Хелен Фергюсон «Оставь меня в покое»: кажется, единственный случай, когда псевдонимом писателя становится имя его персонажа. Превращение заурядной писательницы Хелен Фергюсон в великолепную Анну Каван произошло мгновенно, но предшествовало ему немало необычных обстоятельств. Еще в середине 20-х Хелен Фергюсон познакомилась с тяжелыми наркотиками. «После героина глаза становятся красивыми. Нет сомнения, что я хорошенькая. Долго смотрелась в зеркало и довольна собой», - записывает в дневнике 25-летняя Хелен Фергюсон. Пристрастие доставляет все больше хлопот, отношения со Стюартом Эдмондсом, который начинает спиваться, расстраиваются, Хелен пытается покончить с собой, попадает в швейцарскую нервную клинику, на время избавляется там от героиновой зависимости, и – по свидетельству друзей – полностью меняется – и внутренне, и внешне. Меняется и ее литературный стиль. Первая книга, на обложке которой стоит имя Анны Каван, сборник рассказов, объединенных одной темой – безумием, выходит в 1940 году.




Неприятное напоминание



Диктор: «Прошлым летом (а, может, это было вчера – мне нелегко теперь следить за временем) со мною случилось нечто весьма неприятное.


День с самого начала предвещал недоброе – один из тех несчастливых дней, когда все идет наперекосяк и кажется, что вступаешь в бесконечную тягостную борьбу с неодушевленными предметами. Каким же зловредным бывает нечеловеческий мир в такие минуты! Каждый атом, каждая клетка, каждая молекула вступают в сводящий с ума заговор против бедного существа, навлекшего на себя их скрытое недовольство! На этот раз, как назло, сама погода решила примкнуть к раздору. Небо было затянуто тусклой серой пеленой, горы стали иссиня-черными, полчища комаров заполнили берега озера. Был один из тех бессолнечных летних дней, что наводят тоску больше, чем самая мрачная зимняя погода, дней, когда воздух кажется затхлым, а мир похож на мусорный ящик, набитый расплющенными консервными банками, рыбьей чешуей и разлагающимися капустными кочерыжками.


Конечно, с самого утра я ничего не успевала. Пришлось впопыхах переодеваться, чтобы пойти на теннис: мы договорились днем поиграть, и я опаздывала на десять минут. Другие игроки уже собрались и разминались, ожидая меня. Меня огорчило, что из трех кортов, которыми мы могли пользоваться, выбрали средний – его я любила меньше всего. Когда я спросила, почему не взяли верхний, самый лучший, оказалось, что он уже забронирован какими-то официальными людьми. Тогда я предложила перейти на нижний корт, но они недовольно сказали, что там слишком сыро из-за нависающих деревьев. Поскольку было пасмурно, я не могла выдвинуть главное возражение против среднего корта – что днем солнце там бьет в глаза. Пришлось начать игру.


Следующим неприятным обстоятельством оказалось то, что по каким-то причинам моего обычного партнера, Дэвида Поста, заменили человеком по имени Мюллер, которого я едва знала. Он оказался неважным игроком. Проигрывать он тоже не умел: когда стало ясно, что наши противники сильнее, он потерял всякий интерес к игре и стал вести себя совсем не по-спортивному. Он постоянно поглядывал на людей, которые остановились посмотреть на нас, улыбался им, уделял зевакам гораздо больше внимания, чем самой игре. Порой, когда остальные собирали мячи или я принимала подачу, он отходил к дороге и смотрел на машины, словно ожидая приезда знакомых. Под конец вообще стало невозможно удержать его на корте, он постоянно уходил и приходилось кричать и подзывать его. Продолжать такую игру было бесполезно, и, закончив первый сет, мы по всеобщему согласию разошлись.


Нетрудно представить, что, вернувшись в свою комнату, я была не в лучшем настроении. Я была раздражена; кроме того, я вспотела, устала и больше всего хотела как можно скорее принять ванну и переодеться. Так что я вовсе не обрадовалась, когда обнаружила, что меня ожидает совершенно незнакомый человек и придется его выслушать.


Это была молодая женщина, примерно моего возраста, с привлекательными, хотя и жесткими чертами, тщательно одетая: желтоватый льняной костюм, белые туфли и шляпка с пером. Говорила она правильно, но с легким акцентом, который было трудно определить; чуть позже я пришла к выводу, что она из колоний.


