Ссылки для упрощенного доступа

Что, кроме слова? Анатолий Стреляный – о подвиге неблагонадёжности


Старый, отсидевший своё правозащитник говорил мне, что уж кто-кто, а он со своими думающими товарищами по борьбе понимали: мы валяем дурака громогласным требованием к советской власти вроде "соблюдайте собственные законы, в том числе и в обращении с нами, вашими критиками". Это было в Москве, в день похорон академика Андрея Сахарова, возле метро "Фрунзенская", в очереди к покойному. "Очень это остроумно вы придумали", – отвечала им власть и продолжала преследования не по законам, пусть и сто раз своим, а по обстоятельствам, руководствовалась тем, что испокон советских веков называлось политической целесообразностью.

Отрицая политическое начало в связанной с инакомыслием деятельности, советские диссиденты отдавали себе отчёт: в стране нет ни одного человека, которому не было бы ясно, что целят они не во что-нибудь, а в общественно-политический строй, в "развитой социализм", ни дна ему, ни покрышки! Это валяние дурака не было таким уж безобидным. Отрекаться от своей политической ипостаси, её сознавая, это одно, и совсем другое – открыто объявлять себя подрывателями устоев. Это другое подразумевало бы и совершенно другие "мероприятия", которые пришлось бы готовить и записывать на свой счёт.

Подвиги неблагонадёжности в России часто совершают люди с даром слова

Чистосердечный правозащитник защищал, прежде всего, правозащитника в самом себе. Для себя совершал свой подвиг. Делай что должно, а что из этого получится, на то воля Божья. Сколько веков этому обоснованию? Только вопрос: обоснованию чего в данном случае? Если уклонения от борьбы за власть, то есть неприкрыто политического поведения, то много ли толку в таком самообуздании?

Когда сегодня молодая, измученная сомнениями и тягостными раздумьями о судьбах своей родины правозащитница спрашивает себя, что было бы, если бы в России вдруг перестали преследовать людей за несогласие с Кремлём, а всё прочее оставили бы в прежнем виде: ТВ, цензуру, самовластье местных правителей, она знает, что постепенно протест набирал бы силу. "Но сколько бы это длилось? – уже умудрённая не только своим опытом, спрашивает она. – Что нужно делать тому, кто решил, что каток даже не замедлится, хоть убейся?"

Тот старик знал теоретический ответ. Перестать считать правозащиту своим главным, всепоглощающим делом и, не бросая его совсем, обратиться к другим методам. И каким же? Идти, как это уже практиковалось при царе, в народ? Зная, что тебя остановят в километре от первой же заводской проходной или рабочей общаги? И всё равно: того, кто сегодня относит эти давние вопросы к себе, время, кажется, принуждает несколько по-иному взглянуть на полную картину уже не только правозащитного, а всего отечественного протестного движения в обозримом прошлом. Было ли оно такой уж существенной помехой России на её пути к нынешнему положению? Сколько там было и остаётся благородного, героического самообмана?

С царских времён многие подвиги неблагонадёжности в России часто совершают люди с даром слова. Эти подвиги готовились, сопровождались, оформлялись не как-нибудь, а литературно. Без словесности обходилось мало что, пока за дело не взялись народовольцы. Перья всякого рода сделали очень много для общего представления о протестном движении читающего класса как чуть ли не решающем обстоятельстве в русской истории последних веков. Теперь хочется сказать: для возвышения слова сделано было много, но не чересчур ли? Агитировали-то главным образом друг друга. Декабристы разбудили Александра Герцена – это да, но словами ли в первую очередь?

Как досоветская, а потом и советская печать, журнальная критика представляли читателю писательские новинки? Как подавалась история литературы в советское время? На что в произведениях классиков обращалось сугубое внимание? О чём писались огромные предисловия и послесловия к их книгам? Скрупулёзно разбирали вольный и невольный вклад каждого в освободительное движение, в упразднение самодержавия, прекращение эксплуатации человека человеком, в коренное изменение государственных и общественных порядков. Да, словесный вклад – какой же ещё?

Этот подход не явился ниоткуда. У Виссариона Белинского было не только Письмо, но в сердца и умы политизированных ценителей слова особенно прочно залегло именно оно, хотя читали его единицы. С этим всё больше стали считаться авторы, даже великие. Тот же Николай Гоголь собственной рукой писал, что "Мёртвыми душами" хотел обличить всё дурное, всё пошлое в окружавшей его действительности. Кто бы его читал два столетия, если бы это было действительно так?

Известному преувеличению разрушительных возможностей слова способствовала сама власть. Первой не совсем по делу всполошилась Екатерина Вторая, начитавшаяся Вольтера, наговорившаяся с Дени Дидро и в разгар этих свободолюбивых удовольствий вдруг напуганная Французской революцией. Чтобы вскричать: "Бунтовщик хуже Пугачёва!" об авторе возмутительной книжечки, прочитать которую могли несколько сот человек, глаза у страха должны были быть не велики, а огромны.

Так что это не случайно – то, что в представлении многих россиян – известных недругов путинизма слово остаётся важнейшим из средств, способных направить ход вещей в правильную сторону. Правда, в России уже, кажется, есть несколько человек, которые начинают в этом сомневаться, чему в самое последнее время заметно способствовало появление в Белгородской области пары повстанческих отрядов во главе с, мягко говоря, неожиданными людьми. Читаю: "Для антипутинского/антивоенного протеста не осталось хоть сколько-то эффективных методов, не связанных с насилием". А что, спрашивает отечественную историю только последних ста лет другой любознательный человек, когда-нибудь были такие методы? "Допустим, что были, – отзывается третий. – И что они давали? Что они дали в сумме в конечном счёте?"

Анатолий Стреляный – писатель и публицист

Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции

XS
SM
MD
LG