Стараясь быть вежливой, я предложила ей сесть и спросила, что ее привело ко мне. Она отказалась от стула и, вместо того, чтобы дать ясный ответ, заговорила уклончиво, упомянула ракетку, которую я все еще держала в руке, и стала расспрашивать о струнах. Было довольно нелепо в моем состоянии втягиваться в спор с незнакомой женщиной о достоинствах различных моделей ракеток и – боюсь, довольно резко – я оборвала разговор и в упор спросила, чего она от меня хочет.


Она посмотрела на меня очень странно и совсем другим тоном произнесла: «Мне жаль, что приходится передавать вам это», и я увидела, что она протягивает коробочку – самую обычную маленькую, круглую черную коробочку с таблетками, обычную коробочку из аптеки. Я тут же испугалась и пожелала, чтобы мы вернулись к разговору о ракетках. Но вернуться было нельзя.


Теперь я уже не знаю, сказала мне это она или я сама поняла, что приговор, которого я так долго ждала, вынесен, и это уже конец. Помню – только это и помню – чувство легкого огорчения от того, что приговор передали мне таким затрапезным, неярким способом, точно это самое обычное дело. Я открыла коробочку и увидела четыре белые таблетки.


– Прямо сейчас? – спросила я. Я поняла, что смотрю на посетительницу по-новому – вижу в ней официального посланца, слова которого имеют роковое значение.


Она молча кивнула. Возникла пауза.


– Чем скорее, тем лучше, – сказала она.


Я чувствовала, что капельки пота, все еще остававшиеся после игры, стали холодными как лед.


– Но я должна сперва принять ванну! – закричала я в гневе, вцепившись в липкий воротничок своей тенниски. – Я не могу оставаться в таком виде – это неприлично… недостойно!


Она сказала, что это будет позволено, как особое одолжение.


Я обреченно вошла в ванную и отвернула краны. Не помню, как я принимала ванну: должно быть, мылась и вытиралась механически, а потом надела розоватое шелковое платье с голубым кушаком. Возможно, я даже причесалась и напудрила лицо. Помню только черную коробочку, которая все время бросала мне вызов с полки над раковиной.


Наконец я заставила себя открыть ее, таблетки оказались на ладони, и я поднесла их ко рту. И тут возникло на редкость нелепое препятствие – в ванной не оказалось стакана. Должно быть, он разбился, или горничная унесла его и позабыла вернуть. Что было делать? Без воды я не могла проглотить даже такие маленькие таблетки, но и откладывать было невозможно. В отчаянии я наполнила водой мыльницу и как-то смогла их запить. Я так торопилась, что не смыла склизкий слой на дне, и от привкуса меня чуть не стошнило. Несколько минут я стояла, вцепившись в край раковины, борясь с тошнотой и задыхаясь. Потом села на табуретку. Я ждала, а мое сердце колотилось, точно молот в горле. Я ждала, но ничего не случилось, вообще ничего. Меня не клонило в сон, я не чувствовала слабости.


Только когда я вернулась в соседнюю комнату и увидела, что моя посетительница ушла, я поняла, что вся эта история была жестокой шуткой – просто напоминанием о том, что меня ожидает».




Дмитрий Волчек: Отклики на сборник «Из лечебницы» были восторженными, но началась война и о книге забыли. Анна Каван решает покинуть Европу и долго путешествует: Норвегия, Калифорния, Индонезия, Нью-Йорк, Новая Зеландия. Биограф писательницы Джереми Рид пишет:



Диктор: «Анна была одинокой женщиной чуть за сорок и все еще привлекательной, малоизвестной писательницей, книга которой вышла в самое неподходящее время; она пристрастилась к алкоголю, на время заменившему героин, и при этом отличалась великой смелостью и уверенностью в своем литературном даре. Анна освободилась от трех важных мужчин в своей жизни и осталась свободной. Ей предстояло одинокое и неизвестное будущее. Война в Европе, России и на Востоке, казалось, предвещает апокалипсис, который Анна давно предчувствовала. После долгих скитаний она решила навестить свою мать. Но вскоре после приезда в Южную Африку в 1942 году, Анна узнала, что ее сын Брайан погиб на фронте. Пришлось возвращаться домой. Она снова попыталась покончить с собой и возобновила пакт с героином. В 1943 году в психиатрической больнице Святого Стивена в Лондоне она познакомилась с доктором Карлом-Теодором Блютом».




Дмитрий Волчек: Карл-Теодор Блют, беженец из Германии, поэт и эссеист, врач, убежденный в главенстве субъективной реальности пациента, становится ближайшим другом Анны, ее исповедником, психоаналитиком и драгдилером. Оба признают, что с момента встречи между ними устанавливается телепатическая связь. Доктор Блют считал себя и Анну мутантами, не принадлежащими миру, представителями постчеловеческой расы. Прежнему человечеству, писал он, «переливание крови не поможет – нужна новая земля и новые люди, которые ее заселят». Среди пациентов Блюта было много богемных персонажей – например, поэт Дэвид Гаскойн, которому психиатр вколол коктейль из амфетаминов, бычьей крови и витамина Б, так что поэт, на время потеряв рассудок, побежал в Букингемский дворец сообщить о конце света. Такое же лечение предлагалось и актеру Конраду Фейдту и Анне Каван. Новые книги Анны отражали ее внутренний диалог с Блютом и эксперименты с измененными состояниями сознания. Ее ошибочно называли символистом – на самом деле она была первым настоящим экзистенциалистом в британской прозе. В то время гремело поколение соцреалистов, «сердитых молодых людей», англичане читали Кингсли Эмиса и Джона Осборна. Анна Каван ориентировалась на совсем другую литературу – Кафку, французских сюрреалистов, Сартра и Маргерит Дюрас. Она считала, что писатель должен говорить на языке подсознания, «ночном языке», исследовать топологию сна. Социальное ее не интересовало, у ее героев нет прошлого, нет профессии. В Англии 50-х такая литература не находила понимания. Даже Анаис Нин, восхищавшаяся ее книгами, писала в 1959-м году: «Каван – при всем своем великолепии – забрела слишком глубоко в лабиринты, позабыв пополнить запасы кислорода».




Скоропостижная смерть доктора Блюта в 1964 году стала ударом, от которого Анна не могла оправиться. Потеряв единственного настоящего друга, она вновь пыталась покончить с собой. Поэт Джереми Рид в своей книге «Чужестранка на земле» объясняет, что еще одним ударом для Анны, всегда державшей в тайне свою многолетнюю зависимость от наркотиков, пожилой буржуазной дамы, живущей в собственном доме с ухоженным садом, знающей толк в одежде и косметике, и покупающей героин в аптеке по рецептам солидных врачей, стало появление в конце 50-х молодежной героиновой субкультуры, уличных дилеров, антинаркотическая кампания в газетах и меры, ужесточающие продажу наркотиков.



Диктор: «Ее усердие, великолепие ее прозы – Анна просто


неспособна была плохо выстроить фразу – противоречили


расхристанному рокенрольному образу героина, который


культивировался в то время. Ее книги – замечательные


литературные здания, для постройки которых требуется время,


тяжелый труд, безжалостная дисциплина и экстраординарный


талант. Эта хрупкая, маленькая, несчастливая женщина писала без


издательских авансов, только для себя. Если героин и изменил


химию ее мозга, это ни в коей мере не мешало ей работать.


Возможно, наркотик помогал ей бороться с глубоким


беспокойством, которое порождает галлюцинации. Не им


объясняются визионерские качества ее произведений – скорее, он


помогал фильтровать психическую активность, которая в


противном случае стала бы патологической».




Дмитрий Волчек: И все же именно молодежь 60-х, стремившаяся отказаться от материализма и заглянуть в себя, открыла Анну Каван. Ее последний роман «Лед», вышедший в 1967 году, книга о постчеловеческом будущем, стал знаменитым. Но Анна Каван не заметила приближающейся славы. «Я уже 20 лет ничего не чувствую», сказала она в одном из последних интервью. 5 декабря 1968 года Анаис Нин отмечала выход очередного тома своих дневников. Когда обещавшая появиться Анна не пришла, обеспокоенные друзья взломали дверь ее дома. Анна Каван лежала полностью одетая, со шприцем в руке, а голова покоилась на лакированном ларце, в котором она хранила героин.




Родимое пятно



Диктор: «Когда мне было четырнадцать, болезнь вынудила моего отца на год уехать за границу. Было решено, что мама поедет с ним, наш дом на время закроют, а я отправлюсь в небольшой провинциальный пансион.


В этой школе я познакомилась с девочкой по имени Г. Намеренно говорю «познакомилась», а не «подружилась», потому что, хотя я остро чувствовала ее присутствие все время, которое там провела, настоящей дружбы между нами не возникло.


Я обратила внимание на Г. за ужином в мой первый школьный день. Я сидела с другой новенькой за длинным столом, чувствовала себя неуютно, подавленно и немножко скучала по дому в этой шумной компании, столь непохожей на замкнутый, теплый мир, в котором прежде проходила моя жизнь. Смотрела на юные лица пока еще незнакомых девочек; кому-то из них предстояло стать моими друзьями, кому-то – врагами. Одно лицо неодолимо притягивало мой взгляд.


Г. сидела на другом конце стола, почти напротив меня. Ее белокурые волосы среди стольких темных голов завораживали. Был осенний вечер, туманный и промозглый, а зала была скверно освещена. Мне казалось, что весь свет в столовой устремился к Г. и сиял над ее белыми волосами, воскресая и обновляясь. Сейчас я думаю, что наверняка она была красива, но ее облик упорно ускользает от меня, вспоминаю только лицо необыкновенное, не веселое, не меланхоличное, но наделенное удивительной обособленностью, лицо человека, посвященного предначертанной судьбе. Возможно, эти слова не очень-то уместны в отношении школьницы, которая была всего на несколько месяцев старше меня, и, разумеется, в ту пору я не думала о ней так. Я передаю сейчас накопленные, а не мгновенные впечатления. В ту пору я видела просто белокурую девочку, чуть старше меня, которая, поймав мой взгляд и наверняка решив, что я нуждаюсь в поддержке, улыбнулась мне за столом.


Помню, я смотрела на нее с завистью. Мне казалось, что у нее наверняка есть то, чего мне, новенькой, не хватает – успех, популярность, прочное место в школьном мире. Позднее я поняла, что это не совсем так. Странная тень словно окутывала все, происходящее с Г. Я стала воспринимать эту тень, которую столь сложно определить словами, как некое дополнение к необычному внешнему блеску.


Как передать странное ощущение аннулирования, сопровождавшее ее? Хотя она не была непопулярной, близких подруг у нее не появилось, и хотя она считалась одной из первых в учебе и спорте, какие-то неотвратимые случайности мешали ей достичь большего. Эту судьбу она явно принимала безропотно: даже – такое создавалось впечатление – не подозревая о ней. Я никогда не слышала, чтобы она жаловалась на невезение, постоянно отнимавшее у нее любые награды.


И при этом она, конечно, не была ни равнодушной, ни недалекой.


Хорошо помню случившееся уже под конец моего пребывания в школе. В одном из коридоров висела обтянутая зеленым сукном доска, к которой, среди других объявлений, прикрепляли большой лист с нашими именами и оценками, выставленными за неделю. Г. стояла перед этим списком в полном одиночестве и смотрела на него как-то непонятно, не с возмущением, не с горечью, а – как мне показалось – со смесью смирения и страха. Когда я увидела ее лицо, меня охватила волна страстного и необъяснимого сострадания, чувство столь непомерное, столь не оправданное обстоятельствами, что я с удивлением почувствовала, как на глаза навернулись слезы.


– Позволь тебе помочь… Давай я что-нибудь сделаю, – услышала я свои мольбы, сбивчивые, словно на кону оказалась моя собственная судьба.


Вместо ответа Г. закатала рукав и безмолвно показала отметину на предплечье. Это было родимое пятно – слабое, словно прочерченное выцветшими чернилами, и на первый взгляд похожее на сплетение кровеносных сосудов под кожей. Но, приглядевшись, я обнаружила, что оно напоминает медальон, миниатюру: круг, обрамленный острыми уголками и заключающий небольшой рисунок, очень красивый и нежный – возможно, изображение розы.


– Ты когда-нибудь видела такое? – спросила она, и мне показалось, будто она надеется, что я тоже ношу подобный знак.


Что появилось на ее лице – разочарование, смущение или отчаяние, когда я покачала головой? Помню только, что она быстро убежала по коридору и последние дни, которые я провела в школе, старалась избегать меня, так что мы больше ни разу не оставались наедине.


Шли годы, и, хотя я ничего не слышала о Г., я ее не забыла. Изредка, пару раз в год, когда я ехала в поезде, ждала кого-то или одевалась утром, мысль о ней возникала в сопровождении странного дискомфорта, какого-то смятения души, которое я старалась отогнать.


Как-то летом, когда я путешествовала по чужой стране, из-за перемены железнодорожного расписания мне понадобилось сесть на другой поезд в маленьком городке у озера. Ждать нужно было три часа, я ушла с вокзала и решила пройтись. Был августовский день, очень жаркий и душный, зловещие грозовые облака вскипали над высокими горами. Сначала я хотела пойти к озеру, где было прохладней, но что-то зловещее в недвижной воде цвета лавы оттолкнуло меня, и я решила подняться в замок – главную достопримечательность округи.


Эта старая крепость возвышалась над городом и была ясно видна с привокзальной площади. Мне показалось, что я дойду за несколько минут, если поднимусь по одной из улочек. Но глаза обманули меня, дорога оказалась довольно долгой. Когда я добралась, наконец, по жаре до огромных кованых ворот, меня отчего-то охватила печаль и я уже почти решила не входить, но тут появилась группа туристов, и экскурсовод убедил меня присоединиться к ним.


На вокзале мне сказали, что в здании расположен музей, так что я удивилась, увидев во дворе стоящих на страже солдат. На мой вопрос экскурсовод ответил, что часть замка по-прежнему используется как тюрьма для нарушителей особого типа. Я ничего не знала о таких спецтюрьмах и попыталась расспросить экскурсовода, но тот, вежливо меня выслушав, уклонился от ответа. Другие туристы тоже, казалось, не одобряли мою настойчивость. Я сдалась и замолчала. Мы зашли в огромный зал и стали смотреть на темные каменные стены, покрытые зловещей резьбой.


Пока мы переходили из одного мрачного помещения в другое, я все больше жалела о том, что отправилась на эту экскурсию. От каменных плит устали ноги; грозные стены и массивные запертые двери угнетали меня, но мне казалось, что невозможно вернуться: из здания не позволят выйти, пока нас не проведет обратно экскурсовод.


Мы изучали выставку средневекового оружия, и тут я заметила дверцу, почти скрытую за доспехами. Не знаю, что это было – бравада, внезапное желание подышать свежим воздухом или просто любопытство, но я обошла увесистые доспехи рыцаря и нажала на ручку. К моему удивлению, дверь оказалась незапертой. Она легко открылась, и я вышла. Остальные слушали экскурсовода и не обратили на меня внимания.


Я оказалась в замкнутом, выложенном плитами пространстве, слишком маленьком, чтобы его можно было назвать двором, под открытым небом, но настолько зажатом огромными, словно утесы, стенами, что солнце сюда не проникало и воздух казался мертвенным и гнетущим. Это понравилось мне ничуть не больше интерьеров замка, и я собиралась вернуться на тоскливую экскурсию, но тут случайно посмотрела под ноги. Передо мной было что-то вроде слегка выступающей решетки – возможно, вентилятора – чуть ниже моей лодыжки. Приглядевшись, я поняла, что это узкое зарешеченное окошко подземной камеры. Какое-то движение под решеткой среди сорняков, выросших в щелях между плитами, заставило меня приглядеться. Я склонилась и стала всматриваться.


Поначалу я не видела ничего – просто какой-то темный подвал. Но вскоре мои глаза привыкли к мраку, и я разглядела под решеткой что-то вроде нар и закутанные очертания лежащего человека. Я не была уверена – мужская это или женская фигура, спеленатая, точно в гробу, но вроде бы различила тусклый отблеск белокурых волос, и тут рука, не толще кости, поднялась немощно, словно стремясь к свету. Почудилось мне, или я действительно разглядела на почти прозрачной коже слабый знак – круглый, зубчатый и заключающий подобие розы?


Не надеюсь, что ужас этой минуты когда-нибудь оставит меня. Я открыла рот, но несколько секунд не могла издать ни звука. И как только почувствовала, что способна позвать узницу, появились солдаты и увели меня прочь. Они говорили грубо и угрожающе; толкая и выкручивая руки, привели меня к офицеру. Меня заставили предъявить паспорт. Сбивчиво, на иностранном языке я начала спрашивать о только что увиденном. Но потом посмотрела на револьверы, резиновые дубинки, на грубые тупые лица молодых солдат, на неприступного офицера в мундире с портупеей, подумала о массивных стенах, решетках, и смелость покинула меня. В конце концов, что я, незначительная иностранка и женщина к тому же, могу противопоставить такой ужасающей и неколебимой силе? И как я помогу узнице, если меня саму посадят в тюрьму?


Наконец, после долгого допроса, меня отпустили. Два стражника отвели меня на вокзал и стояли на платформе, пока меня увозил поезд. Что я еще могла поделать? В подземной камере было так темно: могу лишь уповать на то, что глаза обманули меня».



Дмитрий Волчек: Два замечания к рассказу «Родимое пятно».


Замок, добраться до которого оказалось сложнее, чем ожидала


рассказчица, несомненно, двойник замка Франца Кафки, а инициал,


заменяющий имя жертвы (Г. – в оригинале H.) – первая буква в


названии наркотика, который поработил писательницу, и именно


одной этой буквой она обозначала его в сохранившихся дневниках.
XS
SM
MD
LG